Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Встреченные в километре от берега амфибиями, баркасы и шлюпки с десантным отрядом смешались, повернули назад. Люди прыгали в воду или открывали огонь по своим. Началась беспорядочная стрельба, усилившаяся, когда транспорты осветили прожекторами полосу непредвиденного сражения. Воспользовавшись суматохой, вышли в атаку на транспорты и москиты. Корабли открыли огонь по москитам. В это время появилась авиация и довершила разгром, смело начатый танками. Противник, потеряв крейсер и два транспорта, ушел в море, бросив на шлюпках остатки своего десанта. Человек триста раненых японцев лежали сейчас на пустынном берегу, ожидая рассвета.
Раненный в голову и руку гражданский летчик рассказывал, что на Посьете, где противнику посчастливилось и он занял берег, партизанка Варвара Хлебникова успела вывести в море все рыбачьи посуды и на них полтораста корейских женщин и ребят.
– А вы что-нибудь там делали?
Но рассказчик, будучи ранен в первые минуты налета, только и успел, что броситься к самолету и увести его под огнем. Несмотря на ранения и на то, что обстоятельства не позволили совершить ему нечто большее, он явно чувствовал себя виноватым, и чем больше выказывали ему сочувствия, тем больше это его раздражало.
Евгения долго слушала, потом вздохнула и закрыла глаза. Она чувствовала, что наступает самый ответственный час ее жизни.
Три года назад летчик Френкель приземлился на ее прииске. Она сидела на завалинке, пела песню. Подходит человек в синей робе. «Хороший, – говорит, – у вас слух. Прямо завидно». – «Почему?» спросила она, смеясь. «Музыкальный слух – необходимое качество отличного летчика». Потом присел и разговорился, а уходя, сказал: «Слух и голос у вас потрясающие. Полетим со мной в Хабаровск, летчиком сделаю». И увез. Но она не стала его женой, пожалела свободу. А тут подвернулся еще Севастьянов, ловкач и песенник знаменитый, и как-то так получилось, что оба ее полюбили, и она обоих жалела, как братьев, и судьбу свою одиноко вела дальше, вперед.
Теперь и тот и другой были вместе, и перед всеми ими тремя раскрывалась – надолго ли? – другая жизнь, перед которой все вчерашнее не имело цены. «Пойти, разыскать их? – мелькало в уме. – Нет, не пойду. Я сама за себя отвечу».
Ей не хотелось ничьей поддержки, но и было одиноко одной. Неясное чувство, что сейчас следует справляться без поддержки приятелей, без мужчин, удерживало ее на месте. А сердце хотело высказаться до конца. Хотелось сказать о себе, о еще непрожитой любви всеми словами, без умолчания. Хотелось рассказать – без причины и без нужды – про девичьи сны и слезы, про тех, кто нравился ей и прошел мимо. Но завтрашнее было сильнее вчерашнего. Оно должно было взять ее целиком, со всеми увлечениями, радостями и невзгодами.
Вдруг на аэродроме – в густой темноте ночи – все зашевелилось. Эскадрилья получила боевое задание.
– Наверно, на Токио нажимать летим, – говорили механики, самые завзятые политики в полку.
Комиссар Измиров наскоро собирал партийную группу. Заседала стоя. Механики нервно вытирали лица масляными тряпками. Все курили. Всем было некогда. Все проверяли часы.
Комиссар делал вид, что ничего особенного не случилось. Партия провожала ребят в бой, и партия прощалась с ними до дальней встречи. Все должно быть душевно и просто.
Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда – первое, прием в партию – второе, информация о событиях – третье, текущие дела – четвертое) и не спеша объявил его своим охрипшим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани).
Задачей рейда, как уже многие и предполагали, был налет на Токио.
– Коммунизм сметет все границы, сказал Измиров. – Очень сильно надо понимать эту мысль, очень сильно, очень серьезно. Сметет – ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно, тогда и сметет. Я так понимаю.
Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая – невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.
Рейд был намечен в Токио, с тем чтобы включить столицу противника в круг пограничной встречи.
