355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Слотердайк » Критика цинического разума » Текст книги (страница 6)
Критика цинического разума
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:41

Текст книги "Критика цинического разума"


Автор книги: Петер Слотердайк


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Морализм буржуазного чувства порядочности поставил аристократически утонченный имморализм в положение политического обвиняемого. По сути дела, буржуазная моралистическая литература уже занимается критикой цинизма; она описывает состояния сознания, в которых осуществляется рефлексия. Однако буржуазное мышление чересчур наивно рассчитывает на возможность устроить политическую власть в соответствии с моральными понятиями. Оно не предвидит, что однажды, само придя к власти, тоже окажется в плену той же амбивалентности. Для него еще неведомо, что от морального негодования до серьезного лицемерия – всего один небольшой шаг. Напрасно Генрих Гейне боролся против тупой ограниченности морализма обуржуазившегося Просвещения. Немецкая публика уже была не способна воспринять его кинически-сатирический протест и последовать ему.

Отличительный признак немецкого Просвещения – то, что оно, находясь под влиянием мелкобуржуазного протестантства, редко проявляло дерзость. Если не приходила в возмущение общественность, в действие вступали суды, устанавливавшие цензурные запреты. Дерзость как социально-психологическая основа наступательного

Просвещения, не спрашивающего предварительно у властей, ко двору оно или нет, стала проявляться только в XX веке, когда появились субкультурные ниши в виде кабаре и богемных кругов. К сожалению, им не удалось вступить в союз с главной оппозиционной силой общества – с рабочим движением. Ведь в нем политическая критика морали власть имущих превратилась в нечто такое, что как две капли воды напоминало мещанскую буржуазную мораль.

Само рабочее движение вряд ли когда-нибудь анализировало себя с точки зрения критики морали. Первоначально и требования его были столь ясны и прозрачны, что только политическая реакция могла быть заинтересована в предположении чего-то, «за этим стоящего». Сложная моральная сфера, где обитали зависть, обида и затаенная неприязнь, на самом деле осваивалась скорее антисоциа-листически настроенным мышлением (от Ницше до Шоека). Но стоило рабочему движению достичь относительных исторических успехов, как оно понемногу перестало быть выше всех и всяческих подозрений. С этих пор и оно тоже оказалось в плену амбивалентностей. При этом неважно, в какой роли оно выступало – как «социальный партнер» на Западе или как государственная власть на Востоке,– в его рядах не желали знать ни о чем, кроме как о чисто политической «воле к власти». И в этом – причина его моральной уязвимости. Ведь марксизм изо всех сил отвергает импульсы, исходящие от Ницше и от психологии бессознательного, и каждая личная встреча с людьми из восточной сферы власти показывает, насколько поддерживаемый в них менталитет отстал от развития психологии – будто два величайших психолога эпохи, Достоевский и Толстой, не были русскими. Государство, основывающееся на силе, предполагает слепоту субъектов; оно делает все, что в его силах, чтобы не дать воплотиться в действии уже давно созревшей способности к рефлексии.

VI. Критика прозрачности

Под таким заголовком мы рассмотрим открытие бессознательного, которое, как это следует показать, представляет собой необходимое следствие происходившего в Новое время процесса Просвещения. Почти реакционный миф XX века в том, что Зигмунд Фрейд объявляется «открывателем бессознательного»*. Легенда о Фрейде не только искажает историческую истину, но и служит основанием для того, чтобы обвинять Просвещение в необъяснимой и абсурдной асимметричности развития, которая привела к задержке с исследованием бессознательного. Действительно, как, спрашивается, Просвещение критически и эмпирически исследовало сознание, так и не натолкнувшись на его «оборотную сторону»?

На самом же деле открытие бессознательного, и больше того, начало систематической работы с ним, приходится – само собой

разумеется, хотел бы добавить я,– на классическую эпоху Просвещения. Как то описал Генри Ф. Элленбергер, история методично фиксируемых встреч с бессознательным начинается в последней трети XVIII века. Во времена, когда атмосфера подогревалась всяческим обскурантизмом (Калиостро и др.), начались систематические эксперименты по внушению здоровья, что нашло первый выход в практику в виде открытого Францем Антоном Месмером «животного магнетизма», хотя теория «флюидов» Месмера и была оценена его современниками и потомками как ошибочная.

Подлинный час рождения просветительской глубинной психологии пробил в 1784 году, три года спустя после выхода в свет «Критики чистого разума» Канта, когда французский аристократ открыл феномен так называемого магнетического сна, для обозначения которого в XIX веке утвердилось название «гипноз». Маркиз де Пюисегюр, артиллерийский офицер из Страсбурга и ученик Месмера, владелец большого поместья в деревне Бюзансе у Суассона, наблюдал у одного из своих крестьян во время филантропического сеанса лечения неизвестное дотоле проявление, которое казалось похожим на лунатизм и поэтому получило название «искусственный сомнамбулизм». Речь шла о состоянии глубокого транса, в котором у пациента парадоксальным образом проявлялись особая ясность видения и способность выражать его, значительно превосходившая способности личностей подобного рода в бодрствующем состоянии. Кроме того, особую важность имело открытие, что находящиеся в состоянии гипноза персоны оказывались способными «врачевать самих себя», умея целенаправленно и ясно называть вызывающие болезнь факторы, о которых они ровным счетом ничего не могли сказать в нормальном состоянии. Они обнаруживали в себе «патогенные тайны», называли скрытые причины своих страданий, высказывали предложения по оказанию помощи самим себе и сверх того нередко проявляли яркие черты характера, которые отсутствовали у их «поверхностной личности».

Этот метод имел один серьезнейший недостаток, из-за которого позднейшее просветительство попыталось вытеснить из памяти этот «эпизод», длившийся более чем столетие: после сеанса пациенты начисто забывали то, что они пережили. Из-за того, что впоследствии получило название «постгипнотической амнезии», они оказывались во власти магнетизера, которая одна только и позволяла им извлечь какую-то пользу из своих экскурсов в область бессознательного. Им приходилось еще в состоянии транса получать нацеливающий на излечение приказ магнетизера, который преобразовывал свое знание о проблемах пациента, полученное во время сеансов, в предписания, которые давались пациенту в состоянии гипноза; эти предписания должны были закладываться в сферу бессознательного, чтобы продолжать там оказывать свое действие на благо пациента. Последующее Просвещение, несомненно, не желало и

слышать о таком методе, всецело основанном на авторитете и слепом доверии ему. Ведь в психологическом плане Просвещение всегда было упражнением, развивавшем недоверчивость, необходимую для формирования Я, которое стремится к самоутверждению и контролю за реальностью. Как известно, методика Фрейда сводится к попытке отказаться от гипноза, но все же удержать открытым доступ к бессознательному. Можно задуматься о том, не проявляется ли

в методе Фрейда некоторое изощренное коварство, порождаемое недоверчивостью: он, одновременно наивно и осознанно, сосредоточился на анализе «производных» и «репрезентантов» бессознательного, мысля его в остальном замкнутым и недоступным. Однако оставим открытым вопрос о том, не есть ли эта замкнутость и недоступность результат применения столь недоверчивого метода.

Еще Пюисегюру, как и Месмеру, было известно, что при лечении гипнозом оказывает воздействие личность гипнотизера – точнее сказать, его оказывает интимное отношение, которое возникает между гипнотизером и пациентом. Этот «раппорт» – в более современной терминологии «перенос» – становился тем полем, на котором методично и успешно практиковала психология бессознательного. По крайней мере с середины XIX века этот метод стал развиваться в формах, вызывавших доверие. Уже Шопенгауэр высказывался в том смысле, что это открытие, возможно, является важнейшим во всей истории человеческой духовной жизни, пусть даже оно поначалу и задает разуму больше загадок, чем разрешает их. Фактически здесь произошел прорыв-к секуляризированной психологии бессознательного, которая смогла отделить свое знание от традиционного религиозного учения о душе (психологическая состоятельность которого, правда, была подтверждена в свете несакрального подхода к бессознательному). Открытие бессознательного затронуло ту сферу, в которой контринтуиции старой эзотерики сливались воедино со структурой специфически современного знания, построенного на свой лад принципиально контринтуитивно; разумеется, и эзотерика, и это современное знание в конечном счете вынуждены были искать способ присоединиться к «прямому опыту».

Все это говорит об одном: по меньшей мере с конца XVIII века иллюзия прозрачности человеческого самосознания систематически разрушалась. Сомнамбулические проявления давали провокацион-

ные доказательства того, что сознание знает о себе не все. В свете магнетизма ярко проявляла себя та зона знания, которая оставалась недоступной для поверхностного сознания. С этим уже не могла справиться старая «рациональная психология» с ее теорией memoria, способности к припоминанию. В процессе Просвещения люди все больше проникались очевидностью загадки, состоящей в том, что «там есть еще что-то другое». Подобно внутреннему таинственному существу, своего рода домовому, это «другое» проявляло себя так, что схватить его непосредственно было невозможно. Едва начинаешь приглядываться к нему, как оно исчезает. Оно следует за сознанием, словно тень или двойник, всегда уклоняющийся от встречи с первым Я, но неотступно идущий за ним, не выдавая своего имени. Его присутствие ощущается как безотчетная тревога и страх сойти с ума – отныне эти темы уже не являются монопольным владением романтизма.

Для первой глубинной психологии царской дорогой к бессознательному был гипноз. В отношении к этому феномену Просвещение XIX века допустило одну из своих величайших ошибок. Живой интерес реакционных аристократических и религиозных кругов к феноменам бессознательного оно истолковало как признак того, что они представляют собой просто какой-то мошеннический трюк, направленный против Просвещения. И в самом деле, месмеризм и гипноз скоро погрязли в трясине спиритуализма и скверно кончили на ярмарочных подмостках и в варьете, где надувательство – самое обычное дело. А Просвещение еще долго не могло обрести достаточную трезвость взгляда, чтобы увидеть, что во всем этом деле должно быть нечто, живо заинтересовавшее антипросветительство. И действительно, развившиеся позднее религиозный спиритизм и ярмарочный оккультизм были антипросветительством на практике – но только потому, что им удалось напустить тумана и замаскировать реальную суть открытия: прорыв от memoria к структурам бессознательного, от сознательного переживания к бессознательной «грамматике чувств».

Буржуазно-позитивистская фракция Просвещения издавна чувствовала себя весьма неуютно, понимая, какие необозримые перспективы открывает новая категория бессознательного, сулящая полный переворот во взглядах. С ее помощью мотив постижения самого себя предстал в таком виде, который мог не нравиться тем, кто считал себя представителями цивилизованного общества. Если верно, что под каждым Я существует бессознательное, подкапывающееся под него, то придется распроститься с представлением о независимости и суверенности сознания, полагающего, что оно знает себя, а потому может дать себе оценку. «Бессознательное» затронуло культурный нарциссизм всех классов общества. В то же время его открытие разрушило основу доныне существовавшей философии сознания. Отныне слово «наивность» обретает новый смысл,

глубокий, как пропасть,– ведь глубина пропасти лучше всех видна тому, кто повис над ней и заглянул в нее.

Должно быть, о чем-то подобном смутно догадывался Фрейд, которому принадлежит часто цитируемый афоризм о «трех болезненных переживаниях», которые доставило самочувствию человека развитие познания в Новое время: коперниканский переворот, лишивший Землю положения в центре Вселенной; дарвиновское учение о происхождении видов, которое включило человека в цепь видов животных и зафиксировало его наводящее на тревожные размышления родство с обезьянами; и наконец, психоанализ, который вдребезги разбил наивное мнение о том, что каждое Я должно лучше всех знать само себя – благодаря непосредственной близости. Отныне обнаружилось, что каждый – не ближний, а наиболее дальний для себя самого. Под всякой рациональностью, под всяким сознанием простирается обширная зона иррациональности и бессознательного программирования, которая сплошь и рядом вмешивается, привнося ошибки, в сознательное говорение и действие. Необычайная ирония содержится во фрейдовском понятии «рационализации»: званием Ratio теперь наделяются те надуманные объяснения и псевдо-обоснования, с помощью которых сознание подправляет и ретуширует свои самообманы. Рациональное выступает как завеса, призванная скрывать индивидуальную и коллективную иррациональность.

Дальнейшее развитие событий, в особенности переход глубинно-психологического исследования от гипнотического подхода к толкованию сновидений и последующее расхождение психоаналитических школ, сегодня хорошо известно. Фрейд назвал своим via regia, царским путем к бессознательному сновидение. Он развил «технику чтения» его, которая позднее стала применяться при исследовании многих иных проявлений, будь то невротические симптомы, сексуальные нарушения или художественное творчество. И такие явления, как юмор и шутка, выбор партнера и жизненные неудачи, теперь оказались включенными в систему связей, структурированную бессознательным. Диапазон этих динамических толкований – от психопатологии до повседневных культурных феноменов – демонстрирует всю широту диапазона этой критики. Посрамленная «прозрачность» вынуждена была смиряться с тем, что теперь за всеми возможными фактами сознания вскрываются бессознательные динамические правила действия, которые причастны к формированию их образа. Буржуазному (равно как и пролетарскому) идеализму оставалось с горечью заметить, что психоанализ желает «посягнуть» на душу художника и на художественное произведение. Рассуждения о том, что в лирике Гете отражается психодинамика запутанных отношений с матерью, кажутся представителям идеализма страшнее большевизма. Впрочем, и большевики видели в возможности покопаться за фасадом сознания всего лишь последний вопль буржуазного декаданса.

За всем этим стоит отчаянная защита представления о «прозрачности» сознания, то есть притязания на то, что Я лучше всего знает самое себя и выступает своим собственным хозяином, устанавливающим правила, в соответствии с которыми проявляется его разум. Ведь если реальность собственного бессознательного может быть воспринята только в экзистенциальном самопостижении, то под таким изменением угла зрения взгляду откроются не только вытесненные сексуальные влечения и зарубцевавшиеся травмы – удлинятся и абсолютно все внутренние «тени»; подвергнутся пересмотру все экзистенциальное отношение к «негативности», и в логических, политических и эмоциональных муках может предстать негативное Я – со всеми своими ранами, во всей своей деструктивности, во всем своем уродстве. От Я требуется нечто неслыханное, просто чудовищное – постичь, что оно представляет собой также и то, что оно, по его мнению, абсолютно не представляет. Чем больше сознание привержено конвенциям, тем более отчаянно будет оно отказываться смотреться в это зеркало. Так, сопротивление динамической психологии оказывают в первую очередь те, кто полагает, что потеряет что-либо от «анализа». Они и кричат громче всех, что им «всего этого вовсе не требуется».

Психоаналитическая техника чтения широко распространилась в западной цивилизации, прежде всего в США, где она на протяжении последних десятилетий в опошленной форме стала игрой, в которую включилось все общество, игрой, в которой побеждает тот, кто обнаружит за повседневными явлениями в собственной жизни, равно как и в жизни других, большее количество аналитических подтекстов и тайных невротических значений. Этот превратившийся в разновидность спорта анализ себя и других приводит, как минимум, к двум ошибкам: во-первых, к неизлечимой интеллектуализации психоанализа, который из-за этого начинает отличаться холодной бесчувственностью и превращается в прибежище симптоматического рационализма, увидевшего удобный способ выступать в новом обличий, оставаясь на деле прежним; во-вторых, к безудержному распространению инфантильности, которая изощренно усиливается благодаря непрерывному связыванию ее с актуальными, сегодняшними проблемами: нет никакой гарантии, что эта «диалектика» дает положительный эффект и что каждый регресс будет сменяться соответствующим прогрессом. Кажется, что городской невротик, изображенный Вуди Алленом – это еще не самый тяжелый случай. Разумеется, психоанализ не представляет собой априорно именно ту болезнь, за лечение которой он себя выдает, как зло заметил Карл Краус, но он легко может превратиться в такую болезнь, так как склонен хронически недооценивать силу невроза, который предпочтет созерцать себя, уставившись в зеркало, чем решиться на здесь-бытие.

Ведь психоанализ отнюдь не встречает везде и всюду страдающих индивидов, которые хотели бы вылечиться любой ценой. Их страдания весьма сложным образом включены в динамику самоутверждения. Эта последняя переплетается с неоднозначностью действий помощников, которые, в свою очередь, часто способны оказать свою помощь лишь тогда, когда одной ногой встанут на сторону болезни, против которой, как кажется, они ведут борьбу. В результате возникает запутанная картина терапевтического отношения, в котором и на той, и на другой стороне оказывается предостаточно хитрости и изощренных уловок. Зачастую невозможно понять, кто кого ловит: удильщик рыбу или рыба удильщика.

Категория «бессознательное», или, лучше, «бессознательная структура»,– пожалуй, наиболее успешная фигура мышления в гуманитарных науках нашего столетия. Это рефлексивное понятие более всего подтолкнуло вперед фундаментальное исследование человека и его цивилизации. Без него современная антропология оказалась бы столь же немыслима, сколь и структуралистская теория мифа, а современная теория грамматики была бы так же невозможна, как физиология поведения и теория человеческих биограмм. Обретая видение бессознательных механизмов регулирования человеческих культур и социального, равно как и индивидуального поведения, гуманитарные науки разворачивают беспримерную рефлексивную атаку на все, что в человеческой сфере является «скрыто запрограммированным», а не осознанным поведением.

Здесь наступают самые густые в истории человеческого сознания сумерки рефлексии, хотя некоторые исследователи и склонны подчеркивать инвариантность и неизменность бессознательных структур. Каждое сознательное прояснение, каждая рефлексия наносит удар – и не такой уж слабый – по «незыблемой скале бессознательного». И только при свете, который несет с собой сознание, можно выяснить, где Просвещение действительно было школой преобразования, а где глубина его открытий подтверждалась тем, что оно позволяло идти своим ходом тому, что изменить невозможно.

Глубинная психология, развитая ранним Просвещением в XVIII веке, более поздние школы динамической психологии и все прочие системы, создатели которых занимались выявлением бессознательных структур в человеческих порядках, накопили столь мощный потенциал рефлексии, что потребуется немало времени, прежде чем прояснится, как изменятся человеческие общества, если они начнут жить с такими хроническими способностями видеть свое отражение в зеркале. Все эти дисциплины создали методологическую сеть самопознания – такую, какую вряд ли были способны создать даже мировые религии, за исключени-

ем тех великих, медитативных, сосредоточенных на тренировке в самопознании метарелигиозных школ, которые примечательным образом оказываются близки к современным рефлексивным психологиям: дзен-буддизм, суфизм, тантра, йога и другие. Вопрос лишь в том, насколько центральные политические власти, а также энергии вытеснения и раскола смогут в большом и малом удержать на привязи силы сознательной жизни, уже наполовину пробудившиеся от дремы. Неоконсерватизм уже давно заметил растущую опасность, которая угрожает репрессивным возможностям государств и капиталов; он почувствовал, что бьет час торжества сознания. Сила этого консерватизма заключается в том, что люди чувствуют не только продиктованный реализмом страх перед войной и кризисом, но и «страх перед свободой» (Эрих Фромм) – страх перед собой и своими собственными возможностями. Этот страх и заставляет их прислушиваться к изощренному доносительству «любимого Я» (Ханс Майер) и предаваться «самореализации» как эгоизму (выражение Иоанна-Павла II, использованное во время посещения Германии, особенно акцентируется в его Альтоттингской проповеди).

VII. Критика видимости природного

Каждая занятая разоблачениями критика полагает, что ей, как никому другому, известно то, что «происходит на самом деле» в незримой сфере. Сплошь и рядом человеческое сознание хотят обмануть и заставить довольствоваться чистой видимостью. Поэтому для Просвещения решающее значение должен иметь именно второй взгляд, который не даст довериться первому впечатлению. Вообще говоря, если бы вещи были такими, какими они видятся на первый взгляд, всякое исследование и наука были бы излишними. Не надо было бы ничего искать, ничего исследовать, не было бы смысла ставить какие-то эксперименты и опыты. Но наука и Просвещение относятся к реальности подозрительно, словно сыщики. Когда речь идет о феноменах человеческой и общественной жизни, непосредственно наблюдаемое оказывается прямо противоположным тому, что открывается поиском. Ведь в этой сфере все «непосредственно наблюдаемое» сплошь представляет собой нечто «притворное» и искусственное. Человеческая жизнь a priori протекает в атмосфере естественной искусственности или искусственной естественности (Плесснер). Это открытие являет собой великий подвиг просветительской культурной рефлексии. Оно доказывает, что человек, как он есть, живет «неестественно», «неприродно». То, что в нем было природного, «утрачено», «обезображено» и «деформировано» цивилизацией. Человек никогда не пребывает в «центре своей сущности», он стоит рядом с самим собой как некто другой, а не как тот, кем он

«подлинно» был или может быть. Эти воззрения составляют сегодня общий идейный багаж всей философской антропологии. С течением времени они обрели нейтральность в моральном отношении и, «отстоявшись», превратились в чисто методологические подходы к пониманию структуры. Однако поначалу, тогда, когда это открытие было сделано, идея ненатуральности, неестественности создавала необыкновенно мощный потенциал для атак на господствующую мораль. Ее взрывная сила была прямо пропорциональна нерушимой вере в «хорошую и добрую природу». «Природа, природа!» – так звучал один из боевых кличей буржуазного общества, поднявшего восстание против аристократического миропорядка.

Последствия этого открытия ненатуральности можно проследить на примере критики общественного человека у Руссо. У нее есть две стороны: критически-негативная и утопически-позитивная. Их можно назвать и по-другому: деструктивная политика и конструктивная педагогика. Руссо ставит диагноз обществу XVIII века: тотальное вырождение, полный отрыв человека от «природы». Все спонтанное, утратив естественность, выродилось в конвенциональное, всякую наивность подменило утонченное коварство, все, что шло от сердца, скрыто показными общественными манерами и т. д. Взгляд Руссо на эти вещи отличается такой небывалой остротой, какой может отличаться только оскорбленное и возмущенное буржуазное мировосприятие, само желающее заявить в условиях аристократически-неестественного социального строя о своих правах на существование. Публичное лицедейство Старого порядка с каждым днем становилось все более очевидным и все более абсурдным. Внутренняя ирония по отношению к аристократической форме жизни вполне соответствовала в «чувствительной» буржуазной культуре ее отвращению к наигранности и неестественности. Этим и объясняется тот неподдающийся описанию отклик, который встретила у современников критика неестественности, проводимая Руссо. Изображенные им социальное вырождение и отход от естественности не только утвердили поднимающуюся буржуазию в ее элементарнейшем социальном чувстве, но и заставили наиболее чувствительную и восприимчивую часть аристократической интеллигенции увидеть в этой критике свой собственный портрет. Здесь сказалось действие универсального закона критики, апеллирующей к «чувствам»: она воспринимается именно теми, кого касается менее всего, тогда как те, против кого она главным образом направляется, глядятся в нее, словно в мутное зеркало, не видя ровным счетом ничего. Согласие интеллигентных аристократов с критикой, осуществленной Руссо, было важным ферментом для филантропической деятельности, посредством которой они пытались морально откупиться от грызущей их совести, говорившей, что существующее положение им выгодно. Ведь первая рациональная глубинная психология, как уже отмечалось выше, представляла собой побочную ветвь аристократического

руссоизма; то, что проявлялось в ее методе лечения, могло пониматься как самое прямое доказательство внутренней «целебной силы природы». Потенциальная деструктивность бессознательного и «теневая сторона природы» открылись лишь взору последующего поколения романтиков и интерпретировались все более и более пессимистически (ср. произведения Э. Т. А. Гоффмана, Айхендорфа и многих других).

Из этого анализа прямо вытекала политическая позиция, требовавшая выступать во имя природного, естественного, против системы принуждений, следовать зову сердца честного буржуа и восставать против изолганности утонченного аристократа, противопоставлять идею свободного общественного договора старым феодальным отношениям, основанным на насилии. Новое общество желало быть таким строем, в котором все ко взаимной выгоде договариваются о мирной и трудолюбивой совместной жизни, руководствуясь примером, который подает природа, и взаимной симпатией. Как ни привлекательна была эта программа создания гармонии, некоторые сторонники Старого порядка оказались все же достаточно чуткими, чтобы услышать в ней мотивы, предвещающие грядущий ад. С леденящим душу злорадством и удовлетворением консерваторы наблюдали, как французская революция вырождается в террор и войну. С той поры ничто другое не давало столь обильного материала для создания консервативной картины человека. Ее создатели полагают, что освобожденная от пут человеческая природа, как она предстает здесь и сейчас, отнюдь не внушает оптимизма и не заслуживает, чтобы ее рисовали самыми радужными красками. Консервативное мышление подает себя здесь позитивистски. Не ставя прежде всего и ранее всего вопроса о взаимосвязях, оно регистрирует факты, свидетельствующие о том, что люди достаточно часто ведут себя эгоистично, обнаруживают склонность к разрушению, жадность, глупость и стремление идти наперекор обществу. Да, именно поэтому преступность была и продолжает оставаться столь важной для консерватизма – «близорукое мышление» считает ее существование убийственным доводом в пользу пессимистического взгляда на человека, который, в свою очередь, становится основанием для авторитарной политики, требующей суровой дисциплины. С этой точки зрения, следовательно, уже самой природой предусмотрено существование преступников, глупцов, кляузников, эгоистов и бунтарей – точно так же, как предусмотрено существование деревьев, коров, королей, законов и звезд. Христианское учение о наследственном первородном грехе вполне согласуется здесь с консервативно-пессимистическим пониманием природы. В соответствии с ним человек оказывается ущербным существом уже вследствие самого факта появления на свет из материнской утробы.

Философия Руссо предвидит все эти аргументы заранее. Она надеется упредить пессимизм, доказав, что таким человек стал,

сделавшись социальным. То, что действительно существуют люди, которые ведут себя злобно, алчно, глупо, деструктивно и т. п., отнюдь не говорит еще ничего о сущности человека. Здесь у Руссо проявляется, вероятно, важнейшая мыслительная фигура морально-политического Просвещения: теория невинной жертвы.

Те, на кого указывает в доказательство своей правоты политический пессимизм: преступник, сумасшедший, асоциальный тип, короче говоря – безответственные люди, вовсе не от природы таковы, какими они предстают сегодня. Их сделало такими общество. Руссо утверждает, что все они никогда не имели шанса стать такими, каковы они по природе, но оказались поставленными в то положение, в котором находятся сейчас, по необходимости, принуждению и незнанию. Они – жертвы общества.

Этот отпор политическому позитивизму в вопросе о человеческой природе поначалу обладал сокрушительной силой. За ним стояло превосходство диалектического мышления над позитивистским. Оно превратило моральные состояния и качества в нечто подвижное, в процессы. «Не существует» жестоких людей, есть только их ожесточение; «не существует» преступности, есть только кримина-лизация; «не существует» глупости, есть только оглупление; «не существует» никакого себялюбия, есть только приемы дрессировки, направленные на формирование эгоизма; «не существует» никаких «безответственных» людей, есть только жертвы целенаправленного формирования безответственности. То, что политический позитивизм принимает за природу, на самом деле – природа искаженная, результат подавления человеческих возможностей.

Руссо были известны два персонажа, которые должны были помочь ему наглядно проиллюстрировать свое видение проблемы, два класса человеческих существ, живущие до начала процесса цивилизации, то есть до начала извращения природы. Это благородный дикарь и ребенок. Вокруг этих двух образов просветители разворачивают в литературе две страстно любимые ими дисциплины: % народоведение и педагогику; в этом плане в самом подходе ничего не изменилось и по сей день. В литературном отношении эта двойная страсть породила два жанра, представленные массой объемистых произведений: экзотическую литературу о путешествиях, из которой впоследствии развилась этнология; и роман воспитания, превратившийся в литературу для педагогов и родителей. Примитивные народы, о которых сообщали европейские мореплаватели от Колумба до Бугенвиля и капитана Кука, давали постепенно обретавшему все большую политическую остроту Просвещению долгожданное доказательство того, что, говоря просто, «дела могут идти и по-другому» – мирно, разумно, гуманно, нравственно, без дворянства, без войны, без эксплуатации, без париков, без lettres de cachet*. Благородные дикари южных морей представляли собой нечто вроде архимедовой точки, опирая на которую рычаг, можно было играючи оп-


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю