Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Глава четвертая
ДЕКАБРЬ
Шло двести самолетов из Москвы на Восток.
I
В декабре Шершавин уехал во Владивосток.
Стояли морозы с пылью.
В городе, на концерте китайской труппы, он повстречал Ольгу. Расставив локти, он подбежал к ней, прихрамывая.
– Ольга Варваровна, что вы тут делаете? – закричал он. Так в шутку часто называли ее старые приятели Варвары Хлебниковой, уверявшие, что в свидетельстве о рождении дочери было указано: «Отец и мать ребенка – В. И. Хлебникова».
Только что был объявлен антракт. Они прошли в фойе. Начался разговор мало знакомых людей.
– Как здоровье?
– Была в экспедиции, теперь строю завод на Посьете.
– Отчего вы не балерина, Ольга Варваровна? Эх, были бы балериной… озолотил бы.
– Такой профессии и бы стыдилась, пожалуй, – сказал Ольга и покраснела.
– За балет? Интеллигентские штучки. Это все оттого, что вы думаете, будто всегда были грамотны. Мамаша-то вас воспитала, как принцессу, даром, что сама прачка… Еще скажут: мы, мол, хлеб сеем, тракторы делаем, а она ногами дрыгает. Так?
– Почти так.
– Попробовали бы вы заработать эту культуру, как мы, горбом… А вы – да вы и не помните, были ли вы неграмотной, некультурной, смешной. Все это вам мама заработала. А вот я, как подумаю о себе… Эх, мать честная!..
Он вынул из полевой сумки тетрадку в облупившемся клеенчатом переплете с надписью: «Музыка».
– Я веду ее с двадцать второго года. Специально по музыке. Видите?
Он перелистал перед нею несколько старых, почти стертых страниц.
– Понимаете, я писал, писал, слушал и записывал, сравнивал, сличал. Бородатым мужиком я пошел учиться музыке, как вы в десять лет. И теперь я музыку вижу, не то что слышу. Единственный способ стать талантливым человеком – это работать за десятерых. «В искусстве надо спускать с себя шкуру», сказал художник Ван-Гог, которого я теперь тоже хорошо знаю. Поедемте ко мне на границу, я покажу вам, как работает над собой армия. Там люди гордятся тем, что они стрелки, танцоры, певцы…
– Не могу. – Ей был тяжел и вместе с тем привлекателен этот неожиданный разговор в суете толпы. – Не могу, – повторила она. – Я тут запуталась с делами.
– Вы замужем?
– Нет. Мама все стремится меня выдать, а я бегу от нее в Москву.
Беседа на секунду замялась. Шершавин взял Ольгу под руку.
– Давайте съездим на четверть часа к Иверцевой. Интересный человек! Потом у нас будет еще о чем поговорить.
– К кому?
– Увидите. – И он повел ее в раздевальню, рассказывая, что Иверцева – старая балерина, которую он хочет взять в укрепрайон.
В машине снова наступило молчание, и еще раз Шершавин коснулся руки Ольги, чтобы вернуть себе утерянный дар речи.
– Значит, в Москву? – сказал он рассеянно и, глубоко вздохнув, быстро и ошалело заговорил о том, что ей надлежит там сделать для нее самой, для него, для края, для матери, для товарищей.
– Этого и в десять лет не переделаешь, – перебила она его, смеясь.
– Выходите за меня замуж, – мы быстро обстряпаем все это вдвоем.
– Что?..
– Слышали же, чего повторять. Выйдем от Иверцевой – вы мне и дайте ответ.
Она отвернулась в сторону и часто закивала головой, пряча лицо в меховой воротник шубки.
– Идет? – переспросил он, и Ольга, не оборачиваясь, погладила рукав его шинели, где-то у самой руки.
Он не знал, как это понять. Ему стало стыдно и страшно.
– Как выйдем От Иверцевой, вы скажете мне что-нибудь или смолчите. Идет?
II
Плясунья жила около Первой речки, в конце города или даже за ним, в домике, сложенном из волнистого цинка и похожем на консервную банку. Было темно и ветрено. Им открыла старуха лет пятидесяти, тоненькая, с птичьим лицом, одетая в кожух и валенки. Это и была сама Иверцева. На столе пыхтел самовар. Стояли пузатые чашки хороших французских марок. Старуха только что вернулась с уроков и грелась.
– Ну, едемте, – коротко сказал ей Шершавин, присаживаясь к столу и будто продолжая давно начатый разговор.
– Да не могу я, батенька! Вот пристал тоже, коммунист какой, непоседа…
Старуха обернулась к Ольге.
– Бровь в нем, моя милочка, ветреная, необыкновенного легкомыслия…
– Вы давно с ним знакомы? – спросила Ольга.
– Ах, да он успел прямо замучить меня, а не прошло и трех дней, как знакомы. До чего же баловной человек, прямо не могу объяснить вам.
– Едемте! – повторил Шершавин. – Принимаю ваши условия.
– Ну, вот видите, мой друг, вы мне всю пятидневку испортили. Нет, я отказываю, решительно отказываю…
Она достала с окна очки, бювар и стала внимательно читать какие-то письма.
– Прямо не знаю, что вам ответить, – сказала она, прочитав несколько бумаг. – Вот зовут и в Николаевск, и на прииски, и еще куда-то. Да какие, друг мой, условия – и поверить не захотите. Я ведь прямехонько из тайги, – сказала она Ольге. – Пришло на ум одному человеку танцам научить свою братию. А было их там, в тайге, в трех домах шестьдесят человек, старатели с женами и детьми. А человека этого я давно знаю: инженер он наш, здешний, Шотман Соломон Оскарович. Уди-ви-тель-ный человек! Может, слышали – умер недавно. Я его с детства знала. Поедемте, говорит, песком заплачу. Ну, и поехала. Вез меня он на тройке да на автомобиле – в общем, за-ме-ча-тельно вез, другой миллионер так не сообразил бы поступить с дамой. Ну, и заплясали все они у меня через полторы недели. А потом, дружок, такую венгерку закатывали – так ныне и в столице не пляшут. Не та школа, да и кровь не та…
Она подумала, провела по губам сизым сморщенным языком и опять разложила бумаги.
– Вот уж не вовремя умер Соломон, так не вовремя. Мне бы вот кто помог танцевальную школу открыть, – сказала она, помолчав. – Был бы жив Шотман, он бы мне все обмозговал.
Ольга, волнуясь, слушала их беседу. Мельком она почувствовала, что Шершавин ей нравится. Энергия, бушевавшая в нем, ее трогала, захватывала и не давала времени спокойно обсудить случившееся. А он несся в беседе каким-то дьявольским карьером, говорил о быте, о женах, о цветах. Все в нем дрожало и напрягалось.
– Едемте! – вдруг вскрикнула Ольга старухе и задохнулась. – Едемте, – повторила она тверже и добавила, боясь шевельнуться или взглянуть на Шершавина: – к нам.
– Вот это здорово! – сказал он, пристально глядя на Иверцеву. – Едемте к нам! Это прекрасно, честное мое слово. Мы создадим такую жизнь…
Ольга знала, что все это относится к ней.
– Я думаю, жалеть не придется, – сказала она чуть слышно.
– Смешно об этом говорить…
– Друг мой, вы типичный сумасшедший, – пропела Иверцева.
– Едем! – Шершавин ударил рукой по столу. – Отдельная комната, питание в столовой комсостава, обмундирование.
– Друг мой, да вы не врите впопыхах-то – обмундирование. Уж знаю я, знаю: запрещено его давать нашему брату, актеру.
– Командирское выдам, честное мое слово.
– Иначе говоря, драп на пальто, а не эту валеную какую-то.
– Драп, чистый драп. Пианино поставлю вам в комнату.
– Ах, уважил! Это вот что клавиши из пластмассы-то? Сами, друг мой, играйте, спасибо… Да не врите мне дальше, не надо. Ах, не люблю врунов, друг мой… это на всю жизнь, как говорят, и чем дале, тем все неприятнее… Ну, еду, еду, что с вами делать…
III
Он увез ее, кутая в байковое одеяло, и на встрече нового года в Георгиевке танцевали под ее руководством.
В ватнике до колен, выставив вперед сухую, сучковатую ногу свою, она отсчитывала хриплым аристократическим голосом синкопы и паузы.
Потом смотрели фильм из гражданской войны, и комиссар, смеясь, крикнул старушке, счастливыми глазами глядя на Ольгу:
– Вивиана Валентиновна, финал второго акта из «Гугенотов»!
– Чудный! У вас такой музыкальный вкус! – кокетливо пролепетала Иверцева, садясь за пианино с клавишами из пластмассы.
А на другой день Ольгу проводили в Москву.
– Может быть, не ехать? – спросила она Шершавина перед тем, как садиться в вагон.
– Ехать, – сказал он твердо. – Я пять дет не был в отпуску, ты за меня там все поглядишь.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1934
Спустя два года после начала романа.
Глава первая
СЕНТЯБРЬ
Шло двести пятьдесят самолетов над тайгой к океану.
I
Луза вернулся нежданно-негаданно.
Раненого, с разбитым вдребезги, размозженным лицом, приволокли его корейские партизаны к нашей границе, выше реки Тюмень-Ула, и оставили на опушке леса, в траве.
Уткнувшись щекой в муравьиную кучу, Луза по-щенячьи дрожал от жгучей щекотки; кровавая каша его лица горела и дергалась. Он пробовал морщиться и стучать зубами, но перебитые мускулы не слушались, да и целых зубов не было почти ни одного. Шумно выдыхая воздух, он пытался сдувать с губ остервеневших, лезущих в рот насекомых, но, минуя губы, они ползли в дыру носа, в щели на щеках, бегали по костям ободранных скул. Его пугало, что муравьи заберутся в легкие и закупорят, закроют дыхание, лишат последней силы, которой владел он.
Нашел и подобрал его кореец-колхозник. Луза дышал в землю, до конца отжимая легкие. Кореец боязливо коснулся его плеча.
– Еерни, – промычал Луза.
Кореец поднял с земли его голову, обсыпанную муравьями. Кожа лица висела клочьями. Он перекатил Лузу на бок, потом на спину, стараясь не смотреть ему в глаза.
– Аош? – произнес Луза, пытаясь спросить: «Хорош ли он?», и рукой, без слов, послал корейца за помощью.
Кореец побежал к Варваре Ильинишне, и она верхом поскакала к границе.
В военном госпитале, куда Луза попал через час, молодой рослый хирург, отвернувшись к ассистентам, сказал:
– Сюда бы, знаете, часового мастера надо, а не хирурга. Миллион мелкой работы.
Чистка раны шла без наркоза. Без наркоза же срезали какие-то куски мяса, сбрасывая костяную труху, и крепили проволокой нижнюю челюсть. Потом просвечивали рентгеном основание затылка и опять резали, пилили, сшивали, вытаскивали остатки зубов из остатков десен и, доведя Лузу до изнеможения, наглухо забинтовали голову, проведя сквозь повязки дренажные трубки от лица наружу, – и он стал похож на водолаза в белом скафандре, с усами каучуковых проводов, окунутых в эмалированные чашечки.
Он лежал, не двигаясь, но мелкие движеньица ходили внутри него. Боль чувствовалась всюду, как бы окружала его со всех сторон.
Глаза его были целы, но, забинтованный, он ничего не видел и наощупь нацарапал записку: «Буду жив или не… Откровенно». Высокий хирург, наклонясь к его уху, сказал, улыбаясь, что он поправится, если не будет никаких осложнений, и обещал заново сделать лицо по любой модели. Но в то, что Луза выживет, не верил никто: ни врачи, ни он сам. Да ему сейчас и не хотелось жить.
«Рассказать бы толком, что видел, – и умереть», думал он, странствуя памятью по манчжурским лесам и сопкам.
…Когда Луза соскочил с двуколки и бросился в камыш, он услышал из-за реки негромкий окрик Воронкова: «Взяли?» – «Взяли», – ответил другой, тоже знакомый и ненавистный голос Козули. Третий, не русский голос велел кончать быстрее. Две пули продырявили Лузе щеку, он закашлялся и приказал Пантелееву бежать за помощью. Трое людей между тем переправлялись через реку. Пуля еще раз коснулась Василия и сбросила наземь его кубанку. Он вскочил на ноги и, пригибаясь, ринулся сквозь камыши к реке, прыгнул в воду и пошел к лодке. Банзай плыл следом. Лодка двинулась назад. Луза выстрелил. Черный силуэт на корме согнулся вдвое и, как бы расколовшись, упал в разные стороны. Двое оставшихся бросили лодку и пошли вплавь, торопясь в тень берега, но Луза был все еще на лунном свету, и с манчжурской стороны били по нем, не стесняясь.
– Трохим! – крикнул Луза. – Стой, не беги, все равно нагоню.
В это время взвизгнул Банзай и, подпрыгнув над водой от боли и ярости, кинулся вслед за двумя пловцами. Он схватил за щеку одного из них и вырвал ее. Человек захрипел и скрылся под водой, а пес поплыл к берегу.
Луза, перебравшись через реку, сначала лег на песок, но бешенство пересилило осторожность, и он пошел страшным, медленным шагом, стреляя на ходу. Вот еще один упал впереди и заголосил на всю ночь. На советской стороне рявкнули сторожевые псы.
– Где вы, Трохим? – заорал Луза. – Показывай своих японцев! Где?
Он ничего не соображал и все шел вперед. Вдруг что-то темное и мягкое стукнуло его по голове, хрустнули позвонки пониже затылка, и дым слабости прошел по телу. Он упал.
Как его, ошеломленного ударом по голове, раненного в щеку и бедро, притащили на «Катькин двор», он не помнил. Очнулся он от стонов рядом с собой. Перевязывали Ватанабэ. Мокрый зеленый Воронков лежал на полу. Сквозь вырванную щеку его белел ряд зубов, и шея была толстой, сине-багровой. Козуля, сидя на лавке с перевязанной головой, осторожно курил.
– Ну как, Василий, жить охота? – наклонившись, спросил Губин. – Лежи пока, готовься. Сейчас Якуяма приедет, тогда начнем. – Он засмеялся и подмигнул Катьке.
Она ахнула и, прошептав: «Господи Иисусе», стала выталкивать из фанзы толпу любопытствующих китайцев. Головастый китайский мальчишка прижался в угол.
Луза готовился к пыткам.
Вошел поп Иннокентий и молча поклонился всем, искоса взглянув на Катьку. Она была в новом платье.
– Пришлось-таки увидеться, Василий, – сказал он, кладя на стол крест, требник и свернутую епитрахиль. – Ну, бог милостив, простит, ежели покаешься.
Манчжурский полковник и русский барон Торнау сидели поодаль, зевали. Дверь с треском распахнулась – медленным шагом, как бы прогуливаясь, вошел Якуяма.
– Зачем перешел границу? – спросил он. – Говори откровенно.
Луза молчал. Тогда Ватанабэ, откашлявшись, стал излагать обстоятельства дела. Они втроем-де ловили рыбу. Вдруг выстрел с советской стороны. Глядят, через камыши валит Луза. Они – назад. Он перешел реку, науськал пса на живых людей, сам кинулся на него, Ватанабэ, и два раза выстрелил в него, потом повалил господина Козулю, пошел к дому госпожи Катьки, сильно ругался, стрелял. Господин поп Иннокентий выскочил в подштанниках, ударил забияку дубиной по голове, свалил.
Госпожа Катька крикнула работников, бандита связали, положили в фанзу. А господин Воронков утонул в реке.
– Диверсия, – сказал Якуяма, – наглое нарушение границы. К допросу!
Катька выбежала в соседнюю комнату и принесла кружку для клизмы с длинной резиновой кишкой и ведро воды.
Катька хозяйничала умело. Прикрепив к стене кружку, налила ее водой, конец кишки сунула Василию в рот.
– Поехали! – сказала она, тряхнув кудряшками.
И Луза стал быстро наливаться водой.
– Литров пятнадцать? – спросил Якуяму Губин.
– Даже пятнадцать с половиной, – заметил барон Торнау. – Можно бы больше, да раненый.
Когда влили в него семь или восемь кружек, Губин положил ему на живот широкую доску, и Катька встала на нее.
– Давай, давай! – закричал Якуяма. Батька затопала ногами.
Вода хлынула к горлу, засочилась в уши, в глаза, в нос, резала кишки и сводила дыхание. Сердце становилось маленьким и неповоротливым. Казалось, что и в него сочится, ползет вода. Острые, горячие капли проникали через нос куда-то к надбровным дугам, ко лбу; из носа и ушей пошла кровь. Он потерял сознание. Когда очнулся, услышал голос попа:
– Буди милостив к нему, господи.
Катька сказала жеманно:
– Он у нас миленький, хороший, – и вытерла окровавленное и потное лицо Лузы сырым полотенцем. – Ну, вот и молодец, вот и молодец, – приговаривала она. – Вот все и кончилось. Теперь все пойдет хорошо.
Он приподнялся на локтях, отбросил ее в сторону.
– Что со мной сделали? Что было?
– Ничего с тобой не делали, сам, что надо, сказал, сознался во всех делах и протокол подписал, – ответил Губин, глядя в окно на отъезд Якуямы с манчжурским полковником и бароном Торнау.
– Сволочи! Что со мной сделали?
Подняться и встать на ноги не было сил. Он упал.
II
Потом его отправили в Харбин, к Мурусиме. Мурусима жил в небольшой гостинице у вокзала. Вся прислуга была японская. Швейцар внизу требовал пропуска. Мурусима встретил Лузу на лестнице, похлопал по спине и провел в свой номер.
– Ну, все в порядке, все очень хорошо, – сказал! он, – только надо было заранее связаться с нами, и тогда не было бы прискорбных ударов со стороны ваших бывших соседей… Ах, политика, политика! – Он помог Лузе снять куртку и усадил его в кресло. – Политика – сложная вещь.
– Что со мной сделали? – спросил Луза.
– Вы в нетленности, – восторженно сказал Мурусима, – в полной нетленности, как невеста. Все зависит от вас, милый Василий Пименович…
Он приказал подать чаю, вина, закусок.
– Отлично сделали, что бежали. Мы давно ждали вас. Самый большой человек на границе – вы.
Он взял Лузу за руку:
– Наше начальство не так знает русских, как я знаю. Вы поступили, как истинно русский, и я им все объясню… Но не будь меня здесь – О! Я не знаю, я прямо не знаю, что с вами было бы.
В конце концов он объяснил Лузе, что переход его в Манчжу-Го рассматривают, как диверсионный рейд, а это влечет за собой расстрел.
Но он – Мурусима – уверен, что это не так, и истолковывает переход Лузы, как путешествие политическое. Но, чтобы все кончилось хорошо, Лузе следует написать письмо в газету, в нем повторить все сказанное на допросе, что он бежал, измучившись жить при советской власти.
– Тогда, – сказал Мурусима, – у вас будет немного денег, и вы уедете куда-нибудь в глубь страны.
Луза потребовал, чтобы вызвали консула.
– Если бы хотел прийти, я бы не так пришел, – сказал он загадочно, чем очень огорчил и обеспокоил Мурусиму. – Давай консула.
Этой же ночью его увезли на вокзал и поместили в отдельное купе служебного вагона. Вместе с ним был помещен молчаливый жандарм, внимательно следивший за каждым его движением.
На рассвете вагон прицепили к поезду. Лузе показалось, что он слышит мягкий голос Мурусимы.
– Требую нашего консула! – крикнул он и упал под ударом резиновой палки жандарма.
Поезд двинулся.
– Требую консула!
Жандарм хлестнул его по лицу, и Луза потерял сознание.
Он пришел в себя от грохота перестрелки за окном вагона. В вагоне было темно. Приоткрыв дверь, жандарм выглянул в коридор, коротко с кем-то переговариваясь.
Не раздумывая, Луза ударил его ногой, захлопнул купе, опустил окно и нырнул на полотно. Послышались крики и выстрелы.
Скатившись в густую траву, он пополз в сторону и минут через десять, кряхтя и отплевываясь, сидел в дорожной будке с партизанским старшинкой.
Звали старшинку Тай Пин.
– Я этот поезд совсем брать не хотел, – говорил он, морщась. – Я дал слово такие поезда не брать. Но меня Ю Шань просил, понимаешь? Сказал, что ты наш большой человек и тебя надо выручить. А я поездами не занимаюсь: мяса много, толку мало. Но просили. Я сказал: хорошо. Теперь мне очень приятно.
Перестрелка между тем шла, не ослабевая, и скоро старшинке доложили, что подходит дрезина с японской охраной, и привели перепуганного Мурусиму.
Тай Пин смеялся, бил Лузу по колену коричневой сухой рукой и повторял, что ему очень и очень приятно удачное спасение Лузы.
В сторожку крикнули:
– Опасность! Подходят!
Старшинка вылез наружу и пронзительно-длинно, с переливами проголосил приказ об отходе. Откричавшись, он не спеша пошел вдоль насыпи, на виду у японцев.
Темный силуэт поезда стоял на голубом фоне неба.
– Будешь окапываться? – спросил Луза.
– Ничего такого не надо, – беспечно ответил главарь. – Они грабеж сделают.
И правда, скоро все стихло, и в вагонах зажегся свет.
Старшинка имел приказ доставить Лузу в горы, в главный штаб партизанских отрядов, и с удовольствием предвкушал веселое и спокойное путешествие. Знатный пленник Мурусима также доставлял ему радость.
В штаб ехали трое суток – на лошадях, в лодках, продирались пешком через опасные места, шли, как волки, о один след, друг за дружкой. Ночевали не в деревнях, а и горных ущельях, выставляя на ночь сторожевых и почти не разводя костров. Питались плохо. Посуды ни у кого не было. Крутое месиво из вареных бобов раздавали и шапки, в полы ватников или просто и пригоршни.
Все напоминало Лузе счастливое время девятнадцатого и двадцатого годов – и люди, и обстановка, и опасное путешествие.
Он посвежел, стал разговорчив и перезнакомился со всеми. У многих на рукавах курток пестрели повязки с надписью: «Магазины не грабим», и он узнал, что это еще со времен генерала Ма, у которого перебывала большая часть партизан. Другие носили красные бантики, но, когда Луза спросил, что это значит, ему ответили, что была такая форма в отряде «Объедания богачей» и что ее не снимают в доказательство длинного боевого стажа. Третьи партизанить начали месяц, два или три тому назад и говорили только о своих деревнях и налогах.
Природа была мягче и богаче уссурийско-приморской, но деревни редки и бедны, а фанзы грязны и вонючи.
Японцы встречались редко и вдалеке.
– Как их дела? – спрашивал Луза.
Партизаны пожимали плечами.
– Прогоните? – спрашивал Луза.
– Прогоним, – говорили партизаны.
– Ю Шань прогонит. Он не прогонит, другого дадут, а нас хватит.
Многие говорили по-русски, бывали в Ивановске и во Владивостоке, работали на промыслах; иные заглядывали на советскую сторону с контрабандой, кое-кто побывал в плену во время событий 1929 года. Много узнал Луза о партизанской жизни такого, о чем до сих пор не имел понятия.
Сначала он удивился, что не все партизаны вооружены, но ему объяснили, что отряд молодой и еще не вооружился как следует, потому что оружие достается в бою. В бой идет много людей, рассказал ему веселый старшинка, и они ждут очереди на оружие. Сам он получил винтовку от брата, убитого в 1929 году, а брат получил по завещанию от одного старика-хунхуза, тот же добыл у японца в бою, и теперь, если старшинку убьют, винтовку его получит вот этот, и он указал на молодого крепкого парня, по виду горожанина, который прислуживал старшинке с покорным и почтительным видом.
Трофейное оружие распределяется старшинкой – он знает, кто заслужил и кто может подождать, но раз винтовка выдана, ее отобрать нельзя, ее отбирает смерть. Старшинка не любил партизан со своими винтовками. «Собственное оружие делает их очень самостоятельными», – говорил он, морща нос.
Потом он рассказал, что существует вообще много разных отрядов. Были и «объедатели богачей», были и «пильщики». «Объедатели» собирались в толпы и ходили в атаку на зажиточные дома и лавки, где на глазах хозяев пожирали все съедобное. «Пильщики» же валили телеграфные столбы, рвали провода, подпиливали устои деревянных мостов и делили между собой застрявшие обозы. И однажды распилили автомобиль, не зная, как разделить его.
Были «охотники». Они работали капканами и силками. Были торговцы ядовитыми сладостями. Были, наконец, оружейные воры в поджигатели. Но было, словом, ни одной профессии, которая не внесла бы пая в борьбу с пришельцами. Все было враждебно японцам: внимание и ненависть, открытое сопротивление и спокойствие.
– Раньше было у нас так, – говорил Тай Пин. – Командир всегда важный человек, чиновник или купец. Он сидит в городе, наблюдает, а людьми заведует старшинка, старшинка и в бой ходит. Он один знает командира. Так издавна хунхузы завели, так и мы от них научились делать. Командира никто не знает, мы знаем только старшинку, старшинка знает братку, братка знает командира. Хунхузов было четыре рода: таежные, равнинные, приисковые и сельские. Командир вызывает братку, говорит: надо взять завтра обоз там-то и там-то. Братка вызывает своих старшинок, – у него их три-четыре, – передает приказ, распределяет, кому что делать, и тогда старшинки ведут бой, как сказано. Патроны, пищу, одежду покупали у братки. Оружие добывали сами. Братка всегда знал, где опасно, где спокойно, куда идти, где спрятаться, ему все было известно. Отрядами ходили до зимы, а зимой расходились до теплых дней, потому что по снегу работать опасно и трудно с едой. Молодых парней отпускали до весны, а весной назначали встречу у шибко знакомого человека, у братки. Старики же вместе со старшинкой, человек пять-шесть, уходили в тайгу. Там у них были фанзы и запас на зиму. В тайге лежали до весны, как медведи; печи топили по ночам.
Большинство партизан воевало лет по шести, но были среди них и такие, что хунхузничали с самого детства.
– Хунхуз, как пьяный человек, – объяснил старшинка: – одно делает хорошо, другое делает плохо, сам не соображает.
Он говорил, что хунхузы – люди темные, невежественные, во всем зависят от своего старшинки, а старшинка от братки, а братка от командира, и что так было сначала и у партизан, пока не взялись за ум.
Теперь завелись политруки и комиссары, партизаны не только воюют, но и ведут пропаганду, они знают своих командиров, хотя конспирация по-прежнему очень сильна, и на зиму не распускают народ.
Теперь братка – партийный человек, не хунхуз; он заведует разведкой и связью, через него старшинка запасается провиантом и сбывает трофеи.
От братки зависит все, но теперь братка свой человек.
– А японцы не бегут к вам? – спросил Луза.
Партизаны переглянулись. Тай Пин ответил:
– Если человек наш, ему незачем бежать в партизаны, у него и в своем полку много работы. А если чужой прибежит – убьем.
Тай Пин был очень доволен, что взял в плен Мурусиму.
– Менять его буду, – говорил он Лузе. – За такого старика три пулемета дадут и патронов к ним тысяч сто.
Луза убеждал, что Мурусиму надо везти в штаб и менять немыслимо, преступно.
– Э-э, – весело говорил Тай Пин, – надо немножко заработок иметь. Три пулемета возьму.
– За меня и пять пулеметов дадут, – убеждал Мурусима. – Конечно, меняй. Проси пять пулеметов и двести тысяч патронов. Дадут. Взял меня в плен пользуйся. А в штабе ничего за меня не получишь. Я слово даю: если вы меня обменяете, дарю на отряд пятьдесят тысяч гоби, честное слово, а потом уеду домой, ну вас совсем.
Луза отговаривал Тай Пина, но тот был упрям, хитрил и однажды сознался, что начал переговоры: запросил пять пулеметов.
По ночам Мурусима будил Лузу и шептал ему:
– Василий Пименович, помоги, как земляк земляку, не мешай обмену. Отпустите меня домой, старика.
– Тебя, суку, удавить – и то мало. Купец! Я, брат, тебя знаю. Я твоего Шарапова на ветер пустил.
– Так ему и надо, – спокойно ответил японец удивленному Лузе. – Я ему денег стравил, собаке, трудно сосчитать.
– Я и тебя один раз чуть не трахнул. Эх, ночь была темна – не попал! – сказал Луза.
– Спас Христос, бог наш, – хихикнул старик, ластясь к Лузе. – Да не враг я, не враг вам. Вот я перекрестился, смотри. Вот слушай, что я тебе скажу: вернешься домой, поезжай в бухту Терней, найди десятника Зуя – это брат Шарапова, бери его с потрохами. Я от тебя ничего не скрываю.
Как-то ночью Луза проснулся – разгружали ящики с вьючных лошадей. Пулеметчик Хан длинным ножом вскрывал доски. «Пулеметы», подумал Луза.
Вдруг Хан залопотал что-то так быстро, что Луза не разобрал, всадил нож в землю и стал бить себя по лицу кулаками. Прибежали партизаны с лопатами и закопали ящики, даже не вскрывая их. Наутро Тай Пин был очень сконфужен, и, когда Луза спросил, где старик Мурусима, он засмеялся, взмахнул рукой и ничего не ответил. От Хана Луза узнал по секрету, что пулеметы пришли никуда не годные.
В начале четвертого дня добрались до штаба. Это было крохотное Селеньице в глуши Ляолинских гор.
Партизаны оживились. Никто из них, кроме старшинки, ни разу не был в этом таинственном месте, откуда суровая рука главного штаба направляла их судьбы.
Старшинка строго сказал Лузе:
– Дорого буду за тебя просить, так и знай.
– Я разве пленный?
– Пленный не пленный, а расход сделал. Ты подтверди, если спросят, что много труда имели мы найти и доставить тебя.
Селеньице было набито народом, как в праздник. Кривоногие плечистые монголы валялись на кошмах подле стреноженных лошадей. Высокие белолицые китайцы южных провинций возводили новые фанзы. Маленькая кузница тарахтела от ударов молота, и полуголый кузнец картаво пел отрывистую песню, похожую на цепь проклятий.
Штаб помещался в кумирне. У входа группой стояли сытые, чистые офицеры. Один из них спросил:
– Это русского товарища привезли? – И велел Лузе идти внутрь. Старшинка закричал, что ему велено передать русского в руки командира Ю Шаня.
– Ничего, – ответил военный, – я его братка, начальник штаба его.
– Расход также большой мы понесли, – сказал старшинка и, не ожидая ответа, пошел по улице, не оборачиваясь на зов военного, плюясь и махая руками.