Не села манчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки токийских купцов. Не поля манчжурских мужиков будут гореть, но виллы, военные заводы, склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну.
Предстояло перелететь Японское море, пересечь из края в край остров и найти на его восточном берегу, за Японскими Альпами, точку – Токио, столицу, главный банк и главный штаб войны.
– Птица не враз решится на такой перелет, – сказал командир эскадрильи и обвел глазами присутствующих.
– Птица такой злости не имеет, как мы имеем, – перебил его комиссар, стуча кулаком по столу. – Птица не летит, а мы полетим.
Потом принимали в партию. Ораторы все были плохие, и слова, которые просились наружу, никем не были произнесены. Накануне боя, перед смертью, приняли в партию шесть человек, в том числе и комсомолку Евгению Тарасенкову.
Спели «Интернационал» и, не сговариваясь, еще раз повторили его, и еще раз, а потом подхватили Измирова на руки и стали качать. Песня не смолкала.
– Спасибо партии, спасибо командованию, что посылаете меня на большое дело! – крикнула Евгения. – Иду за всех девушек Союза! Драться буду, как старшие дрались в Октябре, как испанки дрались, как китайские женщины дрались в Фушуне.
– Манелюм, Тарасенка, одна за весь мир хочешь драться? – спросил ее, взлетая на руках летчиков, Измиров.
Опустив наземь комиссара, летчики кинулись к Жене – и вот уже она над толпой, над головами.
– Это тебе – как испанке!.. А это – как китаянке!..
– А ну, качните ее, как русскую!
И, захлебнувшись дыханием, она взлетела так высоко, что испугалась – удержат ли, не уронят ли в темноте? Но сильные руки мягко приняли ее.
Женя побежала к своему звену. Севастьянов и Френкель преградили ей дорогу.
– Стой, маленькая, – ласково окликнул ее Севастьянов. – Дай попрощаемся.
Френкель ничего не сказал.
Она ощупью нашла лицо Севастьянова и, прильнув к нему на мгновенье, повернулась к Френкелю.
– Мы еще поживем, ребята, – сказала она тихонько.
– Факт. И поговорим всерьез, – ответил Френкель.
Севастьянов ничего не сказал.
Через минуту, в машине, она забыла, о чем была речь. Предстояла новая, важная жизнь, предстояло дело важнее жизни.
Щупак, надевая шлеи, деловито подсовывал под него пушистые усы.
– Еще хорошо – теплая погода, а зимой прямо беда, – сказал он шутливо: – примерзнут, черти, к шлему, отогревать приходится.
– Сбрить следует.
– Э, нельзя. В мои годы обязательно надо какой-нибудь фасон иметь.
IV
Седьмая эскадрилья вышла в воздух в седьмой волне бомбардировщиков.
Впереди и по флангам двигались воздушные крейсеры, вооруженные артиллерией. Дальние разведчики провожали отряд недолго и вернулись, заметив искры и огонь сражения в море.
В эту ночь Япония одним рывком бросала с островов в Манчжурию и Корею триста тысяч солдат, и Красный флот встречал их.
Подводные силы его уже много дней не покидали моря, подстерегая час, когда великая армада транспортов покинет японские берега. Три подводных флотилии держались на глубине. В первой линии – крейсеры.
Вспышки морского сражения были близко, где-то совсем рядом, под самолетами. Иногда можно было заметить взрыв искр и пламя, бегущее по воде.
«Не ввязаться ли нам в эту драку? – думала Женя, поглядывая на Щупака. – Все, что на воде, все наше, работа простая».
Но командующий рейдом вел самолет к югу.
В середине пути машины получили приказ:
«Идти к цели своими курсами. Счастливой победы».
Всем эскадрильям тяжелых бомбардировщиков было приказано набрать высоту в семь тысяч метров, а конвою крейсеров – семь тысяч пятьсот. Это было началом маневра – держаться выше самого высокого из самолетов противника.
Прорыв был начат. Успех его заключался в том, выдержат ли люди и моторы высоту, дальность и все великое напряжение предстоящей борьбы. Но после полета Чкалова не было ни у кого сомнений, что выдержат.
Слепой полет в темноте держал нервы в непрерывном напряжении. Щупак не раз передавал управление Евгении и закрывал глаза на десять секунд. Ему нужны были силы на утро.
Бомбардир Бен Ды-бу, он же штурман, попавший вместе с Евгенией к Щупаку, неслышно возился над картой, осторожно отмечая на ней путь корабля. Остальные сидели неподвижно, настороженно, в напряженном полусне. Самолет шел на восток, и навстречу ему, из-за бледно-серой мглы, легким голубоватым пятном приближалась далекая заря. Самолет шел к рассвету, но безграничное воздушное море вокруг него было еще серо, бесцветно, и обманчивое голубое пятно впереди казалось землею.
Огни маяков и кораблей скрылись в тумане, стоявшем на низких высотах, – ни моря, ни неба, ни земли, лишь серый океан пустоты, пространства, океан расстояния, на дальнем краю которого едва-едва, неверно и ненадолго, голубело то, к чему стремились люди в самолете.
Между землей, недавно оставленной, и землей, куда они должны были вернуться завтра, не было ничего, кроме этого пространства, кроме самих себя, ничего, кроме их воли.
Передавая управление самолетом Евгении. Щупак закрывал глаза, отдыхал, делал несколько шагов вперед и назад по кабине, потом наклонялся над картой.
Самолет держал курс к Иокогаме. Сморщив лоб, Бен Ды-бу глядел на часы, на измеритель скорости, на показатель ветра и осторожно-осторожно ставил точку на карте.
На большой высоте аппарат шел легко, и управлять им было во много раз легче, чем на обычных, будничных высотах, но легкость движения утомляла сама по себе, а высота и холод придавали утомлению особую нервность. Казалось, исчезло все, даже время. Оно не двигалось, перестало ощущаться в действии, превратилось в нечто абстрактное. Между тем все в этой операции держалось только на времени. Тончайшие расчёты движения отдельных колонн лежали в основе общего стратегического замысла и целиком определяли тактику эскадрилий.
Время было стратегическим фактором. Каждому соединению и каждому самолету в соединении были указаны точные сроки боевого движения, в зависимости от которых строился характер всего сражения. Его. вела точность.
Героизм как бы вводился в строжайшее расписание. Вне его он превращался в распущенность. Это было сражение сложное, как некий химический процесс, в котором реакции А вызывали к жизни реакции Б и создавали условия для новых явлений, не могущих возникнуть иначе, как через последовательность процессов А и Б.
Все стадии операции требовали максимального героизма, он же определялся точностью. Время, которое до странности не ощущалось, было главным двигателем победы.
Тяжелый четырехмоторный бомбардировщик Щупака шел к месту операции в последней волне машин. Впереди него мелькали очертания аппаратов отряда, шедшего сомкнутым строем.
Щупак был занят сейчас одной мыслью, и эта мысль поглощала в себя все остальное: держаться в строю, то есть блюсти точность.
В деле, которое поручено было бомбардировщикам, сражение занимало одно мгновенье: выйти к Иокогаме и, зайдя от нее, приблизиться к Токио; волна за волной, сбрасывая бомбы, промчаться над городом и – домой! Крейсеры конвоя примут затем на себя силы противника, но сам бомбардировщик уже закончил свое сражение. Щупак оглядел экипаж. Выдержат! Молодцы! И взялся за управление, делая знак Евгении не дремать, потому что самолет несся в голубом рассвете, казалось, отовсюду, видимый снизу.
Но земля не видела его. Она сама едва открывалась. Ее больше угадывали, чем узнавали. Она предполагалась.
Но вот Бен Ды-бу, поставив осторожно точку на карте, откашлялся.
– Япония, – сказал он, наклоняясь к командиру корабля.
– Что?
– Над нею, – сказал Бен Ды-бу, изнемогая от напряжения, закрыл глаза и стиснул зубы.
Он летел на войну, как орел, пересекая море, и вот земля, куда стремился он, приближалась, невидимая, далекая. Его томило искушение взглянуть вниз, но он короткий миг глядел лишь вперед, на восток, на зарю, светившуюся маяком в тумане, и опять закрывал глаза. Утро было вблизи.
То голубое пятно, что неясно и лениво дрожало в сером тумане еще час назад, теперь растеклось, распространилось в ширину, засияло. Самолет как бы стал у края этой голубой бездны, готовясь мгновенно ринуться в нее, еще скрытый серой чащей ночного воздуха. Так у обрывов, прислонясь к теплой скале гнезда, стоят орлы перед полетом, выглядывая добычу. Но самолет не стоял, он шел с громадной быстротой. Утро было вблизи, но до утра было еще много пространства. Бен Дыбу не хотел тратить силы на переживания. Он хотел сохранить в себе теплоту родной земли, запах родного леса и звук родных голосов в этом прыжке через море по воздуху.
Самолет Щупака был близок к дели.
Вот быстро стало разносить в стороны облака, сбившиеся у края зари, и – переводным рисунком из кальки – ярко и четко появились кусочки земли. Блеснуло море. На грани синего и зелено-коричневого густо задымил город.
Земля вставала навстречу, распрямляя долины и реки, торчавшие из-под широкого блина дымовой завесы, висевшей над Иокогамой и отчасти застилавшей море. Открывались долина Канто и тусклый виток реки Сумидогавы, в устье которой Токио. Щупак обогнул долину. Тёмно-сизые воды гавани, усеянные островами, остались позади. Все сжалось в одно мгновение, – оно неслось, лишенное длительности, кратчайшее, как вздох.
Токио надвигался под крылья.
Токио надвигался под крылья.
Его могло спасти бегство, но города умирают на месте.
– Прибыли, – беззвучно произнес Щупак, ткнув пальцем в заштрихованный красным карандашом участок и взглянув на Бен Ды-бу. Тот кивнул головой.
Город казался пожарищем или оазисом ночи среди яркого и просторного дня. Дымовая завеса лежала на нем рваным пологом. Ветер, вздымал ее края, приоткрывая концы пустынных улиц у городских окраин.
Точность бомбардировки была в этих условиях невозможной, но бомбардировщики шли на высоте, когда точность пристрелки не имеет значения. Эллипс рассеяния бомб так велик, что ни дымовая завеса, ни туман, если бы он стоял над городом, не могли скрыть и спасти его. Он существовал, он лежал под небом, и несложный расчет навигатора находил его, видимым или не видимым глазу.
Залп первой волны!
Женя вскрикнула.
Дымовая завеса, колыхаясь, разорвалась на части ветром и взрывами. В прорехах ее показался центр города, мосты через Симиду. Мост Комадата исчез; Азума лег на бок.
Залп второй волны!
Клубясь и кипя, завеса взметнулась вверх и рассеялась. В поле зрения возник пылающий арсенал. Аказака-Палас дымил, как вулкан. Серо-багровая пыль разрушенных зданий покрыла квартал Киобачи.
Вот слева и ниже круто поднялся вверх японский истребитель. Две тонкие сернисто-желтые струи от трассирующих пуль протянулись перед капотом его мотора. Черные тени десятка машин появились и пропала справа от атакующих колонн.
Продлись, мгновение войны!
Над кварталом внизу – огонь. Горят пристани, доки, пакгаузы. Между полос огня движется что-то черное, плотное, – возможно, толпа. С высоты семи тысяч метров город мал.
Залп третьей волны!
Внизу кипит, клубится дым, течет огонь. Пустыри открываются в центре города. Иногда видно, как исчезают, сливаются с землей здания.
Четвертый залп!
Пятый!
Продлись, мгновение войны!
Пусть война начнется отсюда, из этого далекого города, не дававшего мирно жить ни своей стране, ни миру. Прими желанную войну, Токио! Воюй, купец! Надень противогаз и стань на защиту своей наследственной лавки, заройся с головой в ее дымящиеся развалины, сожми в тонких руках винтовку – сражение настигло тебя, война пришла к тебе на дом.
Она избавит тебя от утомительных горных переходов, ночевок под дождем и превратностей на море.
Она отнесется к тебе гуманно.
Разрушит банк, сожжет дом, искалечит твоих детей, а самого тебя выгонит, обезумевшим, на токийские улицы и поставит перед народом, и ты расскажешь ему о патриотизме, о славе, о войне…
Так думала или вслух бормотала Евгения, ловя смятение города, хотя и приготовившегося к обороне, но все же застигнутого врасплох внезапным ударом бомбардировщиков. Да ничто и не могло спасти его.
Шестой залп!
Надвигалась последняя волна, на правом фланге которой держался корабль Щупака. Крейсеры конвоя вели бой с противником и охраняли разворот отбомбивших машин.
Внизу горело и дымило. Белые и рыжие шапки орудийных взрывов вырастали в воздухе, под кораблем.
Прочь от города мчались поезда, горели вокзалы. По улицам шли потоки огня. И что-то само взрывалось и взрывалось за каким-то огромным садом в центре.
Залп!
– Это есть ваш последний и решительный бой…
– запел Бен Ды-бу и отер ладонью потное и бледное лицо. Пела что-то Евгения, пел радист, пели все. И обычная человеческая смерть, которой вначале боялись они, перестала для них существовать. Они не ползли по тропе и не лежали в окопах, а видели поле своего сражения, как полководцы, и сердца их были полны отваги, равной тому, что они видели и делали.
И если им суждено было сейчас свалиться на землю вместе с Мишиной, то их предсмертным криком был бы разрушительный грохот, и не брызги крови взлетели бы в стороны, а кирпичи и камни, тяжелей их тел.
Сбросив бомбы, Щупак сделал заход над городом и, так как был последним на поле сражения, решил сфотографировать результаты бомбардировки. Трех или пяти минут возни с фотографированием было достаточно, чтобы оторваться от строя. Белые и рыжие облачка все ближе подскакивали к кораблю, все теснее сливались в одно большое облако.
Их обстреливали. Но ни Евгения, ни Бен Ды-бу, все еще громко и жарко певшие, не заметили, что Щупак ранен.
Вдруг взвизгнули моторы. Машину встряхнула конвульсия взрыва, и она мягко повалилась на сторону.
Евгения тотчас выпрямила ее, но высота была потеряна.
– Два левых! – вяло сказал Щупак ей на ухо, качая головой и резким движением стараясь откинуть со лба шлем. Мелкие, частые капли нота покрывали его лицо, как оспинки.
Два левых мотора были разрушены.
Теперь с каждой минутой становилось виднее поле сражения. Одно, земное, дымилось и горело; другое, воздушное, заполнено было движением нескольких сотен аппаратов, шнырявших по всем направлениям. Можно было предположить по крайней мере около пятисот японских машин, и то, конечно, еще было не все. Надо было наметить характер отхода, но Евгения считала, что отход в ее положении вообще невозможен. Предстоял, по-видимому, второй и последний, смертный бой над равниною Канто.
«Мы не вернемся», думала она, машинально ведя машину.
Она быстро потеряла небо с самолетами и между крыш, над улицами, стала выбираться из города.
Справа шел потрепанный бомбардировщик ее эскадрильи, тоже отбившийся от строя. Евгения чувствовала, что пилот знает ее и держится рядом намеренно. Она качнула крыльями, тот ответил, но мгновенно она потеряла его из виду на темном фоне дыма и пыли. Чувство асе, что она не одна, уже крепко держало ее в спокойствии. Она запела. «Вырвемся, вырвемся мы домой, да, вырвемся, да, вернемся», пела она, захлебываясь восторгом и прижимая машину к холмам и теням от холмов. Сосед справа обогнал ее, идя над полями. Бомбардировщики ушли в высоту, далеко опередив раненые и обессилевшие машины Евгении и четырех других летчиков. Иногда – свидетель таинственной битвы в вышине сверху падал горящий самолет или спускался парашют.
Впереди показался мост, заполненный автомобилями. «Есть?» спросила она движением головы. «Есть!» ответил Бен Ды-бу, открывая пулеметный огонь.
Сосед справа, приблизившись, увлекал ее за собой, Евгения видела, как он хорошо маскируется в красках земли. Ей надлежало поступить так же. Но как трудно удержаться от удара, когда еще хватает сил его нанести!
«Ладно, – подумала она, – не будем зарываться», и легла в кильватер соседу, вся погрузившись в сумасшествие низкого полета над землей. Из тени в тень, от горы к горе, от пашни к пашне – и вот уже весь мир, его волнения и заботы остались в стороне, схлынули и рассеялись. Ока думала теперь только о быстроте и времени. Уходить порознь и на низкой высоте было в ее положении единственным выходом, но «пробрить» с востока на запад весь остров являлось делом почти неосуществимым не трудности. Ни Евгению, ни соседа ее никто не преследовал. Противник занят был боями в высоте. Раненая, потерявшая боеспособность машина сейчас никого не интересовала. Судьба ее была ясна.
Часа через два, сделав сотни зигзагов и петель в поисках маскирующего фона, Евгения почувствовала приближение большого города.
– Как дела? – спросила она Бен Ды-бу через разговорную трубку.
– За кормой чисто, – ответил он весело. – Кажется, вырвемся.
Сосед справа тянул в обход города, но Евгения решила задержаться.
«Чёрт с нею, с жизнью, – подумала она без волнения. – По крайней мере порастрясу им печенку».
И сейчас же она почувствовала, что ее обстреливают снизу. Дымки разрывались гораздо выше, но осколки, пролетая невдалеке, контузили ее лицо острыми воздушными ожогами.
Навстречу вынеслись японские истребители. Завязывался бой, невиданный по жестокости, по молниеносности, по напряжению сил. Раненых не может быть в таком сражении. Самолет не успеет ни вывернуться, ни спланировать. Трудно себе представить, как ограничена видимость в воздухе. Машина возникает в поле зрения почти внезапно и исчезает еще более странно. Чтобы исключить всяческие неожиданности, японцы шли на таран.
Вот они втроем бросились на соседа справа. Выхода ему не было. Он рванулся к земле и с размаху, как снаряд, ударился в громадное бензохранилище, напротив станции. Евгения видела, как разлетелся в щепы самолет и из пробитого резервуара вышиною в трехэтажный дом пробежал белый густой дымок. Потом все сразу потемнело. Самолет качнуло и свалило на левое крыло, ремни лопнули; Евгения стала вываливаться из кабины.
«Молодец, вот замечательный молодец!» – единственно, что она думала сейчас второпях, соображая, что ее подкинуло взрывом и что это смерть.
Она не слышала встряски раскрывшегося над нею парашюта, не чувствовала и падения. Ее глаза были широко открыты в темную, только что на ступившую ночь сознания. Она видела небо, несколько звезд, слышала шум отдаленной жизни и ощущала себя частицей воздуха, отражающей сияние звезд и блеск городских фонарей.
Она легко колебалась вместе с воздухом. Так казалось ей. Но она давно упала на землю.
Пограничное сражение на земле
Ударная группа 2-й армии двинулась юго-восточнее Пограничной, через городок Санчагоу.
Командующий группой генерал Одзу, пятидесятисемилетний старик, смелый и энергичный солдат, лично руководил прорывом границы из капонира на сопке за городом.
Участник и герой русско-японской войны, дважды раненным в голову и плечо, он хотел умереть за железобетонным поясом русских. Это был тот самый генерал Одзу, который недавно просил милости лично расстрелять своего сына-бунтовщика, лейтенанта, попавшего в плен к китайцам, перешедшего на их сторону, пойманного в Фушуне и расстрелянного за измену своему императору.
Армия его шла к советской границе потоком маленьких фабрик и заводов на гусеницах и колесах. За колоннами грузовых автомобилей, везущих пехоту, орудия и химустановки, шли автомобили-склады, автомобили-водянки, автомобили-бензиноцистерны, автомобили-печи для уничтожения зараженных газом вещей, автомобили-кузницы, лазареты, радиостанции. За ними двигались передвижные базы службы снабжения, автомобили-прачечные, в которых стиралось и дезинфицировалось обмундирование, снятое с убитых, перед отсылкой в тыл для перешивки и штопки. Шли ружейные мастерские, электромонтажные бюро и опять бесконечные цистерны и патронные склады.
С армией автомобилей ехала армия грузчиков. Они должны были доставлять патроны и воду стрелковым цепям и перетаскивать материальный лом с поля сражения.
В пограничных деревнях шныряли японские вербовщики. Все мужчины забирались ими в отряды носильщиков. Ван Сюн-тин терялся, не зная, что предпринять. Медлить, однако, было нельзя, и 7-го он отдал два приказа: ребятам идти в отряды носильщиков и группироваться вокруг своих старшинок, а женщинам и детям сообщить, что пожары желательны во всех случаях жизни. Все, что может гореть, пусть горит весело.
Дивизии 2-й армии развертывались в бою, имея артиллерию и танки в авангарде.
Отряды «запоминателей», воспитанные капитаном Якуямой, рассыпались по батальонам и батареям за день до штурма. Старые пограничные шпионы довольно хорошо знали русский рубеж. Они сообщили, что на переднем плане красных обычная тишина, заметно лишь небольшое движение мехчастей на дальних дорогах, в расположении дивизии Винокурова.
Надвигалась ночь штурма. В частях ударной группы надевали опознавательные знаки для ночных операций: солдаты – белую повязку на левую руку, унтер-офицеры – белые повязки на обе руки, командиры взводов – белые ленты через плечо, командиры рот – белые ленты через плечо и повязку на правую руку, командиры батальонов – две ленты крест-накрест через плечи, и командиры полков – белые ленты на шлемах.
Граница была в трех километрах. Из глухой темноты ночи изредка доносился лай сторожевых псов.
Ван Сюн-тин оделся японским солдатом и перешел советский рубеж в хвосте первых штурмовых цепей, задыхаясь от непривычки в мешке противогаза.
Несколько раз его оглядывали очень внимательно, и он решил солдатскую белую повязку на левой руке заменить белыми лентами через плечо, как командир взвода. Суета всюду была невероятная. В ожидании атаки в ротах и взводах досказывались последние приказы. Командиры фаланг то и дело передавали по цепям: «Ки воцуке!» Внимание. Тише там!
Старшие офицеры, оглядываясь в темноту, рычали ругательства.
Какой-то офицер схватил Ван Сюн– тина за хобот противогаза и ударил сапогом в живот.
– Сиккей симбаи! (Нашел время прогуливаться!) Кто такой? Ой, цетто кой! – Держа за противогаз, он несколько раз позвал: – Ой, цетто кой! (Эй, там, сюда!) – Но так как никто не появлялся, офицер ударил Ван Сюн-тина по шее и велел отправляться в часть.
Счастье, что было темно, и никто не заметил, что Ван Сюн-тин однорукий. Оторвавшись от стрелковых колонн и миновав танки, он приблизился к левому флангу кавгруппы.
За рекой чернели силуэты колхозных строений, сторожевой вышки и обелиска над могилой четырех партизан. Вой забытых псов тревожно стоял в воздухе. Можно было сейчас же перебраться через речушку по колена в воде и постучать в знакомое окно Лузы, но дом был пуст, как вся природа на переднем плане красных.
Ван Сюн-тин быстро нырнул в темный узкий овражек и прижался к земле.
«Эх, Васька! Надолго теперь зашумит земля».
Он лег и стал думать воспоминаниями и догадками о своей жизни, которая в какой уж раз начиналась заново и конца которой никто предсказать не сможет. Вот он был огородником. Да был ли? Не отец ли это его сеял репу и продавал ее русскому попу? А кто ходил к русским драться с офицерами? Опять он. А потом опять сеял репу. А потом пошел в партизаны, и на огород нет дороги. А теперь война, и он командир. И, вспоминая самого себя, думал он о себе-огороднике, как об отце партизана, о себе-партизане, как отце командира, и, улыбаясь, гордился, что он сам из себя родил двух новых людей и еще родит много. Он думал об огороднике Ван Сюн-тине и хвалил его, что он был хозяин и честный труженик, но знал отлично, что огородник человек жестокий, прижимистый и любил иногда обмануть соседа.
Партизан же Ван Сюн-тин был совсем другой. Это был смелый человек и злой, очень прямой на слово, не хитрец; ничем не похожий на огородника. У него никакой жалости ни к кому не было. У него было одно слово – убить.
А командир Ван Сюн-тин стал немножко похож на огородника, который казался дедушкой: командир любил думать, петь песни, умел смотреть людям в глаза и понимать, когда они говорят правду, а когда лгут. Но он не был ни хитрецом, ни тихим, ни злым, и ничего не хотел для себя, и ничего не жалел для людей. Он был умнее и огородника, и партизана. Так из одного человека вышло трое.
В это время начался штурм советской земли.
Ван Сюн-Тин услышал дальний грохот орудий, но он не смутил его размышлений. Промчались через реку японские эскадроны. Быстрый свист воздуха пронесся с русской стороны. Ван Сюн-тин сбежал к реке. Впереди ползли связисты, саперы сколачивали мост; у моста на корточках сидели шоферы, и повара говорили, что никакого обеда сегодня не будет.
Ван Сюн-тин пошел вброд. Раненые кони бились в мелкой речушке. На дворе Лузы, привязанный к столбу, катался на земле Банзай. Издалека узнав Ван Сюн-тина, он замер и прижался к земле, а когда огородник отстегнул цепь, пес кинулся ему на грудь, повалил его, схватил за горло и крепко прижал к земле. Так он долго стоял, всматриваясь в темноту, прислушиваясь к скрежету пуль и быстро нюхая воздух.
Темный дом Лузы бесновался. Окна его лопались с треском. Стекла бились на мелкие осколки, трещали рамы, взлетали с крыши куски железа, и пули выклевывали штукатурку стен. Дом трещал, дымился, распахивал двери, будто выгоняя на двор непрошеных гостей, и махал ставнями. Радиорупор хрипел, захлебываясь: «Браво, браво! Бис!», и чей-то мужественный голос запевал громкую песню.
Банзай взвизгнул и отпустил Ван Сюн-тина.
Вернувшись к себе, Ван Сюн-тин разбудил дежурного ординарца, мирно спавшего в погребе, и послал сказать старшинкам, что план действия тот же: мешать и вредить, где и как можно, жечь машины и портить дороги, сохраняя секретность.
И еще не наступил день, как встали пожары до горизонта.
На командном пункте командира ударной группы все было готово к сражению. В траве лежали или сидели на деревьях офицеры генерального штаба с телефонами, звукоуловителями и полевыми книжками, каждый на своем направлении. Офицеры-ординарцы наблюдали в бинокли, каждый – на своем направлении. Тут же наготове лежали конные и пешие вестовые, каждый – на своем направлении.
В три часа пятнадцать минут раздался первый грохот орудий. В короткие паузы между орудийным ревом проник треск пулеметов.
Гвардейские дивизии двинулись к советской границе.
Слева от гвардейской дивизии генерала Орисака шла танковая дивизия Нисио-младшего, брата командующего 3-й армией, прозванного «французским воробышком». Во время большой воины он был на западном фронте и даже сражался на Сомме, за что получил – ко всеобщему удивлению – румынский орден.
Справа двигалась кавдивизия генерала Када. Было очень темно. С высокой сопки командира группы все же был виден тусклый отпечаток холмов и долинок за рубежом. Ветра не было.
Одзу приказал произвести обстрел переднего плана красных химснарядами короткого летучего действия и двинул на прорыв танковый полк и легкие бомбардировщики.