355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Слотердайк » Критика цинического разума » Текст книги (страница 14)
Критика цинического разума
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:41

Текст книги "Критика цинического разума"


Автор книги: Петер Слотердайк


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

X. Медитация о Бомбе

Здесь нам приходится продолжить свои размышления, опять-таки исходя из предпосылки, что крайности сходятся, оказываясь значительно ближе друг к другу, чем это кажется на первый взгляд. При поверхностном взгляде представляется, что жизненный стиль панков и жизненный стиль истеблишмента – это крайности, между которыми лежит пропасть. Однако в сущности своей они соприкасаются. Цинические выбросы происходят под действием катастро-фильной массы цивилизации. Поэтому философский, понимающий подход к явлениям не должен ограничиваться рассмотрением субъективных эксцессов, он должен начинаться с объективных.

Объективный эксцесс – это не что иное, как избыток структурной не-мирности, которая характеризует нашу форму жизни, в том числе и на ее сыто-удовлетворенных фазах развития и в интервалах между войнами. К концу Второй мировой войны потенциала накопленного оружия в мире хватило бы, чтобы несколько раз уничтожить каждого из жителей Земли; в возможной третьей мировой фактор уничтожения усилился в сотни, даже в тысячи раз. Атмосфера полного крушения постоянно сгущается. Этот фактор возрастает с каждым месяцем, и его рост имеет в конечном счете решающее значение для развития нашей истории. Структуры разрушения стали подлинным субъектом современного развития. В них вкладывается, как в западном, так и в восточном мире, чудовищная доля общественного труда. В настоящий момент стрелки переводятся на путь, ведущий к новой эскалации, однако это не наша тема.

Задача философии – при этих «жестоких фактах» ставить детские вопросы вроде следующих: почему люди не ладят друг с другом? что заставляет их готовить взаимное атомное уничтожение? Философ – это личность, которая может внутри себя отодвинуть в сторону закаленного и невосприимчивого, привыкшего ко всему и цинически сведущего современника, готового без обиняков, в двух-трех предложениях объяснить, почему все обстоит так и почему это положение вещей не изменит никто с добрыми намерениями. Философ должен дать шанс ребенку в себе, который всего этого «еще не понимает». Тот, кто этого «еще не понимает», сможет, вероятно, поставить правильные вопросы.

Все войны, если вникнуть в их причины, есть следствия принципа самосохранения. В конкуренции политических групп война с незапамятных времен считалась средством сохранения и защиты состава, идентичности и жизненной формы данного общества под нажимом соперников. Реалисты испокон веков считались с естественным правом на самосохранение индивида и на необходимую оборону группы, подвергшейся военному нападению. Мораль, посредством которой легитимируется устранение морали во время войны,– это мораль самосохранения. Тот, кто сражается за свою собственную жизнь и ее социальные формы, стоит в восприятии всех доныне существовавших реалистических менталитетов по ту сторону этики, действующей в мирное время. При угрозе собственной идентичности запрет на убийство теряет силу. То, что в мирное время составляет основное табу, становится важной задачей во время войны, да, множество убийств даже прославляется как особое достижение.

Все современные военные этики, однако, отказались от образа агрессивного героя, потому что он мог бы нарушить оборонительное обоснование войны. Современные герои хотят все сплошь быть защитниками – героями вынужденной обороны. Собственный первично агрессивный компонент отвергается совершенно: все военные понимают себя защитниками мира, и нападение означает всего лишь

стратегическую альтернативу обороне. Ей подчинены все образы военных действий. Оборона – не что иное, как военный эквивалент того, что на философском языке называется самосохранением. Принципом самосохранения руководствовалось всякое циническое самоопровержение любой морали, предугадывающее в будущем «случай крайней необходимости и опасности» и вооружающееся лишенной иллюзий этикой свободного стиля.

Если рассматривать под этим углом зрения сегодняшний мир, то в глаза бросается беспредельное разрастание принципа обороны. Восток и Запад, вооруженные до зубов, противостоят друг другу как гиганты необходимой самообороны. Чтобы суметь «защититься», каждая из сторон производит инструменты разрушения, которых достаточно для полного уничтожения человеческой, животной и даже растительной жизни. В тени атомного оружия по большей части не привлекают внимания и остаются незамеченными смертельные деликатесы военных биологов и военных химиков. С точки зрения самосохранения в головах исследователей разрушения расцвел фантастически-рискованный садизм, замаскированный под оборонительный,– узнав о нем, мастера пыток Древнего Востока стали бы мучаться комплексом неполноценности.

Однако мы не хотим приписывать злых умыслов ни одной из сторон и никому из облеченных ответственностью. В рамках возможного каждый делает то, на что способен. Однако сами рамки демонстрируют свой коварный нрав. Кажется, что их внутренние границы стали близки к определенной форме реализма, а именно реализма, который включает в свои расчеты войну как ultima ratio * политического самосохранения. Не следует выносить задним числом окончательный приговор этому реализму; для него были свои времена, и он сделал свое дело, в хорошем – вероятно, в плохом – наверняка. Но нужно констатировать, что реализм ultima ratio исчерпан.

Сегодняшняя «политика разоружения» основана лишь на кажущемся понимании этого. То, что за этим не стоит действительного понимания, выдает поведение партнеров по переговорам, которые ведут двойную игру. Ведя переговоры, они продолжают неистово вооружаться; вопрос, достаточно безумный, звучит, в принципе, так: следует «только» вооружаться или лучше вооружаться и при этом вести переговоры о разоружении? t Я утверждаю, что на этом пути никогда не будет найдено решения проблемы. Концом всемирного вооружения может быть только война. Бурное разрастание принципа обороны исключает всякую иную возможность.

На самом деле последняя война стала самым важным «внутренним делом» вооружившегося человечества. Она уже идет ради того, чтобы победить принцип жесткого самосохранения с его архаическим и современным ultima ratio войны. Для этой непредусмотренной войны на внутреннем фронте против смертельного реализма политической самозащиты как раз кстати окажутся самые сильные

союзники; на этом фронте потребуются мощнейшее оружие, устрашающие стратегии и хитрые маневры. В этом отношении у нас есть надежда, ибо арсеналы полны. Среди оружия, которым мы здесь располагаем,– все мыслимые чудовищные средства, нервно-паралитические вещества, армии микробов, облака газов, эскадры бактерий, психоделические гранаты, астропушки и лучи смерти. Мы наверняка не намерены умалять эффективность этих средств. Но философ все-таки испытывает старую привязанность к атомной бомбе, потому что она своим ядерным образом действия более всего побуждает к размышлениям. Расщепление ядра – это и без того феномен, приглашающий к медитации, и даже ядерная бомба вызывает у философа ощущение, что здесь на самом деле речь идет и о ядре человеческом. Таким образом, Бомба, в принципе, есть воплощение последней и наиболее полной энергии просветительницы. Она учит понимать суть распада и расщепления; она полностью проясняет, что значит ставить Я против Ты, Мы против Они, вплоть до готовности убивать. Она учит, как при достижении вершины разви-.ия принципа самосохранения наступает конец дуализмов и их преодоление. Бомба выступает носителем последней надежды и задачи западной философии, однако ее способ давать уроки еще кажется нам непривычным; он настолько цинически груб и настолько надличностно жесток, что вспоминаются восточные наставники дзен, которые без колебания бьют своих учеников кулаком по лицу, если это помогает их продвижению к просветлению.

Атомная Бомба – это настоящий Будда Запада, совершенная, абсолютно независимая и суверенная машина. Она, покоясь, пребывает в своем бункере – чистейшая действительность, чистейшая возможность. Она есть высшее воплощение космических энергий и человеческой причастности к ним, наивысшее достижение человечества и его возможная гибель, триумф технической рациональности и ее преодоление переходом в параноэтическое. С нею мы покидаем царство практического разума, в котором делаются попытки достичь целей с помощью сообразных им средств. Бомба уже давно не является средством для достижения какой-либо цели, ведь она не знающее никакой меры средство, которое превыше любой возможной цели *. Поскольку же она больше не может быть средством для достижения какой-либо цели, ей приходится стать посредствующим звеном для самопознания. Она есть антропологическое событие, крайняя объективация того духа власти и силы, который стоит за инстинктом самосохранения. Если мы создавали ее для того, чтобы «защититься», то на самом деле она поставила нас в положение беспримерной беззащитности. Она есть завершение человека с его «злой» стороны. Более злыми, интеллигентными и более готовыми к нападению мы уже стать не сможем.

На самом деле Бомба – это единственный Будда, который доступен пониманию и западного разума. Его покой и его ирония

бесконечны. Бомбе безразлично, как она выполняет свою миссию – в безмолвном выжидании или в облаке огня; изменить агрегатное состояние ей ничего не стоит. Как и Будда, она говорит все, что нужно, одним лишь фактом своего существования. Бомба ни на йоту не злее, чем действительность, и ни на волос не разрушительнее, чем мы сами. Она лишь наше развертывание вовне, лишь материальное изображение и представление нашей сущности. Она уже воплощена как Совершенное, тогда как мы в сравнении с ней еще находимся в состоянии распада. Перед лицом такой машины не место стратегическим замыслам – уместно только великое прислушивание и послушание. Бомба требует от нас не борьбы, не безропотного смирения, а самопознания. Мы – это она. В ней находит свое завершение западный «субъект». Наша крайняя степень вооруженности делает нас безоружными вплоть до слабости, слабыми – вплоть до обретения

разума, разумными – вплоть до страха. Остается единственный вопрос – внешний путь мы выберем или внутренний – придет ли понимание от внутреннего постижения или от огненных шаров над землей.

Но все внешние пути, как бы «хорошо» мы ни пытались думать о них, соединяются – и мы это знаем по опыту – опять-таки в неудержимом основном потоке гонки вооружений. Все «внутренние пути», даже если они кажутся страшно нереалистическими, сливаются в единственную тенденцию, которая требует действительного умиротворения. Современный мировой процесс привел к тому пункту, начиная с которого самое внешнее – политика – и самое внутреннее – медитация – говорят на одном и том же языке; то и другое сходится на принципе, что дальше может помочь только «разрядка», «снятие напряженности». Весь секрет заключается в искусстве уступать, в искусстве не противостоять. Медитация и разоружение обнаруживают нечто стратегически общее. Разве это не иронический результат всего современного развития? Большая

политика является сегодня в конечном счете медитацией о Бомбе, а глубокая медитация отыскивает в нас импульс, заставляющий создавать бомбу, и начинает заниматься им. Она мягко работает над тем, что затвердело во внутреннем мире как струпья так называемой идентичности. Она разрушает ту броню, за которой изготовилось к бою Я, считающее себя защитником своих «основных ценностей». («Наши ценности лучше!» – так говорят стратегии вооружения!) Бомба – чертовски ироничная машина, которая не является «хорошей» по отношению к чему-либо и все же оказывает мощнейшее воздействие; если она и наш Будда, то в ней все же сидит чертик сарказма. Нужно однажды пересадить себя внутрь ее, чтобы почувствовать, что значит взорваться, достигнув полного уничтожения собственного Я и рассеивания его по всему космосу. Она может это в любое время. В ядре взрывчатой массы скрыты такие же готовые вырваться наружу бури, гул и громовой хохот, какие таятся в недрах солнца. Знать, что ты располагаешь такой возможностью,– значит иметь ощущение уникального превосходства. Самая великая тайна человеческого духа – сознание им своей солидарности с чудовищной и ироничной солнечной машиной.

Тому, кто ясно сознает это, то и дело кажется, что бомбы насмешливо улыбаются. Если бы у нас хватало внимательности и зоркости, чтобы замечать их улыбку, неизбежно произошло бы то, чего еще не бывало с миром: он смог бы освободиться от постоянного страха и ощутить, как проходит судорожная напряженность всегдашней готовности к обороне. Goocf morning, Miss Neutron, how are you...* Бомбы стали ночными сторожами, приставленными к нашей деструктивности. Когда мы просыпаемся, тысячи бомб говорят нам те же слова, что и заклинающие голоса в конце «Лунатиков» Германа Броха, ведь «это – голос человека и народов, голос утешения и надежды и непосредственного добра: „Не бойся, ведь все мы еще здесь!"».

Вторая часть

Цинизм в мировом процессе

I. Физиогномический раздел А. к психосоматике духа времени

Твое тело высказывает свои мысли. Стенли Келеман

Философская физиогномика полагает, что существует второй, бессловесный язык. Он столь же древен, сколь само человеческое общение, больше того, его корни уходят к дочеловеческому и предра-циональному, в сферу чутья и ориентации, присущих животным. Не только словесный язык может сказать нам нечто, вещи тоже что-то говорят тому, кто умеет пользоваться своей сенсорикой. Мир полон образов (Gestalten), полон мимики, полон лиц; отовсюду к нашим чувствам поступают намеки и подсказки от форм, цвета, обстановки. В этом физиогномическом поле все чувства тесно переплетаются, и тот, кто смог сохранить ненарушенными свои перцептивные компетенции, обладает действенным противоядием против оскудения чувств, которым мы расплачиваемся за цивилизационный прогресс. Наша культура, которая затопила нас морем знаков, воспитывает нас немощными и убогими в области физиогномического познания. Однако всегда существовало подводное течение нашей культурной жизни, в котором продолжала развиваться требующая находчивости, понятная само собой способность разбираться в языке образов – отчасти в искусстве, отчасти в разнообразных, отдельно существующих традициях познания, в которых под различными названиями: моралистика, учение о различении интеллектуальных темпераментов, психология или искусство распознавания способов выражения – практиковался этот иной взгляд на людей и вещи.

Если цивилизационный процесс, ядро которого составляют науки, учит нас отстраняться, дистанцироваться от людей и вещей, да так, что они возникают перед нами как противостоящие нам «предметы» *, то физиогномическое чувство дает нам ключ ко всему, что выказывает близость к окружающему миру. Его секрет – интимность, а не отстранение; оно дарит нам не фактическое, а конвиваль-ное f знание о вещах. Оно знает, что все имеет образ (Gestalt) и что каждый образ по-иному и не один раз говорит нам что-то: кожа может слышать, уши способны видеть, а глаза различают теплое и холодное. Физиогномическое чувство обращает внимание на противо-

речия форм и подслушивает, будучи соседом вещей, их выразительный шепот.

Просвещение, которое стремится к овеществлению и фактичности знания, заставляет мир физиогномического умолкнуть. За обретение объективности мы расплачиваемся утратой близости. Ученый теряет способность по-соседски общаться с миром: он мыслит в понятиях, предполагающих дистанцию и отстраненность, а не в понятиях тесной дружбы и близости; он стремится издали охватить единым взглядом все в целом, а не к тому, чтобы наладить отношения и жить в согласии с миром. Наука Нового времени веками изгоняла из себя и выбраковывала все то, что не соответствовало изначальному, априорному требованию объективирующе отстраняться и духовно господствовать над объектом,– изгоняла интуицию, вчув-ствование, esprit de finesse*, эстетику, эротику. Но при всем том в подлинной философии с незапамятных времен оставалось деятельным сильное направление, сохраняющее все это; в ней и сегодня живет теплое течение конвивальной духовности и либидозной близости к миру, который уравновешивает объективирующее устремление к покорению вещей.

Нечто от «любви к мудрости» неизбежно переносится на предметы, к которым обращена эта мудрость, и смягчает холод чисто предметного знания. Только наука, которая уничтожает в себе последние остатки философии под предлогом объективирования, перерезает и последние нити добрососедского интимного смысла, которые связывали ее с вещами. Она разрывает связи с физиогномическим и стирает следы esprit de finesse, которые неизбежно так и остаются «субъективными» и не поддаются калькулированию. Возвращение вытесненного, разумеется, не заставляет себя ждать, и, по иронии Просвещения, такое возвращение выглядит как иррационализм, против которого записные просветители ополчаются с еще большим рвением. В споре века между рационализмом и иррационализмом две дополняющие друг друга односторонности взаимно обеспечивают процесс своего развития.

Что касается цинизма, то наше знание о нем поначалу не может быть никаким иным, кроме как знанием интимным. Мы говорим о цинизме как определенной атмосфере, о том морально-психологическом эмоциональном настрое, который, что называется, витает в воздухе нашей цивилизации. Я еще не встречал ни одного человека, который не дал бы понять, что ему интуитивно ясно, о чем речь, стоило мне только завести разговор об этом феномене. Слово «цинизм» сразу вызывает воспоминания об определенных ситуациях, настроениях, личном опыте. Все обстоит так, будто определенное чувство жизни сразу же начинает видеть себя, как в зеркале, стоит только выдвинуть понятие «цинизм», убедительно обосновать его и настойчиво привлекать к нему внимание. Это тут же побуждает к рефлексии. «Цинизм» – одна из тех категорий, в которых совре-

менное несчастное сознание видит само себя со всей ясностью. Цинический дух времени, то специфическое чувство надломленности, деморализации и усталости от сверхсложных проблем воплощается и в нашем теле – его членах, нервах, взоре, уголках губ. Киничес-кий и цинический элемент в том, что касается действительно современных нам коллизий, начинает накладывать отпечаток на телесно-физическую и интеллектуальную физиономию". Дух времени входит в нашу плоть, воплощается в нашем теле, и тот исследователь, который хочет расшифровать его проявления во плоти, должен вникнуть в психосоматику цинизма. Таково требование, которому должна соответствовать интегрирующая философия. Интегрирующей ее можно назвать потому, что она не позволяет соблазнить себя аттракционом «великих проблем», не стремится воспарить ввысь, но находит свои темы в самом «низу»: в повседневности, в тех вещах, которые обычно считают не заслуживающими серьезного разговора, в мелочах. При желании даже в самом выборе такого угла зрения можно усмотреть проявление кинического импульса, для которого «низкие темы» не представляются такими уж низкими и незначительными.

1. Язык, высунутый

Хорошо воспитанным людям трудно говорить «нет». Ведь «нет» было бы проявлением упрямого своенравия, а чем больше в человеке хорошего воспитания, тем больше из него это своенравие изгнано. Послушание – первая обязанность ребенка, которая впоследствии превращается в обязанность гражданскую. В отношениях между детьми во время игр она, напротив, еще не играет никакой роли, детям легко даются отказ и самоутверждение. Там, где разгорается страстный спор, часто дело доходит до такого момента, когда слов уже просто не хватает. В этом случае способно прийти на выручку тело: высовывают язык, издавая при этом звук, проясняющий, кем именно считают оппонента. Данный акт есть проявление огромной энергии, помимо всех прочих преимуществ, он дает и преимущество полной однозначности и недвусмысленности. При этом сурово сдвигаются брови, а края век подрагивают от так и рвущейся наружу энергии. В другом случае высовывание языка сопровождается выпучиванием глаз, как в комнате смеха перед кривым зеркалом.

Тот, кто может высунуть язык, избегает опасности кивнуть в тот момент, когда ему хотелось бы отрицательно помотать головой. Вообще, говорение «нет» – в том, что касается знаков, подаваемых движениями головы,– недостаточно прочно и определенно укоренено в теле, ибо существуют культуры, представители которых используют движения головы для выражения согласия или несогласия совершенно не так, как принято у нас, а прямо противоположным образом.

Высунутый язык говорит «нет» с великим множеством интонаций: тут может быть и агрессия, и отвращение, и насмешка, при этом совершенно ясно, что того, кому адресовано это изъявление чувств, считают идиотом или редкостным занудой. Такое «нет» может быть злым, или веселым, или и тем и другим сразу – злорадным. Вместе с тем с легкостью издается звук «э-э-э», хорошо соответствующий злорадству, в крайнем же возбуждении он переходит в звук «бе-бе-бе», в котором превалирует выражение презрения. Нас интересует, естественно, в первую очередь злорадное «нет», которое свойственно кинической сатире; это – высовывание языка, которое мы наблюдаем у Уленшпигеля, практикуемое агрессивным шутом, способным славно посмеяться над злоключениями, проистекающими от глупости. Уленшпигель – это современная модель киника, просветитель грубиянского направления, которого не страшит даже перспектива быть

поколоченным. Он не прячет свое злорадство под маской, которую велит надевать в таких случаях хорошее воспитание,– как то делают более утонченные просветители буржуазной эпохи – ему доставляет откровенное наслаждение разоблачать и срамить глупцов. Поскольку он является пантомимическим просветителем, для него не существует тормозов, заставляющих более воспитанные головы скрывать свои «злые» движения души. Он есть телесное воплощение сильного и здорового интеллекта, который не подвергает цензуре свои импульсы. Он, как и все киники, занимает позицию посередине между невоспитанностью и непроизвольностью, между наивностью и утонченностью, и поскольку он со своим «грязным» призванием столь амбивалентно колеблется между честностью и злобой, конвенциональной морали приходится с ним нелегко. Он доказывает, насколько часто мы извлекаем на свет божий истину только ценой проявления невоспитанности; тем самым мы оказываемся среди неоднозначностей культуры. Истина часто являет себя в пику всем конвенциям, и киник играет роль моралиста, который ясно дает понять, что порой нужно поступить аморально, чтобы спасти мораль. Это характерный признак сложных времен; дела стали столь запу-

танными, что мораль и аморальность оказываются способными превращаться друг в друга. Те, кому Уленшпигель показывает язык, объявляют его сумасшедшим, тогда как он настаивает на том, что именно они повредились умом и нуждаются в лечении.

2. Губы, зло кривящиеся в ухмылке

Знание циника-Господина основывается на чувстве собственного превосходства, которое было достигнуто нечестными путями. Власть имущий видит собственные преимущества, даже если и сознает при этом, что, достигнув их, он оказался в положении, сомнительном с точки зрения морали. От чувства превосходства, достигнутого кривыми путями, легко возникает кривая ухмылка, злое выражение умного лица. Эта ухмылка прикрывает плохое status quo, несправедливость. Права других? До чего бы мы дошли с ними? Голод? А что это такое? Угол рта, чаще – левый, приподнимается. Рот Господина наглядно демонстрирует расколотость его сознания: ведь другая его половина знает, что улыбаться тут, в принципе, нечему. Одна половина рта, выражая знание, искривляется, приподнимаясь, так что другая волей-неволей опускается, выражая презрение. Светский реализм циника-Господина проистекает из желания сохранить лицо в тот момент, когда приходится пачкать руки. Именно так часто обстоит дело с отточенными манерами. Циническая улыбка, как кажется, совершенно соответствует по стилю и просто неотделима от бесстыдной вежливости, которая полна самообладания и демонстрирует, что она столь же уверенно желала бы держать на расстоянии другого, сколь уверенно она контролирует самое себя.

Это – улыбка на высшем уровне власти и на высшем уровне ее меланхолии, как то проявляется у высокопоставленных чиновников, политиков, редакторов. Но лучше всего с этой улыбкой предстают придворные эпохи рококо – каков, к примеру, елейный камердинер Людовика XV, неудачливый Ле Бель в фильме «Фанфан-Тюльпан», улыбка которого столь же крива, как запятая между «да» и «но».

3. Губы, горько сжатые

Жизненный опыт жертвы проявляется в испытываемой ею горечи. Ее губы застыли в горьком молчании. Никто и ни в чем больше не сможет провести их. Они знают, как обстоят дела. Тот, кто испытывает ярко выраженное разочарование, возможно, даже получает небольшое преимущество перед лицом судьбы, пространство для раз-ворачивания самоутверждения и гордости. Губы, твердо сжатые и превратившиеся в тонкую линию, выдают знание обманутого о том, каков этот мир. Уже у некоторых детей, с которыми круто обошлась жизнь, можно наблюдать эти горько сжатые губы, от которых столь трудно добиться улыбки одобрения, делая что-то хорошее.

Недоверие – это ум обделенных. Однако недоверчивый легко снова глупеет, когда горечь не дает ему заметить и заставляет упускать то, что может пойти ему во благо после всех перенесенных страданий. Счастье всегда будет выглядеть обманом и казаться чересчур дешевым, чтобы стоило труда гнаться за ним. Привязанные к прошлому опыту, цинически горькие губы знают только одно: все в конечном счете обман и никто больше не заставит их смягчиться, чтобы, открыв миру свою внутреннюю сторону, поддаться какому-нибудь искушению его великого плутовства.

4. Губы, широко растянутые и смеющиеся

Там, где циник улыбается меланхолически-презрительно, взирая с высоты власти, на которой он совершенно лишен иллюзий, киник отличается столь громким и непринужденным смехом, что люди тонких понятий только качают головами. Его смех идет из самого нутра, это животный смех, лишенный всяких тормозов. Именно так, в сущности, и должен смеяться тот, кто полагает себя реалистом, ведь этот тотальный, доводящий до судорог смех разом уничтожает все иллюзии и позерство. Именно таким нам нужно представлять себе смех великого сатирика Диогена, и это роднит его с теми азиатскими странствующими монахами, которые занимались в деревнях своим благочестивым фиглярством и, заходясь от хохота, вновь поднимались из праха, в который повергали себя, если деревенские жители обнаруживали, что со святостью этих святых дело обстояло не совсем так, как они то изображали. И в выражении лица некоторых статуэток смеющегося Будды есть нечто от этого животного смеха, одновременно экстатического и реалистического, идущего из самого нутра, который настолько буен и неудержим в своих корчах и судорогах, что в нем уже не остается никакого Я, которое смеется, а есть только торжествующая энергия веселья. У того, кто чересчур цивилизован и воспринимает все с опаской, легко возникает впечатление, что в таком смехе может быть что-то демоническое, сатанинское, несерьезное и разрушительное. Тут стоит прислушаться повнимательнее. Сатанинский смех несет в себе энергию разрушения, в нем звучит звон осколков и грохот падающих стен, это злой хохот над развалинами. В позитивном экстатическом смехе, напротив, проявляется энергия безудержного одобрения, энергия «Да», в нем, при всей его неудержимости и необузданности, есть нечто созерцательное, нечто от принесения даров, нечто такое, чему человек отдается всецело. И не случайно, что чаще так смеются женщины, чем мужчины, чаще – пьяные, чем трезвые. Сатанинская энергия заставляет умирать от смеха не того, кто смеется, а того, над кем смеются. В смехе Диогена и Будды умирает от смеха над собой собственное Я, убивая свои иллюзии,

заставлявшие воспринимать все чересчур серьезно. Естественно, при этом рот раскрывается во всю ширь, раскрывается не для того, чтобы изречь великие слова, а для того, чтобы проявить великую силу жизни. В этом больше удивления, чем тщеславной позы. Та разновидность разевания ртов, которая интересует философов,– это не активное, а пассивное его разевание, то самое «О-го-го!», возникающее при виде фейерверка, или величественной горной цепи, или при вспышке великой мысли, когда нас просто пронизывает «Ага!». При всяком великом открытии хочется издать возглас, но что есть великое открытие, как не об-

ccid великие открытие, как не ии-легчение и расслабление, вызванное освобождением от ложных сложностей?

5. Губы в веселой спокойной улыбке

У человека с довольным выражением лица губы, чуть заметно подрагивая, примыкают друг к другу. Пусть все будет, как будет. Говорить не о чем. Диоген молча сидит на солнышке и глядит на каменные ступени рынка. В его голове нет и тени мысли. Его взгляд устремлен на космическое мерцание греческого света*. Он смотрит, как люди спешат по своим делам. Если бы кому-то из них пришло в голову сесть напротив и посмотреть в глаза Диогену, чтобы заглянуть в его чуткое сердце, то легко могло статься, что он бы вдруг безудержно разрыдался или расхохотался без всякой на то причины.

6. Взгляд, живой или застывший

Глаза – это органический образ философии: загадка их в том, что они не только способны видеть, но и способны видеть себя – видеть, как они видят. Это дает им приоритетное положение среди познающих органов тела. Добрая часть философского мышления – это, собственно, рефлексия глаз, видение себя видящим. Для этого требуются отражающие посредники – зеркало, поверхность воды, поверхность металла и... другие глаза, благодаря чему становится видимым процесс видения.

Кинический взгляд понимает себя как видение насквозь смешной и пустой видимости. Он хотел бы поставить общество перед естественным зеркалом, в котором люди узнавали бы себя без покровов и масок. Диоген видит насквозь чванливый идеализм и культурное высокомерие афинян. То, что его интересует,– это не маскарад и не идеалистические позы, не оправдание и не приукрашивание. Он, не опуская глаз, рассматривает голые естественные факты. Обладай он теоретическим честолюбием и заносчивостью, то мог бы, в известном смысле, считаться первым критическим позитивистом. Кинический взгляд направляется всегда на голое, неприкрытое. Он желает признавать те «грубые», животные и простые факты, от которых столь склонны отворачиваться любители возвышенного. Да, первоначальный киник может радоваться голому и элементарному, потому что в нем он познает истину как непотаенность, несокрытость. Он не признает обычных разделений – на высшее и низшее, на грязное и чистое. Этот взгляд открыт, реалистичен и щедр. Он не стесняется смотреть на голое – неважно, прекрасно оно или безобразно, было бы только естественным. Взгляд носителя господского цинизма, напротив, несчастен и рефлексивно надломлен. Этим взглядом власть смотрит на свои собственные стратегии, постигая, что за всем, что изображается и представляется как закон, скрыта изрядная доля насилия и высокомерной дерзости. В меланхолической рефлексии господского цинизма поэтому часто проявляется склонность к косоглазию. Тот, кто косоглаз от рождения и торит себе путь в науке, философии или политической практике, тот, кажется, уже соматически предрасположен к двойственному взгляду на вещи, к видению раздельно сущности и видимости, прикрытого и обнаженного. В этом ему способствует диалектика устройства его органа зрения, тогда как остальные мыслители, находясь в плену мифа о нормальности, охотно игнорируют тот факт, что и у них существуют два разных взгляда на одни и те же вещи, а также тот факт, что ни у одного человека не бывает двух совершенно одинаковых глаз. В глазах локализована часть нашей структуры мышления – в особенности диалектика правого и левого, мужского и женского, прямого и кривого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю