355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики») » Текст книги (страница 15)
На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 14:01

Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Глава третья
ДЕКАБРЬ

Стояли морозы в пятьдесят градусов, но четыреста самолетов шли на Восток.


I

В последние дни декабря Луза выехал домой, на границу. Голова его еще была забинтована, и он ходил, опираясь на плечо жены. Ехать он решил на машине до самого Ворошилова, но шоссе, которое только что пробили в уссурийских сопках. Но Полухрустов поймал его перед самым отъездом и три дня водил по городу и заводам. Сутки отнял Русский остров. Шли стрельбы, и на батареях толпилось много штабного народа.

О приключениях Лузы писалось в газетах, историю его мытарств перечитывали в кружках. Его портреты виднелись в стенновках. «Здравствуйте, товарищ Луза!» кричали ему неизвестные люди. «С благополучным возвращением, Василий Пименович», говорили ему знакомые.

Потом его повезли на «хутора», как запросто назывались здесь батареи, и напоили чаем с вареньем на Ворошиловском хуторе, а после чая заставили влезть в узкий ход, задвигаемый стальным щитом, и спустили на четыре или пять этажей под землю, в стальное и электрическое хозяйство, две недели могущее жить и бодрствовать, не вылезая наверх.

Повар в белом халате принес ему обеденную пробу, а радист быстро нашел в эфире шанхайскую румбу.

Здесь была своя электростанция, свое радио, свой химдегазатор, больничка, красный уголок и спальные комнаты.

– За раз всего не рассмотришь, приеду в другой раз.

– Приезжай, когда хочешь. Ты тут застанешь нас всегда, живыми или мертвыми.

В Ворошилов можно было выехать в ту же ночь, но Луза дождался рассвета. Город полз по краям шоссе в глубь Амурского залива. Из пришоссейной тайги выглядывали рабочие бараки, за дальними сопками посвистывали лесопилки. В Раздольном машину встретил комдив Голиков, и пришлось сутки прогостить у него, а при въезде в город Ворошилов, как именовался теперь Никольск-Уссурийский, молодой, веселый красноармеец вскочил на подножку и велел заворачивать к дому начальника гарнизона. На перекрестках улиц стояли красноармейцы с красными и синими флажками в руках.

– Не то, все не то! Когда успели? – бурчал Луза.

У Винокурова пробыли сутки. Часов в семь утра домработница его завела патефон, поставив пластинку с «Колонным маршем».

– Побудка! – крикнула она свирепым голосом.

Через минуту из спальни гигантским прыжком выскочил сам Винокуров. Он был без рубахи, в одних рейтузах и тапочках на босу ногу. Во дворе его ждали секретарь в таком же виде и начальник штаба в нижнем белье.

Втроем они побежали, прижав локти к бокам и посвистывая от холода, вокруг дома.

Луза с Надеждой успели напиться чаю, пока вернулся хозяин. Ни ’ слова не говоря, Винокуров прыгнул в четыре приема по узкой лестнице на второй этаж, в спальню, и, как цирковой престидижитатор, сейчас же вернулся, одетый в форму.

– Пейте, ешьте, – сказал он, – а я на коня.

Вернулся он домой поздней ночью. С ним был комиссар Шершавин.

– Ну, Фенимор Купер, выкладывай свои приключения! – закричал он с порога.

После рассказа Лузы пошли расспросы.

– Да что же ты там, батенька, делал? – приговаривал Винокуров, когда, не умея ответить, Луза пожимал плечами. – Такая, батенька, командировка у тебя была…

– Да как же командировка, когда украли меня…

– Что за разница? Накамура-то как? – спросил Винокуров о командующем японской армией, что стояла напротив, за рубежом. – Выздоравливает или нет? Что говорят? Печень у него не в порядке, – объяснял он Лузе, – должно быть, уйдет в отставку. Пора. Шестьдесят лет старику.

– Жалеешь? – спросил Луза.

– Чего жалеть? Радуюсь. Осторожный генерал, опытный, с ним трудно будет. Ну, да если он уйдет, наверно, Хасегаву назначат. Знаю этого хорошо – ухарь, завирушка. В бою, что тетерев на току, ни черта не слышит, не понимает. Араки второго сорта.

Долго перебирал в памяти Винокуров генералов и полковников, расспрашивал Лузу о японских солдатах и записал имя Осуды себе в книжку.

– Погиб? – спросил он.

– Жив. Фушун-то, знаешь, три недели держался. Вывезли его, а где пребывает – не знаю.

– Расскажи-ка о партизанах. Кто там у них выделяется? – спросил Шершавин, и Луза рассказал о маленьком Ю, том самом, которого когда-то выпустили из рук японцы, на реке, перед его колхозом. Он рассказал о Чэне, и о Безухом, и о многих других, имен которых он не помнил.

– Если все так, как рассказываешь, значит, началось, – сказал Шершавин. – Одних война убивает, из других людей делает. Мы опрокинем на их голову весь Китай и Корею – пусть попробуют, с чем это едят.

Дня через два Луза поехал к себе в колхоз.

Колхозы начинались за городом и шли цепью до самой Георгиевки. Шершавин, ехавший с Лузой, давал объяснения.

– Вот там теперь два занятных колхоза, – говорил он, – а тут еще один, а там планируем нечто вроде совхоза, вон, за горой.

Колхозы быстро и ладно осели на границе. Коренастые силосные башни все время маячили на горизонте, справа и слева от шоссе. В полях, под навесами, стояли железные бочки из-под горючего и бетономешалки, какие-то глубокие громадные котлы, еще пахнувшие резким и, казалось, теплым запахом варева. Стога сена издалека напоминали ангары, так были они широки и длинны.

«Все не то, все не то», думал Луза, глядя вокруг с удивлением и неприязнью. Какими маленькими казались ему долины и как тесно теперь стало на переднем плане с его когда-то нежилой и дикой тишиной!

Нигде, сколько ни всматривался Луза, не оставались поля сами собою. То здесь, то там, как бодрый пастух, стоял на краю долины высокий ловкий дым электрической станции, мельницы или механической мастерской.

Над зимними полями, забытые с осени у полевых станов, голосисто пели радиорупоры. Страшно было слышать звуки скрипки или пение женщины в глухую ветреную ночь, когда воют голодные волки.

В Георгиевку Луза решил не заезжать, но комиссар настоял.

– Сто рублей закладываю, – сказал он, – что не доберешься до переднего плана. Собак, брат, расплодили мы тут, колючки расставили, фотореле завели…

– Рано в мертвяки записываешь, – ответил Луза.

– Да мертвяку легче пройти, чем тебе.

К ночи, измученные дозорами, добрались до полей «25 Октября».

– Хочешь поглядеть точку? – спросил Шершавин. – Ты ведь конца строительства не застал.

– Вези.

Колхоз был где-то совсем рядом; голоса доносились до них ясно, почти разборчиво.

Тропой в кустарнике они прошли за шоссе, спустились в узенькую ложбинку и молча поднялись на взгорок.

– Стой! Ложись! – тихо сказала им ночь.

Они легли.

Часовой подполз к ним медленно и осторожно. За часовым, зевая от возбуждения, бесшумно полз пес.

– Пропуск…

– Э, да то ж мой Банзай, – сказал Луза. – Вот стервец, смотри, пожалуйста!

II

Зевая от желания лаять, Банзай прижился к ноге Лузы и замер. Лапы ого дрожали, рот был оскален, но он не издал ни одного звука и бесшумно исчез вслед за часовым, не дав Лузе опомниться.

Узким, еле заметным входом проникли они внутрь горушки…

Обратно возвращались молча и молча же воли в машину.

Когда показались дом правления, пожарный сараи, площадь, освещенная электричеством, и грянул оркестр трех соседних колхозов, Луза приблизил лицо к уху Шершавина и произнес о глубоким значением:

– Этвас.

– Что? – не понял Шершавин.

– Да я вот все спрашивал Зверичева: чего, мол, строить тут будете? Этвас, говорит, построим. Ну и верно, что этвас, очень специально.

– Да, это, брат, этвас, – рассмеялся Шершавин.

– Вполне, брат, вполне, – теперь уже довольно и весело ответил Луза, вставая, чтобы приветствовать свой колхоз, и по-стариковски оперся на худое плечо Шершавина.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 193…

Хидееши, великий государственный человек из простых солдат, современник Филиппа III и Елизаветы Английской, узнав через иезуитов о намерении Европы завоевать Азию, испуган был за Японию.

«Пойду через море и, как циновку, унесу подмышкой Китай», – сказал он.

Армада кораблей перевезла на материк его армию. Корея была покорена. Хидееши собирался на Пекин. Но буря уничтожила весь его флот.

«Как роса, падаю,

Как роса, исчезаю.

Даже крепость Осака —

Сновидение в тяжелом сне»,

– грустно писал он потом.


Глава первая
МАРТ
I

Великие исторические события, как и трагедии личной Жизни, приходят всегда неожиданно, хотя бы и предчувствовались давно. Они не приходят – они обрушиваются.

Война 1914–1918 годов не была закончена, как о том объявили в Версале. Насильственно сведенная к миру, она неудержимо продолжалась в пограничных и таможенных спорах и межнациональных распрях. За ними вставали другие раздоры. Всякая война может, волею масс, превратиться в гражданскую, и война 1914–1918 годов превращалась в нее еще в окопах, а сведенная к миру – ушла в подпочву, проступая восстаниями в самых отдаленных углах земли. Октябрь 1917 года в России, ноябрьская революция 1918 года в Германии, революция в Финляндии, рисовые бунты в Японии, солдатские мятежи в Болгарии, восстания в Польше, Литве, Аргентине, – и все это в течение одного года, последнего года официальной войны.

Походы Антанты на Советскую Россию, восстание в Латвии, Германии, Корее, Венгрии, Югославии, восстание французских военных моряков в Черном море, объявление Венгрии советской республикой и возникновение советов в Средней и Южной Италии, – и это один лишь 1919 год, первый год мира после величайшей из войн, испытанных человечеством.

Затем идут годы так называемого плодотворного мира, с восстанием в Ирландии, революционными вспышками в Италии, Польше, Персии, опять в Италии, опять в Германии, еще раз в Германии и Италии, опять в Польше.

Война стучится в одни и те же двери из года в год.

В 1923 году восстание в Болгарии, опять в Германии, опять в Польше; через год в Румынии и Эстонии, в Марокко, Китае и Сирии, и снова в Германии, и снова в Польше; через год в Индонезии и Китае, еще раз в Китае, снова в Китае; через год в Австрии и еще рад в Китае; через два года «кровавый май» в Берлине, вооруженные вспышки в Румынии, Палестине, Индии и спустя полгода еще и еще раз в Германии. Война стучится в одни и те же двери.

Наступает 1930 год – слава миру после долгой и, как говорят демократические лжецы, последней войны человечества! Слава, слава жизни мирной и деятельной!

В Китае ранено в гражданских боях 160 тысяч человек, убито 300 тысяч, приговорено к смертной казни 90 тысяч.

В Индии брошено в тюрьмы 30 тысяч, ранено 8 600, убито 6 тысяч человек.

В Индо-Китае арестовано 2 тысячи, ранено 1 тысяча, казнено 1 тысяча.

В Италии брошено в тюрьмы 63 тысячи, избито и ранено 6 тысяч, убито и казнено 40 тысяч.

В Германии брошено в тюрьмы 20 тысяч, раненых и избитых 110 тысяч.

Во Франции 4 тысячи в тюрьмах, 2 тысячи раненных в уличных мятежах.

Слава жизни мирной и деятельной!

Революция в Китае, восстание солдат в Индии, Индо-Китае, крестьянское восстание на Западной Украине, в Италии, и снова удар металлистов в Берлине, военные мятежи в Испании, снова восстание в Индии, в Чили, еще раз в Испании, еще раз в Китае, еще раз в Чили, забастовка в английском флоте, еще раз в Испании, в Соединенных штатах, еще раз в Испании, в Польше, в Чехословакии, в Бельгии, снова в Англии, даже в Швейцарии, в этой прихожей Европы, и опять – который рад! – в Германии.

И это всего-навсего 1932 год…

Если бы военные статистики подсчитали потери в классовых войнах со дня заключения мира в Версале, то оконченная война не оказалась бы ни величайшей, ни последней. Тридцать миллионов безработных, умирающих медленнее и дерущихся лучше, чем солдаты, стояли великой армией уже пришедшего на сцену полководца.

Начиналась война, необыкновеннейшая во всей предыдущей истории человечества. Ей предстояло стать школой жизни тех классов, которые исторически подготовили себя к роли победителя.

Целые государства умирали на глазах. Рассыпались и разваливались режимы, создававшиеся веками. Металась в агонии Англия, и молодые страны, ее батраки, стояли возле, разинув рты от счастья и радости. Вместе с Англией умирала эпоха в истории человечества. Если бы можно было очеловечить режимы, мы увидели бы дряхлого джентльмена, прикидывавшегося дипломатом и просветителем и оказавшегося после смерти всего-навсего старьевщиком и менялой. И, как всегда бывает в жизни людей, не успел умереть этот предприимчивый коммерсант, как появляется голодный чистильщик сапог и, на основе некоторого сходства биографий, объявляет себя историческим преемником усопшего.

Так появилась императорская Япония. Мировая история не была предприятием, в котором она хранила собственные паи; она рассчитывала приобрести их только сейчас, в обмен на пильзенское пиво или ланкаширский ситец, производимые ею у себя дома.

Это был чистильщик сапог островного происхождения, с детства мечтавший о путешествиях и завоеваниях в духе старых романов.

Подобно старой Англии, агонизировала Германия. Народный гнев, ее настаивался, как вино, в подвалах комедийного режима.

Англия желала бы ослабить Францию Германией и Северную Америку Японией, а Японию стеснить Северной Америкой и Советским Союзом. Англия держала Японию в союзниках и помогала ей вооружением и деньгами для действий на северо-западе Азии. Америка хотела примерно того же, но против Англии.

Все вместе они вели дело так, чтобы плательщиком да все их неурядицы явился Советский Союз.

В Европе рвалась в бой Германия, и ее (как на востоке Японию) опытные хранители мира тоже направляли в скифские равнины, откуда никто еще не возвращался целым – ни тот, кто влезал с запада, ни тот, кто прибегал с востока.

Война ожидалась повсюду. Япония разрушила рабочий Шанхай, захватила Манчжурию, Чахар и области Северного Китая. Где-то вдали ей мерещилась покорная Европа.

Но под дряхлеющей Европой и миром росла другая Европа и другая вселенная.

Великое дело вставало на баррикадах Вены, в деревнях и городах Испании, в безыменных мятежах Азии.

Япония готовилась воевать всюду. Она сооружала тайные авиабазы вокруг Панамского канала и наводняла Мексику своими агентами, чтобы в любой момент зачеркнуть на карте Соединенных штатов панамскую магистраль. Она сооружала тайные авиабазы на Борнео, чтобы угрожать Египту и Аравии, тайные авиабазы в Иране, чтобы угрожать Каспийскому морю, Туркмении и Афганистану.

Держа под ударом важнейшие узловые пункты мировых путей, она ждала. Ее маленькие маршалы обладали большим воображением. Подобно бравым алжирским генералам Наполеона III, видевшим Африку в своих послужных списках, они видели покорение Тибета, Сиама, Индии, знамя единой Азии над Памиром.

Но всюду воевать готовился и красный Китай. Он приоткрывал контуры будущих войн, создав тип воюющего государства. Война становилась основным занятием населения.

Зимой 1934 года провинция Цзянси, теснимая нанкинскими войсками, поднялась и ушла на северо-запад, в страну Сычуань, вместительную, как Европа. Сотни тысяч людей с женами, детьми и гробами предков покинули одну страну и с боем пошли в другую. История их переселения будет заучиваться наизусть и через столетия, как самый величественный эпос первых дней новой истории мира. Пред ними не размыкались моря, и скалы не источали влаги, и солнце не останавливалось в час битвы. Люди тащили детей, разобранные заводы, больницы и раненых товарищей. Они шли, сражаясь и издавая законы, и путь их был в две с половиной тысячи километров. Перевалив через горные хребты Гуандуна, Гуньчжоу и Юннань, они прошли болота и лесные чащи Хунань-Гуйджуоской границы, пересекли пустынные области Сикана и заняли Сычуань.

В Китае, впрочем, воевали всюду. Политика Чан Кай-ши, отдающая Китай в рабство японским лавочникам и фабрикантам и обещающая Китай английским и немецким лавочникам, была слишком сложна и хитра для простого народа. Народ хотел есть и быть уважаемым; он дрался всюду – в красных армиях и партизанских отрядах, на фабриках и в деревнях. Каждый китаец, которому стукнуло шестнадцать лет, чувствовал себя солдатом армии.

По-новому дрались и манчжурские партизаны. Со времен кавказской войны, длившейся с перерывами пятьдесят лет, мир не знал второй такой организации народных сил, какая вдруг показала себя на манчжурских равнинах. Славная борьба Абиссинии была только бледным подобием героизма северных китайцев.

Великие народные полководцы еще ходили в дырявых ватниках и спали, не раздеваясь, в стогах сена, но их крохотные армии уже умели ненавидеть вперед на десятилетия. Вождям недоставало лишь понимания своей исторической роли. Они еще не чувствовали, что тащат на своих плечах вместе с дырявыми, простреленными одеялами великолепное будущее Китая и Азии.

Приближалась пора, напоминающая ту в Европе, когда в волонтерских отрядах Франции появились офицер Пишегрю, архитектор Клебер, учитель фехтования Ожеро, живописец Сен-Сир и сын конюха Лани.

Новый Бонапарт не мог теперь отнять их у революции. В назидание честолюбцам история позаботилась создать несколько Наполеонов Коротких. Один из этих Коротких валялся под японскими сапогами, другой карабкался на трон Гогенцоллернов.

Великое движение большевиков к Тихому океану началось в 1932 году. Когда-нибудь найдет трудолюбивый историк пыльные папки секретных приказов и в них неизвестные имена неизвестных стране героев, пришедших в тайгу и горы с первыми топорами и кайлами.

В то время советский Восток сам не знал еще, что он начинает. Великое начиналось с мелочей. Герои буравили горы, искали воду и нефть, пробивали дороги в глухой тайге и строили города. В дощатых театрах, рядом с котлованами, играли актеры столичных театров, и бойцы строительных батальонов спорили в кружках о стихах Блока. Но так было везде, по всем углам Союза, и Дальний Восток не мечтал догнать и перегнать рост своей родины, как то произошло через несколько лет.

Многое изменилось в крае с тех пор, как первые шестьсот комсомольцев пришли в тайгу. Появились новые люди, в новых городах проложили асфальтовые улицы, и тот, кто мог рассказать, как начались эти города, казался всем стариком, – так давно, кажется, это было, так давно преодолено, застроено и обжито. Но те, кто помнили ранние годы края, никогда не могли забыть их. Не было для них большей радости, как вспоминать трудности, казавшиеся непреодолимыми, перебирать имена товарищей и видеть перед собой не мир готовых вещей, а тяжёлую страстную историю их создания.

На преодоленных трудностях росла душа советского человека. Она становилась мудрой в двадцать лет, и ранняя мудрость залегла в ней на всю дальнейшую жизнь секретом прочной молодости. Чуть постарев: в двадцать лет, советский человек оставался молодым до пятидесяти и дольше.

Из года в год он становился умнее. Остатки старых чувств увядали, и созревали новые чувства души.

Все государство наше было организовано так, чтобы растить людей; мужественных, прямых и до конца честных. Все лживое неизбежно шло к гибели. Трусость осмеивалась, как общественное несчастье.

Все видимее становился человек. В поисках счастья он должен был стать простым, ясным и смелым. Жизнь заставляла его стать таким или отбрасывала без стеснения.

С тех пор как Луза вернулся из своего нечаянного путешествия, многое изменилось вокруг. Прежде всего, исчез с горизонта Зарецкий, когда-то игравший такую видную роль. Теперь уж и Лузе начинало казаться, что тот играл свою роль дольше, чем следовало, и что, собственно, Луза первый предсказал ему бесславный и позорный конец. Ушел на Дальний Север Янков и как-то осел там, поник, хоть ничего дурного нельзя было и сейчас сказать об этом удивительном старике, полном доброты и скромности. По вот и добр был, и скромен, и честен, а как-то не вылезал. Все что-то мешало ему или чего-то не приобрел он к своим пятидесяти семи годам, которые составили бы три или четыре вполне содержательных жизни для человека прежнего времени.

Зато рос и крепчал – на удивление всем – Михаил Семенович. А ведь Луза хорошо помнил, что еще в двадцатом году Полухрустов ходил в головных, а у Янкова славы и почета было не меньше, чем у Михаила Семеновича, хоть и были они все почти ровесниками, да и образованием или развитием не шибко отличались тогда один от другого.

Или взять Шлегеля. Мальчиком был в гражданскую войну, а с тех пор вырос в работника острого, строгого, жил героем и спокойно учил уму-разуму старших товарищей, будто начал жить и раньше их и смелее их.

Думая о товарищах и о судьбе их, Луза понимал, что он примеривается к себе, и отталкивал эту мысль. А что-то надо было предпринимать, и незамедлительно.

Вернувшись от партизан, Луза опять поселился в колхозе «25 Октября». Слава старого партизана и охотника сопровождала его и теперь повсюду, но ее одной ему становилось мало. Была она стара, эта слава, и наивна. Ему хотелось новой славы и новой страсти. «Чёрт ее знает, за собак, что ли, опять взяться?» иногда думал он. Но пойти поговорить было не к кому. Тарасюк получил старшего лейтенанта и изучал физику. С ним нечего было и думать потолковать по душам, как в прежние годы. Нечего было навязываться и к командиру танковой части Богданову. Позвонил Луза как-то ему, намекнул, что собирается поговорить по душам, а тот: «У меня, Василий Пименович, душа пятые сутки в карбюраторе – будь он проклят! – валяется. Приснился мне, понимаешь, удивительный карбюратор, пятые сутки не могу его вспомнить».

К Богданову Луза не пошел.

«Проехать в гости к Михаилу Семеновичу? – думал он. – Да нет, замотает, дьявол, на свеклу куда-нибудь потащит или на рыбу, и поговорить не удастся».

И однажды с надеждой подумал о Шлегеле.

«Этот умеет», думал он с удовольствием о красивых усталых глазах Шлегеля, о его спокойном голосе и повадке ничем не занятого и как бы всегда свободного человека.

Позвонил Шлегелю. Тот собирался на Нижний Амур и охотно брал с собою Василия.

– Ты будь готов, я заеду, – сказал он просто. – Как раз шоссе возле тебя погляжу.

Они помчались на рольс-ройсе по широкому, гладкому шоссе вдоль Амура в тот – теперь уже обжитой – город, что еще так недавно звался стройкой 214, а до того значился в лесоустроительных учреждениях куском неведомой никому тайги. Шлегель, как всегда, остановился у Марченко, в его просторной квартире, глядящей на реку, с высоты пятого этажа.

У Марченко гостил Гаврила Ефимович Янков – приезжал проведать родные места.

– Помнишь, как ползали от костра к костру? – спрашивал его Шлегель. – Помнишь, как мерзли? Веришь ли, что это было когда-нибудь?

– Я еще, Сема, помню, как тут медведи тонули, возле старой часовни. Один всю ночь звонил в колокол, ревел, требовал помощи, а мы лежим в землянках, трясемся от страха… Эх, жутко!

– А Ольгу, Ольгу помнишь? – смеялся Янков. – Как она писала доклад, что почва нашего города, говорит, опилки?

– Помню, – улыбнулся Шлегель, с невольной горечью думая о девушке, которую, кажется, тогда любил. – Да ведь и правда – опилки. Я сам видел: берег против твоей избы был весь, брат, из опилок, а по Амуру до самого моря опилки плыли бурыми прядями года три подряд… Ольга пишет тебе? – спросил он негромко.

– Не балует. Занята, говорит. Я сам понимаю – некогда ей: ребенок… Да и Москва, сам знаешь, это тебе не тайга. А уж муж у нее – просто беда! Сначала загнал в Москву. В отпуск вернулась домой – он ее обратно: с поручением! Она опять домой – он ее опять обратно. Изучать чего-то послал.

– Да-да… – говорит Шлегель и глубоко затягивается, будто вбирая вместе с дымом тысячи быстрых видений из совсем недавнего прошлого, когда жизнь Ольги шла вблизи него. Да, много лет прошло с тех пор, как он гулял с нею по берегу моря. Может быть, этого никогда даже и не было…

– Что, плохо живут, что ли? – спрашивает он, морща лоб.

– Вот в том-то и смех, что хорошо живут. Гонять он любит народ.

– Гонять! – говорит Луза. – Ты его гонку еще не знаешь. Это не гонять называется, а обследовать. Как доктор. Пристанет, спасенья нет, весь ему откройся.

И у него мелькает вдруг мысль, что к нему, к Шершавину, надо бы ехать. Вот уж кто посочувствовал бы, выслушал, выругал, придумал разные выходы и заинтересовался его бедою, как собственной.

– Большой человек, дельный человек Шершавин, – говорит Шлегель. – Видел я, что он делает из своих бойцов, каких людей растит. Не сообразили мы с тобой к нему заехать, Василий Пименович. Давно видел его?

– Давненько, – отвечает Луза.

– Зря избегаешь его. Хорошая голова, – как бы вскользь замечает Шлегель, но Лузе кажется, что он говорит это с тайным значением. – Забываем мы немножко Шершавина, – повторяет Шлегель. – Он обо всех, а о нем никто.

– Не пойму иной раз, – говорит Гаврила Ефимович: – край тот же, не вырос, дорог больше, самолетов больше, автомобилей больше, а раньше, брат, гораздо чаще мы встречались. Бывало, месяца не пройдет, – глядишь, Луза Василий Пименович катит в гости. Зуев пешком продерется через тайгу. Шотман прилетит сыграть в шахматы. А теперь живем оседло, тихо.

– Да, побегали, повертелись, – соглашается Шлегель. – За ящиком мыла Шотман, бывало, тысячи полторы километров отмахает. Ничего не было под руками. Полухрустов, помнишь, как поедет на ревизию, так, значит, исчез на год – только по радио и известно, где он.

Пятиэтажный дом дрожит под ветром. От воплей вьюги уютно на душе и тепло. Вьюга напоминает борьбу, авралы, штурмы, и пусть вопит и лает теперь она «чистый пейзаж», как говорит Гаврила Ефимович, «чистый пейзаж и удовольствие».

– А я, ребята, – говорит Янков, – хочу еще дальше на север забраться. В Арктику в самую. На зимовку.

– Успеешь, – бурчит Шлегель. – Отдохнуть надо.

– Нет, скучаю, не могу отдыхать, – говорит Янков. – Глушит меня город. Я ведь, Сомон, природу люблю.

– Э, брось! – смеется Шлегель. – Ты бы врать научился складнее. Какая такая у тебя любовь к природе? Откуда?

– Утром проснусь, лежу в кровати – и вот встает она, берет за сердце, природа. Слышу, как начинают пилы. Эх, батенька мой, был бы в музыкант, в б тебе записал. Вот начинают паровые пилы. На быстром ходу волнуется сталь и поет певучим голосом, с переливами. Тут сразу можно догадаться, какую она породу пилит. Кедр не даст такого звука, как дуб, но береза, брат ты мой, если на хорошее бревно попадешь, как соловей заливается… А за паровыми пилами вступают электрические – аккордами, рывками, за ними – ручные, грубовато, тзи-тзи, вроде аккомпанемента, и так все сольется вместе, и так звенит сообща, что хоть подпевай… Я, бывало, всю стройку слышу. Мне и смотреть не надо, я и так понимаю, что где.

– Так это ты всюду можешь иметь, какая ж это природа? – говорит Шлегель, вставая. – Это, Гаврила Ефимович, строительство, а не природа. И потом в Арктике, брат, никаких лесов нет. Не выдумывай зря. Вот тут, я помню, прекрасная березовая роща была, – говорит он, подходя к окну. – Когда мы в первый раз приземлялись с Севастьяновым, я ему сказал: «Помяни мое слово, вырубят рощицу месяца в три».

– Три не в три, а за год истребили, – сказал Марченко. – Теперь заново озеленяем город.

– А все Янков спилил. Музыку их слушал, – смеется Шлегель. – Как агрономы твои? – спрашивает он Марченко.

– Опыты не плохи. Овощ растет превосходно, а вот с хлебом беда – вымокает.

– Осенью, имей в виду, снимем тебя с хлебного снабжения, – говорит Шлегель. – Поднажми на агрономов. Слово мое твердо.

– Тогда снимайте меня самого, отдавайте под суд. С ума вы там посходили, в крае! – Руки Марченко так дрожат, что он не в состоянии закурить. – Апельсины тебе, может, еще надо?

– Слыхал, что в Манчжурии делается? Как ударят по нашей границе, так обходись своим хлебом, ни грамма не дадим, понял?

– Им что, они хоть завтра стукнут.

– Ну, значит, с завтрашнего дня и ешь, что посеял.

– В какое дело вы меня бросаете, – произнес Марченко шёпотом. – Все придется остановить, все. Одна будет думка теперь – хлеб. А разве я для хлеба город строил? Я заслужил, чтобы мне хлеб подвезли.

Янков сказал, откашливаясь:

– У меня, Генька, хуже твоего положение. Ты на обжитом месте, а я… – Он покачал головой. – И чего только с нами не бывает, скажи, пожалуйста. Изо льда мосты и острова буду теперь я делать.

– Ты?

– Я. Зверичев выдумал – изо льда разную чертовщину строить.

Марченко поглядел на него тусклым взглядом, грустно спросил:

– Какую такую чертовщину?

Янков стал объяснять, сначала смущенно, а затем оживляясь. Зверичев решил претворить в жизнь проект германского инженера Герке, предлагавшего строить плавучие острова из льда при помощи мощных холодильных машин. Схематически план постройки ледяного острова, – объяснял Янков, – заключается в следующем: мощный пароход-рефрижератор выходит в океан, имея на борту необходимое количество тонкостенных стальных или алюминиевых трубок, которым придана форма зигзагообразно изогнутых отдельных звеньев-блоков.

Некоторое количество таких блоков на поплавках спускается на воду, и через них пропускается холодильная жидкость. Трубы обрастают льдом, образуя основу будущего острова. Как только полученный ледяной блок достигнет достаточной плавучести, к нему подводятся новые звенья труб, и продолжается дальнейшее наращивание острова до нужных размеров.

Сверху ледяной остров покрывают тепловой изоляцией и бетонируют. На бетонированную поверхность может быть нанесен слой земли и разведена растительность. В первую очередь строят холодильную станцию, а затем – что угодно.

По подсчетам Зверичева, для поддержания острова в замороженном состоянии нужен ничтожный расход энергии, так как благодаря малой теплопроводности льда достаточно охлаждать лишь наружные и соприкасающиеся с водой поверхности острова.

Источником энергии для холодильных машин служит обычное топливо. Более целесообразно использование разности температур. На поверхности океана и на большой глубине, по методу Клода и Бушеро.

– Обоим не легче, – сказал Марченко, выслушав повествование Янкова.

Но Янков был уже в том блаженном состоянии одержимости, которое свойственно всем, начинающим новое и еще не всем понятное дело.

– То есть как же не легче?! – закричал он, и седые волосы его вздрогнули. Он не понял, что Марченко имел в виду свои горести. – Да ты ж вертани мозгами, чудак!

И, не замечая невнимания Марченко, он обгорелой спичкой стал чертить на скатерти квадраты и ромбы. Дело было не в островах, а в ледяных плотинах для электростанций, постройку которых Зверичев проектировал подобным же образом.

– При постройке плотины возможность спустить холодильные трубы не только до дна, но и в самое дно реки или пролива обеспечивает получение прочного и устойчивого фундамента плотины; при этом отпадают расходы на дорогие и медленные кессонные работы, миллионы кубометров бетона и громадные земляные и скальные работы. Зверичев считал, что на постоянное подмораживание плотины потребуется такое ничтожное количество энергии, что можно будет использовать этот метод даже в Средней Азии, не то что на Дальнем Востоке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю