355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики») » Текст книги (страница 3)
На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 14:01

Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Глава третья
СЕНТЯБРЬ

Десять самолетов шли из Москвы на Восток.


I

В июле Ольга пошла с экспедицией Звягина.

Темой работ было изучение видового состава флоры дальневосточных морей и составление водорослевых карт.

В начале июля вовсю – и не надолго – развернулись сухие дни лета. Над жизнью встали две тени – золотисто-голубая и золотисто-синяя: тени неба и моря.

Сопровождаемые птицами, проходили на север ивасевые косяка. Трепеща парусами, за ними летели рыбачьи флотилии. За рыбаками двигалась экспедиция. Впрочем, они шли не только с юга на север, но спускались и с севера или пробирались с запада на восток, исследуя море, горы, тайгу, рыб и редкие стойбища здешних народов.

Ольга оказалась в экипаже маленькой парусной «Чайки». Работ была романтична до глупости. Вставали до солнца, как птицы, и ка каре занимались гимнастикой, распевая на все голоса.

Утренний костер никогда не хотел разгораться с первого раза, его не жгли, а топили керосином, и он, фыркнув, взрывался так, что кувырком разлетались все чайники и кастрюли.

С утра на шлюпках уходили в море и до темноты ковыряли дно, ловили и записывали течения, добывали водоросли, измеряли глубины. Подводные луга тянулись почти беспрерывно вдоль берегов.

Жизнь шла, как бы повторяя детство. Труд был игрой или, скорее всего, увлечением – ему отдавали себя целиком. В приступе делового энтузиазма пробовали даже варить щи из морской капусты, но есть их было почти немыслимо.

– Однакож, прекрасная витаминозность, – разочарованно говорил Звягин, откладывая ложку, – но безусловно страшновато на вкус.

Дел было множество. Оказалось, что океанография – очень боевая наука и емкость ее почти безгранична. Ребята делали доклады на рыбалках о водорослях, о витаминах, о пище вообще, ревизовали столовки я втолковывали директорам промыслов законы течений и ветров.

В одном месте открыли клуб, в другом помогли составить отчет, в третьем создали краеведческое бюро, в четвертом прибежал к ним председатель совета, бывший красноармеец, с просьбой сообщить Академии наук, что он нашел нефть. Он передал им письмо:

«Председателю Академии наук. Копия в райком.

В ответ на ваш научный вопрос прилагаю литр найденной мною нефти. Словами объяснить, какая она из себя, не могу».

В бухте Терней Ольга вспомнила о Зарецких и забежала к ним в день прибытия.

У них сидел Шлегель, худой, небритый, сгорбленный. С ним – незнакомый, с маленьким орлиным лицом человечек. Он все время улыбался и глядел насмешливо; ел осторожно и как бы нехотя, пряча под скатерть тонкие грязноватые руки. Летние красноармейские штаны его лоснились, как кожаные, но тужурка была аккуратна, хоть и явно узка.

– Строили мы и не такие вещи, гражданин Зарецкий, – говорил он, когда Ольга вошла в комнату и, поцеловав Зарецкого, протянула руку и ему. Он быстро и ловко вскочил, коротко взглянул на Шлегеля и, не называя своего имени, почтительно пожал Ольгину руку, низко поклонившись.

– Не ждали меня увидеть? – спросил Шлегель. – Кажется, я некоторое время буду жив.

Зарецкий, усадив Ольгу за стол, запоздало отвечал худощавому:

– Мало что вы там строили… разное ведь валяли…

– Так точно, и всегда хорошо.

– Проверь вас! – засмеялся Зарецкий. – Вы не обижайтесь, я человек откровенный. Сами понимаете…

– Нет, гражданин Зарецкий, не понимаю…

Шлегель налил всем по рюмке водки, чокнулся. Старик прикусил губу и, поклонившись, выпил.

– Ну, что ж, я вас оформлю у себя, – вяло и нехотя сказал Зарецкий. – Посмотрим.

– А как ваше мнение на этот счет? – спросил Шлегель худощавого старика. Тот встал и, аккуратно складывая салфетку, произнес, ни на кого не глядя:

– Я прошу оставить меня в прежнем состоянии. Здесь работать я не хотел бы, меня некому здесь проверить. Можно идти?

– Пожалуйста, – сказал Шлегель.

Старик поклонился всем сразу и, не подавая никому руки, вышел, осторожно ступая на носки больших, не по ноге, сапог.

– Кто это? – спросила Ольга.

– A-а, интересный тип! Десять лет взамен высшей меры наказания. Ахтырский.

– Исправляется?

– Может.

– Но сволочь, – заметил Зарецкий, поглядев на Шлегеля многозначительно.

– Зато работник. А у тебя лентяй на лентяе.

– Условия, условия! – громко произнес Зарецкий. – Мне создали такие условия, дорогой мой, что работать хорошо невозможно. Сам удивляюсь, как в этих условиях у меня не все еще разбежались…

– Выгодно, потому и не разбежались, – прервал его Шлегель. – Ты думаешь, раз беспорядок – так он всем должен не нравиться. У тебя сидят любители беспорядка.

– Это у вас профессиональная подозрительность, – заметная Ольга.

– Ерунда! Нет больших оптимистов, чем мы, чекисты. Мы все, я, очень веселый народ. Иначе не выживешь, поверьте мне. Только величайший оптимизм держит нас на ногах.

После обеда жена Зарецкого мигнула Ольге и увела ее в свою спальню.

– Ты Шлегеля хорошо знаешь, Оля, – сказала она. – Поговори с ним, душка: чего он от моего старика хочет?

– Он здесь по делу?

– Да ведь чекист же. Они и спят, как допрос чинят. Кто их поймет! Пристал к Степану: ты да ты, да из-за тебя, мол, все нелады, и вообще так сворачивает, что и ранили его из-за нас. Ты не знаешь – мы семь лет из тайги не вылезаем.

– Как же я, могу поговорить? – сказала Ольга и испугалась мысли, что ей нужно лезть в большое и неизвестное дело. – Я, впрочем, скажу, спрошу, – добавила она, не глядя на Зарецкую. – Но почему его ранили из-за вас?

– По смыслу так выходит. У Степана, видишь ли, сколько-то там беспаспортных рабочих, два корейца из них, к тому же. Ну, вот и пристал, кто да откуда, да кто разрешил. А где их, паспортных, тут найдешь? Не Москва. Перекованные которые – и те в тайгу не желают…

За чаем Ольга еще раз спросила Шлегеля, как все-таки его рана и пойман ли стрелявший.

– Рана – пустяк, а поймать товарищи не дают, – сказал он сухо.

– Не возводи ты, Семен Аронович, напраслины, – добродушно посмеиваясь, ответил Зарецкий. – Тебе бы только голый закон блюсти, а ты вот иди, поскреби землю – узнаешь беду. Изволь, я их уволить согласен, – сказал он, волнуясь. – А прорыв – на твой счет.

Шлегель молчал. Потом он спросил:

– Тебе сколько лет, Степан?

– А что, стар, что ли?

– Да нет. Незаметно, что взрослый.

В этой обстановке Ольга не решалась ничего спросить и стала прощаться. Шлегель пошел проводить ее до берега.

– Зарецкая, небось, уже поручила вам переговорить со вшой, – сказал он по дороге.

– Догадываетесь, о чем она просила?

– Знаю. Глупости. Она думает, что он у нее хозяйственный гений.

– А он дурак. И ни хозяин, и ни чёрт его знает что. Просто веселый дурак. Типичный дурак.

– Он честный человек.

– То есть не крадет? Да, в этом честный. А что он всю жизнь только и делает, что мечтает, это как, по-вашему, называется? Всю жизнь мечтает! Вот ерунда с горохом! Еще в гражданскую войну с ним возились, как с обиженным гением. Потом он мечтал, что он опытный, прямо необыкновенный строитель, а РКП мешает смелому человеку. Его посадили в РКП. Он стал мечтать, что он знаменитый разоблачитель воров и что каждый проработавший год на хозяйстве – сукин сын и подлец. Его посадили на хозяйство – так тут у него прорывы, потому что ГПУ не понимает великой его души.

Они шли, взяв друг друга за руки, по узкой тропе, у самого моря. Выл ранний оливковый вечер, беспокойно пахнувший морем. Перед глазами вставало большое небо, стлалось большое море, линия могучих лесов вычерчивалась слева.

– Ах, мне это понятно, – сказала Ольга. – Так хочется делать только самые великие дела.

– У великих дел нет специальности, – ответил Шлегель. – Да и, вообще говоря, я знаю на свете только одну хорошую специальность. Вот ваш покойный отец владел ею в совершенстве.

– Что это?

– Он был удивительным революционным практиком. Он везде искал новое, вцеплялся в него, и, я думаю, во всех науках его интересовало только одно – как победить белых с наименьшей затратой сил. Варвара Ильинишна имела другую специальность – она заставляла верить в нее. Ей верили, чем бы она ни занималась. Что такое великое дело? Это великий характер, проявившийся в кооперации, физике, рыбоведении, войне или искусстве. Можно быть великим дворником и можно быть бездарным профессором.

– Но люди должны мечтать, Шлегель. Люди, не создавшие ничего великого, больше других имеют право на мечту о великом.

– На севере вы увидите Шотмана. Вы знаете его? Седенький, квелый старик старикашка, как его называют тут. Вот – мечтатель. Если он увлекается музыкой, знайте, что он уж где-то воспитывает музыканта. Если увлекается архитектурой, значит, запустил руку в чью-то душу и строит там. И посмотрите, сколько вокруг него толчется людей.

– Я сам писал стихи, – продолжал Шлегель, кашляя от смущения. – Я хотел быть знаменитым поэтом, но однажды увидел молодого болвана, сюсюкающего о любви… У него были подлые поросячьи глаза, противные, грязные руки, и он явно хотел получать большие гонорары за свои безграмотные стихи. Ему снились лаковые туфли и шницель, а не лавровые венки. И тогда я подумал: я поэт? Я стану писать стихи о любви? О будущем? Я? Мне стало страшно. Какую душу надо иметь, чтобы рискнуть на этот подвиг! С тех пор я чекист. Не то, что здесь нужна душа поменьше, но совсем другая душа, потверже, посуше. Когда я высовываю голову из кабинета, в котором самый старый заключенный – это я сам, когда я поднимаю глаза от преступников, подлецов и идиотов, я хочу видеть, что кто-то мечтает за меня, кто-то возводит города, пишет хорошие книги, ставит замечательные спектакли, находит новые дороги в науке, и мне становится легко. Вздохну разок-другой о своих стихах и опять погружаюсь в дела. Чтобы я хорошо работал, всегда должно быть что-нибудь радостное за моим окном…

Он плюнул, отдышался и добавил:

– Но я не умею два дня пить чай и болтать, что я был бы великим полководцем, гениальным поэтом или музыкантом, если бы кончил в свое время городское училище. А у Зарецкого не в порядке паспорта рабочих, завхоз вор, в бараках грязно, а у него самого всегда слюнявые губы, потому что он не умеет курить трубку. Коммунист – это, брат, человек, который должен жить счастливее беспартийного. Надо уметь так жить!

Шлегель еще долго не отпускал Ольгу, долго водил ее по тихому большому берегу, расспрашивая об экспедиции и товарищах по работе. Потом он проводил Ольгу до пристани.

– Я бы сам поднялся на север, но не могу. Если что, пишите мне, – сказал он, прощаясь. – А я отвечу. Я здорово пишу письма, честное слово. Плохие поэты всегда пишут хорошие письма.

*

У Звягина подобрались отличные ребята, и они так сроднились между собой, что образовали семью. Об окончании плавания думали, как о несчастье, и если бы не боялись все хорошее перепутать, конечно, переженились бы и странствовали семьями, с детьми, как цыгане.

25 сентября Звягин был в лимане Амура.

Ольга устроила всю группу в старой бане Зуева. В бане уже гостила зуевская племянница Олимпиада, приехавшая выходить замуж.

В Николаевске-на-Амуре все было тихо. Город еще не вернулся из тайги и моря. Недели через две ждали человек двести с приисков и разведок, и предполагалось, что состоится не менее сотни свадеб. Николаевские девчата нервничали на вечерних уличных гуляньях, ожидали первой осени и вместе с нею женихов из тайги.

*

В то самое время, как Ольга шла с экспедицией к северу, Луза получил телеграмму от Михаила Семеновича, приглашавшего поехать с ним по краю, и, несмотря на то, что дел на границе было по горло, выехал ему навстречу в Никольск-Уссурийский.

Ехали в салон-вагоне втроем, не считая проводника: Михаил Семенович, порученец Черняев и Луза, – так предполагалось, – на самом же деле в вагоне толпилось по меньшей мере двадцать или тридцать человек. Они влезали на маленьких станциях и от остановки до остановки докладывали о хлебе, о сое, о кадрах, потом, не успев попрощаться, вылезали, и вместо них появлялись другие.


Михаил Семенович в салон-вагоне.

Во Владивостоке стояло солнечное ветреное утро. Вагон поставили в тупик, почти у берега залива. Из вагона были видны корпуса пароходов, слышалось пение грузчиков и удары волны в гранит эстакады. Было еще рано. Город спал. Связисты сунули в угол вагона два телефонных аппарата и включили вагон в мир. Черняев, в голубом бумажном трико, зловещим шёпотом закричал в трубку:

– Алло, город, алло!..

Наскоро выпив чаю, Михаил Семенович и Луза пешком пошли в город, смотрели, как дворники метут улицы, как открываются магазины заходили на почту, в больницу, на Миллионку, где в улочках-щелях копошились воры и контрабандисты, а кондитеры пекли и варили какую-то сладкую ерунду, пахнувшую чесноком. Они толкнули дверь и вошли в пустой Китайский театр. На стене маршировал мальчик лет восьми; старый, обрюзгший китаец издали наблюдал за ним, что-то хрипло покрикивая.

Потом они сели за общий стол в китайской столовой и вместе с портовыми рабочими и нищими съели какой-то острый соус, сладковато-кислый и душисто-вонючий, запив его теплым, почти горячим пивом. Потом вломились в только что открытый магазин готового платья и долго приценивались к вещам, а в десять часов утра вернулись в вагон заседать.

Не успел Луза выпить у проводника бутылку нарзана, как из салона послышался голос Михаила Семеновича. Он почти кричал:

– Пальто стоит триста – с ума сойти! Кому продаете? Город грязный, запущенный. Дворники с утра пьяны. Улицы нужно иногда поливать водой, слыхали об этом? Или вам создать институт по уборке улиц?

Луза сидел в купе рядом с салоном. Доклады о рыбе, золоте, детях, банно-прачечном деле ходили в его голове, как дым.

Порученец Черняев шёпотом кричал в телефонную трубку, чтобы соединили с краем. Проводник стоял в тамбуре, строгий и бледный. Чувствуя свою близость к государственному делу, он торжественно впускал посетителей и делал им знак пройти или подождать, не говоря ни слова.

– Насчет обеда ничего не известно? – спросил его Луза.

– Видите, принимает, – ответил проводник. – До вечера не управимся.

Луза вернулся к себе в купе. Молодой профессор говорил в салоне Михаилу Семеновичу:

– Мне больше нечего делать, – говорил он. – Техникум создан, кадры налицо. А у меня в портфеле начатый исторический труд…

– Давно в партии?

– Десять лет. Слушайте, Михаил Семенович, я сделал все, что мог. Не могу, Михаил Семенович, не могу. Надо подумать и о себе.

– У вас будет много времени. Я вот думаю, что вам трудно быть коммунистом всю жизнь. Еще год, еще два, потом конец.

– Михаил Семенович…

– Говорю прямо: вам осталось два-три года. Начните, думать о себе сегодня же. Нечего обижаться, когда виноваты. Иному, брат, трудно быть коммунистом всю жизнь. Дернет на нервах – и через пять лет от него одни дырки. Вы, Фраткин, интеллигент, тонкая душа. Думайте о себе строже. У нас и пролетарии заваливаются, возьмите хотя бы Зарецкого. Раз в жизни побил японцев и никак этого забыть не может, а с тех пор он нам двадцать дел испортил. Это талант, Фраткин, быть коммунистом, большой талант.

– Если так, пошлите меня в ЦК, пусть ЦК проверит.

– Идея. Только мы не вас пошлем, а письмо.

– Я…

– Вы, Фраткин, человек без запаса, без внутренних фондов. Передержали мы вас ни профессорстве, нот что. Руководя человеком, всегда надо помнить, на что он годен и сколько способен продержаться. Хватит. Через две недели я вернусь в край, поставлю ваш вопрос…

Он встает из-за стола и грузно делает несколько шагов по салону.

– Хорошо бы пообедать, товарищ Черняев, – говорит он и спрашивает Фраткина: —В козла играете? Садитесь. Вася! – зовет он Луду. – Вылезай из купе.

Они садятся играть в домино: Михаил Семенович с Черняевым, Луза с профессором.

Порученец Черняев, давний компаньон Михаила Семеновича, играет, ни на кого не поднимая глаз. Он весь в благородном порыве подыграть своему компаньону и знает, что большего с него и не требуют.

Первую ошибку делает профессор.

– Шляпа вы, – замечает тонким, певучим голосом Михаил Семенович, – вы же своего подводите таким ходом. Ах, чёрт вас! Вы даже в игре шляпа! Берегись, Вася, профессора!

Затем отличается Луза. Он запер ходы, сам того не заметив.

– Чего ж ты лезешь играть, раз не умеешь? – говорит, волнуясь, Михаил Семенович. – Еще вызывается играть…

– Да я же не вызывался… – А ну вас, давайте обедать. Раз садишься играть – играй. Три часа дня. Обед кончен. – Машину, – говорит, зевая, Михаил Семенович. Они едут поглядеть, как идут работы по береговой обороне, начатые в апреле.


Михаил Семёнович и Луза отправились осматривать работы по береговой обороне.

Берег завален мотками проволоки, пустыми цементными бочками, осколками ящиков и грудами щебня. Бетонщики, землекопы и электрики в синих робах расхаживают между костров, походных горнов и бетономешалок. Громадные ящики с деталями будущего орудия стоят возле. Это будет одно орудие. Его еще нет, но будущее хозяйство этого скромного «хутора», как здесь любовно называют эти гигантские пушки, уже разместилось вокруг строительной площадки. В клубе этого «хутора» (в клубе, собственно, орудия) поет хор, рядом с клубом монтируют рацию, и то, что раньше, в старину, называлось артиллеристом, бойкое существо в синей робе и бескозырке, оглушительно насвистывая, любовно ходит вокруг двигателя электростанции, которая также составляет хозяйство этой пушки.

Потом идет штаб самой пушки, командная рубка, маленький госпиталь, склады, казармы, подвалы, огород и цветник.

– Война становится трудной специальностью, – с довольным видом говорит Михаил Семенович. – Чтобы убить одного человека, надо кончить по крайней мере десятилетку.

Они заходят в казармы краснофлотцев.

– Деревенские, поднимите руки! – просит Михаил Семенович. Не поднимается ни одна рука. Все – рабочие, половина окончила семилетку.

– Комсомольцы, поднимите руки! – говорит он в другой казарме, и нет ни одной, которая осталась бы не поднятой.

Затем Михаил Семенович и Луза едут на Дальзавод – осматривают жилые дома, в порт – осматривают китобойное судно, за город – осматривают водопровод.

Вечер застает их на холмистой дороге в глубине Амурского залива. По лесу пробирается туман. По лесорубным тропам его длинная белая струя легко спускается с холмов в глухие пади и растекается меж дерев.

Сырой солоноватый ветер липнет к лицу. Они возвращаются в город затемно и, не заходя в вагон, бредут на пристань, где их уже поджидает у стенки готовый к отходу баркас.

– Можно отваливать? – спрашивает капитан баркаса, веселый, вечно играющий в козла Боярышников.

– Пожалуйста, – отвечает Михаил Семенович и прибавляет рассеянно: – Как освободишься – залезай в кают-компанию, сыграем перед, сном.

– Есть залезай, сыграем, – шутливо отвечает капитан. Черняев сидя спит в крохотной кают-компании.

Михаил Семенович и Луза отправились осматривать работы по береговой обороне.

– Товарищ начальник штаба, проснись, покажи телеграммы, – ласково говорит ему Михаил Семенович.

Не открывая глаз, Черняев бормочет:

– Все в порядке. Ваши все посланы, а вам из края ничего нет.

– Я ж не в отпуску, – недовольно замечает Михаил Семенович. – Как это нет? Проспал, небось.

– Честное слово, ничего не было, – говорит Черняев, еще крепче закрывая глаза.

Он приготовился к морской болезни и сосредоточенно ждет ее первых спазм.

Михаил Семенович свободен, делать ему решительно нечего. Капитан задержался на мостике, и он пристает к Лузе. Долго и мелочно расспрашивает он его о колхозе, о приграничном быте.

– Липовый ты у нас активист, – печально говорит он Лузе.

– Почетная липа. А ведь одно время в председателях колхоза ходил.

– Отпусти ты меня – спать охота, – сердито защищается Луза.

– Расскажи хорошую историю – отпущу.

И Василий Пименович Луза медленно и неловко рассказывает истории, выдумывая их на ходу, но Михаил Семенович все их равнодушно бракует.

– И что колхозники твои смотрят? Я б такого, как ты, в три шеи выгнал, – говорит он уже раздраженно и начинает рассказывать сам. Это не речь, а сказка о цементе, которого ему всегда не хватает. Он любит выдумывать новые способы выработки цемента и мечтает найти «клейкие земли».

– И вот, допустим, приходит ко мне человек и говорит: нашел я клейкие земли, ну, что-нибудь вроде нефти или природной смолы, или там вроде торфа. Запас сто тысяч тонн. Я б ему, ни слова не говоря, отсчитал сию минуту сто тысяч целковых.

– Отсчитал бы?

– Сию ж минуту!

Сейчас Михаил Семенович говорит почти сам с собой и не похож на ответственного хозяйственника, старого боевика, всеобщего учителя, каким он бывает на людях. Он просто человек с усталыми глазами и морщинистым лбом, у которого жизнь – из цемента и гречневых круп, мануфактуры и угля, как бывают жизни из вечных страстей и стихов.

Черняев, который знает характер Михаила Семеновича, всегда угадывает причины его веселья и мрачности. «Уж это наверняка уголь», говорит он, замечая, что голос Михаила Семеновича становится все медленнее и громче, а интонации зловещее. «Это рыба его рассмешила», догадывается он в другой раз, потому что привык уже по теням и морщинам на лице понимать, рыбные они или угольные, кадровые или хлебные.

Ночь грохочет за стеной каюты. Михаил Семенович положил на руки бледное лицо и блаженно бормочет сказку за сказкой.

– Ты, Вася, слушай меня, – время от времени говорит он Лузе. – У тебя что, лесу не хватает? Достанем, слушай.

Но в сердце Лузы нет влечения к вещам, занимающим Михаила Семеновича.

Луза – охотник, которого только называют председателем колхоза, а на самом деле никакой он не председатель. Просто почетный человек, герой, ожидающий своего времени. Но добыть для «25 Октября» лесу и ему хочется – и вот, покручивая усы, он ретиво собирается слушать.

Море становится совершенно непроходимо. Буксир, кряхтя, влезает на волну и, виляя кормой, падает вниз. Луза плашмя валится на диван.

– Что ж это капитан не идет? – бормочет, зевая, Михаил Семенович, на которого качка не действует. – Хорошо б игрануть перед сном. Люблю я вот так отдохнуть, Вася. Хорошо промять кости на свежем воздухе. Вася! – зовет он, но Луза лежит не шелохнувшись. Луза не слышит, да если б и слышал, ни за что не отозвался бы. Бачка такая, что с буфета – сверху вниз – несутся на люстру, которая теперь ниже буфета, тарелки; осколки их летят в стены. Черняев лежит, завернув голову в простыню.

– Эх, сволочи вы, сволочи, – мечтательно шепчет Михаил Семенович, – даже по морю ездить не умеете.

Ошалев от качки, от морской болезни, от тоски и презрения к себе, на рассвете сполз Луза с койки, смутно думая о самоубийстве, но, выйдя на палубу, увидел далекий берег и сразу почувствовал, что силы вернулись к нему.

Михаил Семенович стоял на узком мостике, следя за рыбачьими сейнерами.

– Ничего работают! – крикнул он Лузе.

Открывалась чистая, изящная бухта Славянки.

*

Выпив чаю у предрайисполкома, немедленно поехали по колхозам.

Дороги только предполагались, но районщик довольно подробно объяснял их будущий вид.

Ехали не спеша, километров двенадцать в час, тащили машины на руках и часто отдыхали на траве у дороги.

– Как это ты себе позволяешь такой беспорядок? – качал головой Луза, неодобрительно глядя на Михаила Семеновича, распахнувшего шинель.

– Какой беспорядок? А что? – спрашивал Михаил Семенович, лежа на траве в расстегнутой шинели.

– А то! Растрясешься.

– Ерунда!

Лицо Михаила Семеновича выражало довольство.

– Сколько раз в году вот так мотаешься?

– Я? Маловато, Вася. Ну, вырвешься на посевную, на рыбу выскочишь, на уборочную, слетаешь разок на стройки, на лесосплав съездишь, на сою, на рис…

В корейском колхозе они посмотрели, как кореянки учатся доить коров под руководством русских доярок. Михаил Семенович рассказывал Лузе:

– До советской власти корейцы молока не пили, а что такое масло – понятия не имели. Не было у них привычки молоко пить, свиньям его скармливали, а на коровах ездили. Стали мы с этого года приучать. Коммунистов вперед, для примера, – пейте молоко, учитесь масло сбивать. Коммунисты сначала, брат, пили молоко только в партийном порядке. Приказал – пьют, отвернулся – и думать забыли. Теперь пить– все пьют, а доить до сих пор не умеют. Соски, подумай, коровам отрывают! Пришлось нам инструкторш из фанзы в фанзу пустить.

Пили молоко в двух фанзах. Хозяева медленно подносили стакан с молоком ко рту и сразу опрокидывали в себя, как водку.

Из колхоза по дороге заглянули на стекольный завод инвалидной артели. Он стоял меж сопок, в стороне от жилья. Инвалиды делали стаканы из зеленого бутылочного стекла, из боя.

Заводик был маленький, плохонький, а мастера жалкие, но Михаилу Семеновичу все понравилось.

– Вот это инвалиды! – кричал: он. – Правильный народ! Ведь у них тут рай, санаторий!

И он перебирал стаканы, хлопал мастеров по плечу, обещал им чего-то подкинуть и приказал, чтобы изготовлять графимы я блюдечки. Директор завода прыгал вокруг Михаила Семеновича на деревяжке, радостно поглядывая на окружающих и показывая свою крайнюю измотанность.

– Аж протеза вспотела, – радостно шептал он Лузе, преисполненный гордости за дело и уважения к самому себе.

Осмотрели склады сырья, жилой корпус, сараи, нашли три черепичных формовальных станка, неизвестно кому принадлежащих, и Михаил Семенович немедленно распорядился отослать их в район.

Подъехал командир дивизии Кондратенко.

– Дело тебе нашли, – закричал ему Михаил Семенович, – черепицу делать. Вот инвалиды глины найти не могут. Организуй черепичное дело, будем меняться: ты мне черепицу, я тебе лес.

– Есть организовать. Авансом не дашь кубометров шесть пиломатериала, Михаил Семенович? А черепицы я тебе нащелкаю сколько хочешь.

Они пожали друг другу руки в знак сговора.

Со стекольного поехали еще в один колхоз, а потом решили горами пробраться прямо к Варваре.

Ночь застала в горах. Ехали медленно и на подъемах шли пешком. Свободного времени было сколько угодно, и Луза, которому наскучили все эти дела и цифры, заговорил о войне.

– Война, война! – О войне Михаил Семенович может говорить не меньше Лузы. – Что я тебе сказку? Надо иметь столько стали и железа, сколько нет у противника, хлеба больше, чем он имеет, и мужества больше, чем предполагает в нас. О войне спрашивать все равно, что о болезни. Какой, мол, у тебя будет сыпняк – легкий или тяжелый? А чёрт его знает, какой. Всякий сыпняк тяжелый, если здоровье плохое.

Глухими ночами, когда затихали телефоны в его кабинете, Михаил Семенович не раз думал о том, сколько новых заводов, фабрик и промыслов он мог бы уже поставить, не будь расходов на оборону.

– Война будет тяжелой, – говорит он. – Вот прикинь в уме. Манчжурская соя потеряет выход на мировые рынки, гиринский табак останется в складах, пшеница и рис тоже, ткацкие фабрики станут. Соли и керосина в манчжурской деревне и сейчас нет, а тогда о них просто забудут. Манчжурскому мужику придется туго. Как только мы отбросим противника от наших границ, Манчжурия протянет руку. Придется кормить. Ну, рыбу я дам, керосин дам, хлеб подброшу, а ведь тебя тоже надо кормить. Да и сам я желаю питаться.

Он закуривает и мечтательно говорит:

– Самое, Вася, невероятное, что я всех вас буду кормить – и тебя и китайцев. На полтора года держу пари. Придется поставить им мукденскую промышленность, провести широчайшую контрактацию сои и риса, чтобы удержать цены.

Луза вспоминает, как в 1920 году Михаила Семеновича послали из Читы командовать дальневосточными партизанами. Время было тяжелое, фронт слабел и рвался. Вместо денег ему вручили пакет с двумя килограммами швейных иголок. На тихих станциях Забайкалья он самолично выходил торговать иголками. За одну давали стакан молока и яйцо, за три штуки – буханку хлеба. Он ехал, со своим штабом из Читы до Владивостока месяц и проел всего полкилограмма иголок. Молодость это была или сумасшествие, чёрт его знает, но ведь нет решительно ничего невозможного и неисполнимого, когда ставишь на карту жизнь.

И Луза, слушая Михаила Семеновича, верил, что этот будет кормить Манчжурию и сейчас не зря говорит об этом.

Ночью они въезжают в село и на два часа укладываются спать в здании школы. Учитель робко сообщает Михаилу Семеновичу, что у него есть проект: в уссурийских лесах живет дикий червь-шелкопряд. Можно организовать лесное шелководство: шелк-сырец высокого качества, шелкомотальные фабрики в тайге.

Михаил Семенович, держа сапог в руке, слушает его со вниманием.

– Вот построим город на Нижнем Амуре да два города на морском побережье – тогда и за ваш проект примемся. Шелку бы хорошо, – говорит он учителю. – Я для вашего проекта тысяч десять где-нибудь раздобуду… Вы пришлите мне докладец.

Учитель уходит. Михаил Семенович говорит Лузе:

– Не шелк мне дорог, учитель хорош! Видал глаза? Фабрики, говорит, в тайге… Охотники за червями… Молодец! Стоит десяти тысяч.

Луза, кажется ему, не успел еще вытянуть ноги, еще горят они и ноют от ходьбы, а Михаил Семенович уже будит его.

– Вставай, брат, – говорит он, – нечего казенный хлеб лежа есть…

– Да ведь только глаза закрыл. Куда теперь?

– К Винокурову в дивизию. Три часа глаза закрывал, хватит.

Они едут в дивизию Винокурова. А пока они едут, спазма сжимает узкое горло Уссурийской железной дороги. Книги, тракторы, спички, танки, люди, медикаменты, подводные лодки – все, что катится сюда с запада, застревает в узком, как горло кита, проходе.

Черняев в вагоне Михаила Семеновича принимает телеграмму за телеграммой и особым чутьем секретаря быстро догадывается, где может быть его шеф.

Еще почти ночь. Ни ночь, ни утро. Комдив Винокуров просыпается от звонка.

– Кто? – кричит он. – Что? Михаил Семенович? Не был… А-а-а? Хорошо. Спасибо. Не уйдет, нет. Как будет в руках, я тебе позвоню, Черняев. Ладно. Валяй, спи, не уйдет.

Но Михаил Семенович обманул на этот раз чутье Черняева: он поехал к Варваре Ильинишне, а к Винокурову будет завтра.

*

В горах сыро и туманно. Молча сидеть и думать нельзя, становится холодно, клонит ко сну, ломит и жмет в пояснице. И Михаил Семенович начинает думать вслух – все-таки разговор.

– Горизонтально у нас как-то мыслят, – говорит он, зевая.

В этой фразе все. Он, которому революция дала два ордена, большой пост, большую квартиру, в которой ему некогда жить, большую и веселую семью, которую он не видит по неделям, большой и роскошный автомобиль, который он жалеет портить на этих дорогах, – он распоряжается с азартом и волнением только большим и ясным своим характером. Характер его тоже сделала революция, и этот характер как бы лежит в сберкассе, давая из года в год проценты. Все что-то прибавляется и прибавляется в уменье разбираться в людях и глядеть вперед.

– Горизонтально у нас как-то думают, – повторяет он, пропуская сквозь сознание вместе с этой фразой целый поток имен, лиц и фактов, кажущихся ему неправильными. Он думает о людях, как изобретатель их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю