355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Слотердайк » Критика цинического разума » Текст книги (страница 15)
Критика цинического разума
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:41

Текст книги "Критика цинического разума"


Автор книги: Петер Слотердайк


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Примечательно, что у интеллектуалов зрение часто оказывается притупленным – не в последнюю очередь потому, что они в период учебы постоянно насилуют свои глаза: им приходится читать такие вещи, которые не позволяют взору проникнуть в свои глубины. Их глазам приходится служить только лишь инструментами для чтения, и нет ничего удивительного в том, что взгляд на мир у таких людей, привыкших видеть только черные строчки на белом, расходится с действительностью. Знание, свойственное господскому цинизму, накапливается в интеллектуальных головах и выдает себя неподвижным, застывшим взглядом, а также печалью во взоре и его ледяной холодностью. Этот взор фиксируется на вещах, в которые

господский цинизм не может проникнуть и в отношении которых он предпочел бы, чтобы они вообще не существовали. В таких глазах застывает выражение, которое можно сравнить с кривой улыбкой. Цинический взгляд дает понять вещам, что они для него не существуют реально, а представляют собой лишь феномены и информацию. Он глядит на них так, словно они уже являют собой прошлое. Он охватывает их, регистрирует и – думает о самосохранении.

Его, конечно, оскорбляет, что вещи отталкивают подобный взгляд – они отвечают ему столь же холодным взглядом. Они не могут потеплеть, пока не растает лед в глазах тех, кто полагает, что призван по новому оценить мир, управлять им – и превратить в результате в пустыню.

7. Груди

В атмосфере современной цивилизации, основанной на средствах массовой информации и на моде, царит смешанный дух косметики, порнографии, потребительства, иллюзии, вожделения и проституции, для которого типичны обнажение грудей и изображение их. В мире товаров, кажется, дело без них обойтись уже совершенно не может. Каждый цинично спекулирует на сексуальном влечении другого. Груди присутствуют рядом со всем, что должно выглядеть похожим на жизнь и будить желания – как универсальный орнамент капитализма. Все, что мертво, излишне, отчуждено, пытается привлечь к себе внимание с помощью этих смеющихся форм. Сексизм? Если бы все было так просто. Реклама и порнография – это особые случаи современного цинизма, который знает, что власть должна двигаться по пути, ведущему через образы желаемого, и что можно одновременно возбуждать и фрустрировать мечты и страстные желания других, чтобы обеспечить свои собственные интересы. Политика – это не только искусство возможного, как принято говорить, но и искусство введения в соблазн. Она – шоколадная сторона власти, которая исходит из того, что, во-первых, должен быть порядок, а, во-вторых, мир желает быть обманутым.

Эти современные бизнес-груди существуют, философски выражаясь, только е-себе, как вещи, но не для-себя, как сознательное тело. Они означают всего лишь власть в чистом виде, нечто, призванное привлекать, «гвоздь программы». Но чем были бы груди сами по себе, вне зависимости от их цинического обнажения на

товарном рынке? Как они сами относятся к той власти и энергии, которая исходит от них? Многие из них предпочли бы более не иметь никакого дела с этой игрой власти, соблазнения и вожделения. Другие сознательно и фривольно воплощают свой призыв, обращенный к другому полу. Нечто от сознания ими своей власти выражено уже в избитой поговорке об «оружии женщины». Некоторые груди несчастны от того, что они выглядят не так, как идеальные груди на рекламе. В обнаженном виде они чувствуют себя не слишком-то хорошо, если господствующая в обществе эстетика не на их стороне. Но некоторые сладки, словно спелые груши, которые отяжелели и настолько способны позаботиться о себе, что при первом же удобном случае падают с ветки в подставленные руки, чувствуя, что эти руки познают их без остатка.

8. Зады

Зад, кажется, осужден на то, чтобы влачить свое существование во тьме, будучи клошаром среди частей тела. Он – настоящий идиот в их дружной семье. Но было бы удивительно, если бы этот козел отпущения не имел своего собственного мнения обо всем, что происходит в вышерасположенных регионах тела, подобно тому, как люмпены часто оказываются способны к наиболее трезвому взгляду на людей, занимающих более высокое положение. Если бы голова однажды снизошла до разговора со своим антиподом, он первым делом показал бы ей язык, обладай он им. Зад непременно сказал бы при этом высшим сферам те же слова, которые звучат в просветительском фильме «Что здесь именуется любовью», снятом группой «Роте Грютце»: «Я нахожу, что наше отношение друг к другу – дерьмовое».

Зад – это плебей, фундаментальный демократ и космополит среди частей тела, одним словом – элементарный кинический орган. Он создает солидный материалистический базис. В господских клозетах всех стран он чувствует себя как дома. Интернационал задов – это единственная всемирная организация, которая не признает никаких уставов, идеологий и членских взносов. Их солидарности не может нарушить ничто. Зад играючи преодолевает все границы, в отличие от головы, для которой границы владений значат много. Без всяких возражений он удобно пристраивается на любом сиденье. Для зада, не испорченного в моральном отношении, нет особой разницы между троном* и кухонным табуретом, стулом в баре и Святым Престолом римского папы. Да хоть простая земля – лишь бы не стоять, если притомился. Эта склонность к простому и основополагающему особо предрасполагает зад к философии. Он, конечно, отмечает нюансы, однако ему просто не пришло бы на ум придавать им такое великое значение, какое придают тщеславные и самонадеянные головы, ведущие между собой кровавую борьбу за право за-

нять то или иное кресло. Он никогда не утрачивает видения того, к чему все сводится в конечном счете, и не теряет прочной почвы под собой. И в эротическом плане зад часто показывает себя чувственным и высокомерным одновременно. Он разборчив не больше, чем это нужно. И здесь он тоже легко отбрасывает надуманные границы и представления об исключительности. Когда известную в свое время Арлетти обвинили в том, что она имела сексуальные отношения с немецкими оккупантами, ее ответ якобы был таким: «Сердце мое принадлежит Франции, а зад – интернационален». Как сущее воплощение кинического принципа (способность жить где угодно, стремление сводить все к самому существенному), зад вряд ли позволит национализировать себя, хотя нельзя отрицать, что некоторые задницы порой издавали националистические звуки.

Неоднократно перенеся порку, пинки и щипки, зад видит мир «снизу», по-плебейски, по-народному, реалистично. Тысячелетия скверного обхождения не прошли для него бесследно. Они воспитали в нем материалиста, однако материалиста диалектического толка, который исходит из того, что дела дерьмовые, но не безнадежные. Ничто не приносит столько горечи, сколько чувство, что ты неуместен и тебе не рады. И только лишь обладание восхитительным унтертоном, который всегда пробьется сквозь бездну презрения и непременно заставит к себе прислушаться, дает этому отверженному тайное ощущение собственной власти и силы. Дело, о котором упорно хранят молчание, хотя и не могут от него уклониться, должно иметь большую власть над умами. Часто самые грубые ругательства бывают вызваны наилучшими побуждениями. Кажется, будто все удостоенные презрения зады только и ждут своего часа, чтобы взять реванш в обозримом будущем, как только все снова окажется в заднице. Они вообще сильны высокоразвитым чувством времени, поскольку зады с самых ранних пор выработали в себе способность различать, что должно случиться немедленно, что может и подождать, а что можно, имея выносливую задницу, откладывать до бесконечности. Это – как раз то политическое искусство, которое сегодня называют timing * и которое корнями своими уходит в практику, известную даже детским задам – умение устроить то, что должно произойти, именно в надлежащее время, не раньше и не позже.

Зад втайне торжествует от сознания того, что без него дело не обойдется. Существование предшествует так-бытию; вначале – экзистенция, затем – качества; вначале – действительность, затем – добро и зло, возвышенное и низменное. Таким образом, зады, помимо их диалектико-материалистических склонностей, еще и первые экзистенциалисты. Они заранее решают для себя вопросы экзистенциальной диалектики: следует ли сделать выбор в пользу того, что и так неизбежно произойдет, или всеми силами противиться этой неизбежности? Ведь и тот, кто решает предоставить вещам идти своим ходом, тоже делает свой выбор, как говорит Сартр; он

решает ничего не решать, выбирает отказ от выбора. Свобода склоняется перед необходимостью. Он, однако, может сделать и противоположный выбор _ разумеется, не противясь тому, что придется сделать волей-неволей, но противясь тому, чтобы эта вынужденная необходимость могла помыкать им как угодно. Он может противоборствовать ей и всемерно противиться тому, что должно произойти с неизбежностью; в этом случае он, следуя Камю, изберет путь бунтарства. Ни один человек не должен быть рабом необходимости, говорит Натан у Лессинга, а народная молва добавляет: волей-неволей приходится только умирать да

ходить до ветру. Это остается киническим априори. Таким образом, зад ближе всех остальных органов человеческого тела к постижению диалектического соотношения свободы и необходимости. Не случайно психоанализ – дисциплина, инспирированная исключительно кинизмом,– посвящает ему самые утонченные исследования и в соответствии с познаниями и судьбами зада именует основополагающую антропологическую стадию анальной фазой. Темы этих исследований – состояния, когда можется и не можется, когда нужно, но нельзя, когда имеешь что выложить, но сдерживаешься. За всем этим стоит принцип действия и его эффективности. Зад поэтому следовало бы понимать как лучшую начальную школу для философии, как соматическую пропедевтику. От скольких бы теорий, отражающих только хронический запор авторов, мы были бы избавлены, пройдя эту школу! И здесь мы опять-таки наталкиваемся на Диогена. Он был первым европейским философом, который без лишних слов справил нужду прямо на афинской рыночной площади. Naturalia поп sunt turpia*. В природе мы не найдем ничего, чего нам следовало бы стыдиться, сказал он. Действительное зверство и извращенность умов мы находим лишь там, где начинается вмешательство высокомерной морали и воплощение в действительность культуры. Но головы никак не желают понять, что это был ранний звездный час разума – момент, в который философия сравнялась с принципом природного. На протяжении нескольких мгновений она уже побывала по ту сторону добра и зла и по ту сторону всякого презрительного отворачивания. Серьезные мыслители, напротив, так и закоснели в этом воззрении; по их мнению, это могло быть только

шуткой или провокационным свинством. Они отказались видеть в этой манифестации какой-то смысл, продуктивный для истины.

9. Пуканье

К этой теме надо подходить без всяких церемоний – с ними будет еще хуже. Да простят меня чересчур восприимчивые читатели, но оставить без внимания пуканье никак нельзя. Тот, кто не желает говорить о нем, должен молчать и о заде. Этого требуют интересы дела, и после того как мы сказали об оральных вещах, наше изложение должно худо-бедно пройти и свою анальную фазу, прежде чем мы окажемся на стадии генитальной. Говорить о пуканье нетрудно потому, что оно представляет собой некий звук, который всегда что-то означает в социальных ситуациях. Тот, кто оказался свидетелем пуканья, непременно продуцирует определенную интерпретацию этого звука. В общем и целом семантика пуканья даже представляет собой весьма сложную проблему, рассмотрением которой злостно пренебрегают лингвистика и коммуникационные исследования. Шкала значений простирается от выражения тягостной неловкости до выражения презрения, от попыток пошутить до демонстрации непочтительности. Учителя, профессора, ораторы и участники конференций – все они знают ту муку, которую вызывает невозможность с шумом выпустить накопившиеся газы, поскольку этот звук выразил бы нечто такое, чего оратор на самом деле выразить отнюдь не хотел. Быть может, мы бы понимали и чувствовали политиков более тонко, если бы, слушая их речи, иногда задумывались о том, что они, возможно, в этот момент изо всех сил сдерживаются, чтобы не издать звук, который уже некоторое время грозит прервать доклад? Ведь искусство взвешенно-неопределенных формулировок тесно связано с искусством пускать ветры скромно и прилично – и то и другое есть дипломатия.

С точки зрения семиотики, мы относим пуканье к группе сигналов, то есть знаков, которые не есть ни символы, ни отражения, но представляют собой указание на некое обстоятельство. Когда, к примеру, локомотив испускает свисток, он предупреждает о своем приближении и возможных опасностях. Понятое как сигнал пуканье показывает, что чрево действует вовсю, и это может иметь фатальные последствия в ситуациях, в которых всякое указание на такие сферы абсолютно нежелательно. Эрнст Юнгер записал в своем «Парижском дневнике» впечатления от чтения «Иудейской войны» историка Иосифа Флавия:

Здесь я снова наткнулся на то место, где описывается начало беспорядков в Иерусалиме при наместнике Кумане (II, 12). Когда иудеи собрались на праздник опресноков, римляне выставили над колонным залом храма для наблюдения за толпой когорту. Один из солдат этой когорты задрал свое одеяние, издевательски наклонился, повернувшись к иудеям

задом, и «издал соответствующий позе неприличный звук». Это стало поводом для столкновения, которое стоило жизни десяти тысячам людей, так что представляло собой самое роковое пуканье в мировой истории (Strahlun-gen. II. S. 188-189).

Цинизму римского солдата*, который, политически провоцируя и «кощунствуя», пукнул в храме, вполне соответствует комментарий Юнгера, который переводит все в область цинизма теоретического t.

10. Дерьмо

Тут уж нам придется говорить обо всем в целом. Будучи детьми анальной культуры, мы все имеем более или менее нарушенное отношение к своему собственному дерьму. Отделение нашего сознания от своего собственного дерьма есть следствие глубочайшей дрессуры, нацеленной на поддержание порядка; она определяет то, что следует производить скрытым и приватным образом. Также отношение к собственным выделениям, которое вдалбливается в голову человеку, задает общую модель его отношения ко всем отходам своей жизнедеятельности. До сих пор они постоянно игнорировались. Только появление современного экологического мышления заставляет наше сознание обращать внимание на отходы собственной жизнедеятельности. Высокая теория открывает для себя категорию дерьма, тем самым возникает потребность в новой стадии развития натурфилософии, в критике человека как сверхпродуктивного в нагромождении куч дерьма индустриального животного. Диоген – единственный западный философ, о котором мы знаем, что он проделывал свои «животные» дела сознательно и публично, причем есть все основания интерпретировать это как составную часть пантомимической теории. Она свидетельствует о наличии такого сознания природы, которое оценивает животную сторону человеческого позитивно и не отделяет низменное или неприятное. Тот, кто упорно не желает сознавать, что продуцирует отходы, что это неизбежно и что иначе он не может, рискует в один прекрасный день утонуть в собственном дерьме. Все говорит за то, что можно поместить портрет Диогена Синопского в галерею прародителей экологического сознания. Великое достижение экологии в области духовной истории, простирающееся вплоть до сфер философии, этики и политики, состоит в том, что экология превратила в «высокую» теоретическую тему феномен отходов. Начиная с этого момента, он уже не расценивается как досадное побочное явление, а считается основополагающим по своему значению. Тем самым разрушаются последние скрытые позиции идеализма и дуализма. Теперь на дерьмо нужно смотреть иным взглядом. Нужно продумывать, как пустить в дело отбросы, как полезно использовать бесполезное и, философски выражаясь, выявить позитивность негативного, а также осознать, что непредна-

меренное, неожиданное, побочное тоже должно входить в сферу нашей компетенции. Кинический философ есть тот, кто не испытывает отвращения *. В этом он сродни маленькому ребенку, который тоже еще не ведает о негативности своих жизненных отходов.

11. Гениталии

Они – гении среди органов нижней половины тела. Обретя достаточный опыт, они могут пропеть песнь о том, как все происходит в большом и малом мире. Они подобны тем, кто потягивает проволочки во тьме,– тем, о которых Акула в «Трехгрошовой опере» поет, что их не видно. Однако к ним сходятся в конечном счете все нити. Фрейдовскому психоанализу поначалу бросали, среди прочих, упрек в цинизме, потому что он утверждал, что все, чем занимаются люди, в конечном счете сводится к сексуальным импульсам и их деформациям. Это, естественно, злонамеренное недоразумение, хотя и не без крупицы истины. Ведь и в самом деле в теоретическом подходе психоанализа есть нечто от кинического импульса – та решимость добраться до голой истины, которая скрыта за культурными облачениями. Пока сексуальность была в общем мнении чем-то низменным и грязным, вполне естественно было и смешение кинического стремления психоанализа к истине с цинизмом, желающим свести все «высокое» к самому низменному знаменателю. Тогда оказывалось, что цинизм – всего лишь разновидность нигилизма, а Фрейд проповедовал материализм, который непристойно подчеркивает в человеке животные черты л Однако, поскольку психоанализ представляет собой теорию, дружественную человеку и жизни, он вовсе не циничен, но старается, в духе Диогена, а еще больше – в духе Эпикура, залечить ту рану, которые идеалистические табу нанесли телесному наслаждению. Если сегодня фигура Фрейда почти заслонена возражениями и сомнениями в его теории и его личности, то все же нельзя забывать, какое освобождающее влияние он оказал.

После «сексуальной революции» вещи не стали более простыми, и именно «просвещенные гениталии» часто имеют несчастное сознание. Теперь они живут в двойственном, сумеречном свете свободы и убедились на опыте, что сексуальные акции и искусство любить – не одно и то же. После «взаимного использования половых органов» – именно так в духе Просвещения Иммануил Кант удачно описывает брачный договор – часто остается вопрос: и это – все? А если это все, то зачем весь театр?

Из либерального сексуального бродяжничества легко вырастает цинизм, для которого все едино, все одно и то же. Чем дольше тянется игра, тем острее чувство, что искомого в этом мире, собственно, нет. Гениталии, если они прошли школу неразборчивости, на свой лад познали современную «стужу свободы». Они начинают избегать излишеств. Порой даже может сложиться впечатление, что

они встают на путь исправления, обретая серьезность,– если считать серьезностью смесь рассудительности, цинизма и разочарования. Просвещение лишает иллюзий, а там, где лишенных иллюзий становится все больше, самопознание умирает – умирает в экстазе, который в минуты озарения показывает нам, какими мы, собственно, можем быть. Здесь – самый чувствительный пункт прогрессирующей цивилизации. Чем более приходят в упадок идеалы, чем больший крах терпят попытки насадить смысл «сверху», тем более мы вынуждены прислушиваться к тем жизненным энергиям, которые поддерживают нас. Весь вопрос в том, поддерживают ли они нас, ведь они способны давать нам опору в жизни только тогда, когда не встречают в своем течении никаких препятствий. Текут ли они? Живет ли жизнь? Действительно ли оргазмы указывают нам путь к тому «океанскому чувству», которое Ро-

мен Роллан описывал как основу религиозного сознания и которое отказывался признавать наш великий теоретик либидо Зигмунд Фрейд, потому что не испытывал его на собственном опыте?

Б. ПАНОПТИКУМ ЦИНИКОВ

В паноптикуме циников пред нами предстанут не индивидуализированные персоны, а типы, то есть характеры, репрезентирующие различные времена и социальные группы. Не будет большой беды, если мы в ходе нашего осмотра уподобим их восковым куклам в паноптикуме, где сходятся на рандеву известные исторические личности. Во время нашей экскурсии мы увидим и литературных персонажей, на примере которых можно представить себе архетипические черты цинического сознания. Лишь два первые персонажа паноптикума существовали реально, и оба из античных времен: Диоген Си-нопский, положивший начало всему этому роду, и Лукиан, насмешник из Самосаты на Евфрате. Два других персонажа из Нового времени – Мефистофель Гете и Великий Инквизитор Достоевского – это, напротив, фигуры, созданные художниками слова из материи цинического опыта. Они ничем не уступают в пластичности реальным историческим личностям. Как чистые типы, они обладают чем-то безличным, бессмертным, и в этом они сходны с Диогеном и Лукианом, от которых нам тоже остались лишь силуэты, но не детали, которые отличают реальных индивидов от обобщенного типа. В конце этого ряда мы находим фигуру из современности – фигуру, совершенно лишенную лица, похожую на всех – и ни на кого. Она именуется Man, ее абстрагировал и вывел во всем блеске Мартин Хайдеггер. Она слегка напоминает фигуру с картины Де Кири-ко, человечка с круглой головой и конечностями вроде протезов, оформленную геометрически,– фигуру, которая с виду напоминает человека, но только «напоминает с виду», потому что у нее отсутствует «подлинное».

Мы сделаем обход исторического паноптикума как можно более коротким: во-первых, потому, что музеи быстро утомляют, во-вторых, потому, что принципиальные вещи можно объяснить и на немногих примерах. Естественно, при таком осмотре перед нами должно с полным правом предстать и множеству других лиц: Антисфен, Кратет, Аристофан, Франсуа Вийон, Рабле, Макиавелли, Уленшпигель, Каструччио Кастракане, Санчо Панса,

племянник Рамо, Фридрих II Прусский, де Сад*, Талейран, Наполеон, Бюхнер, Граббе, Гейне, Флобер, Ницше, Чоран и многие другие. Некоторые из них упоминаются на других страницах этой книги. Немецким киникам и циникам начала XX века – косвенно _ посвящен весь исторический раздел книги.

Мы присоединимся к нашему экскурсоводу, который не преминет, останавливаясь перед отдельными фигурами, сделать выдающие его образованность замечания об историческом значении изображенных личностей. По нему будет заметно, что философия – его страсть и что он принадлежит к тому роду людей, которые не привыкли скрывать свою эрудицию. Отныне нам останется только стиснуть зубы и терпеть. Ведь этот человек действительно хочет сообщить нам что-то. Нет ничего хуже музейного экскурсовода, который желаетпоучать своих посетителей со всей серьезностью. У такого дилетанта отсутствует страх профессионального философа перед философией. Только одна храбрость. Но разве мы уже не перенесли, ничуть не пострадав, совсем иные попытки сделать нас умнее? Так вперед же, не ведая страха!

1. Диоген Синопский – человек-собака, философ, никчемный бездельник

Однажды он закричал: «Эй, люди!» – но, когда сбежался народ, напустился на него с палкой, приговаривая: «Я звал людей, а не мерзавцев»^

Подходить сюда с «понимающей» улыбкой уже было бы недоразумением. Диоген, которого мы видим перед собой, был отнюдь не идиллическим мечтателем в своей бочке, а собакой, которая кусает, если захочет*. Он принадлежал к тем, кто и лает, и кусает, вопреки поговорке. Его укус, нанесенный самому что ни на есть ценному в афинской цивилизации, был настолько глубоким, что с тех пор уже нет доверия ни одному сатирику. Воспоминание об укусах Диогена принадлежит к числу живейших впечатлений, сохранившихся со времен античности. Поэтому юмористическое согласие некоторых иронически настроенных граждан с этим философом почти всегда основано на недоразумении, при котором что-то приукрашивается, а что-то замалчивается. В каждом гражданине есть запертый в клетку волк, который симпатизирует кусачему философу. Однако этот последний видит в тех, кто ему симпатизирует, все же в первую очередь граждан и все равно то и дело кусает их. Теория и практика в его философии теснейшим и непредсказуемым образом переплетаются, и согласие с ним только лишь в области теории еще ничего не дает. И чисто практическое подражание тоже не понравилось бы ему, он, пожалуй, счел бы его глупостью. Впечатление на него произвели бы только характеры, которые восприняли от него присутствие духа, готовность наносить удары, способность постоянно быть

начеку и независимое чувство жизни. Успешное его влияние не в последнюю очередь основывается на том, что он был учителем, который не желал иметь учеников, подражающих ему. В этом он сходен с японскими наставниками дзен, влияние урока которых основывается на том, что никакого урока не дается.

Мы не могли бы сегодня составить себе представления о его внешнем виде, равно как и о его влиянии на окружающую афинскую среду, не имей мы в наши дни опыта наблюдения за хиппи, бродягами и городскими индейцами. Это дикий, склонный к шуткам и выходкам хитрый тип. Образ, донесенный до нас античной традицией, свидетельствует, что киникам приходилось обходиться без имущества – в большинстве случаев не по доброй воле, а с детства, затем это вошло в привычку и стало добровольной нищетой, создававшей впечатление полной независимости. Все, что им принадлежало, киники носили на собственном теле. Применительно к Дио-

гену и ему подобным это означало: плащ на все времена года; посох; котомка с разной мелочью, к числу которой, вероятно, принадлежали зубочистка, кусок пемзы для ухода за телом, деревянный сосуд для питья; на ногах – сандалии. Такой внешний вид, если он принимался свободным гражданином, несколько шокировал, тем более во времена, когда для афинянина было стыдно показываться на людях без сопровождения раба. То, что Диоген был с бородой, понятно само собой. Впрочем, речь идет не столько о настоящей бороде, сколько о десятилетней небритости *.

Степень влияния Диогена на современников определялась, однако, вовсе не эстетикой. Неухоженный внешний вид еще ни о чем не говорил, поскольку, с другой стороны, известно, что афинские благородные проститутки оказывали растрепанному и неухоженному философу бесплатно особые милости, о которых другие бедолаги только мечтали. Отношения Диогена с Лаис и Фриной, знаменитейшими гетерами аттической столицы, казалось, строились по таким законам, определявшим, что брать и что давать, которых просто не понять нормальному гражданину, получавшему все за наличную плату.

Называть Диогена аскетом было бы просто неточно, поскольку из-за существовавшего на протяжении столетий мазохистского недоразумения слово «аскеза» приобрело добавочный ложный смысл.

Нам следует мысленно отбросить христианский аспект этого слова, чтобы вновь обрести его основное значение. В своей лишенности потребностей Диоген мог, скорее, считаться первым человеком, реализовавшим идею помощи самому себе, то есть был аскетом в том смысле, что мог помочь себе, отрешаясь от потребностей и иронизируя над ними – от тех потребностей, за удовлетворение которых большинство людей расплачиваются своей свободой. Он, давший импульс кинизму, был тем, кто принес в западную философию изначальную связь между счастьем, нетребовательностью и интеллектом – мотив, который обнаруживается во всех движениях, выступающих за vita simplex * в мировых культурах. Как родоначальник и первый представитель хиппи и богемы, Диоген внес свой вклад в формирование европейской традиции разумной жизни. Его скандальная нищета была ценой свободы – это понимали правильно. Если бы он мог жить зажиточно, не поступаясь независимостью, он ничуть не возражал бы против этого. Однако непозволительно считать того, кто отказывается от так называемых потребностей, дураком. Диоген учил, что и мудрец ест пирог, если уже не может с легкостью без этого обойтись.

Дело не в обязательной бедности, превращенной в догму, дело, скорее, в том, чтобы освободиться от излишнего бремени ложного, от никчемных тяжестей, лишающих подвижности. Самоистязание для Диогена, бесспорно, глупость, но еще глупее, пожалуй, на его взгляд, тот, кто на протяжении всей жизни гоняется за чем-то, чем обладает и так; буржуа борется с химерами честолюбия и стремится к богатству, обретя которое, он в конечном счете достигнет не большего, чем кинический философ в его простых удовольствиях: тот считает само собой разумеющимся ежедневно нежиться на солнышке, наблюдать за коловращением мира, ухаживать за своим телом, радоваться жизни и не напрягаться, думая о будущем.

Так как Диоген принадлежал к числу философов жизни, которые считали жизнь более важной, чем писание трудов, понятно, почему от него не осталось ни одной строчки, несомненно принадлежащей ему. Зато с его именем связан пышный венок анекдотов, говорящих о его влиянии больше, чем могли бы сказать все его произведения. Создал ли он таковые на самом деле, в том числе «Политику» и семь пародий на трагедии, предание однозначно не говорит, да это и не столь важно для нас; его значение никоим образом не связано с письменными произведениями. Его жизнь полностью отразили те анекдоты, которые он инспирировал. В них он стал мифологической фигурой. Диоген буквально окружен целым роем шутливых и поучительных историй, как и его коллега мулла На-среддин в суфийской сатире. Именно это и доказывает, что он существовал реально. Люди, которые больше всех полны жизни, становятся для современников и тем более потомков образами, которые каждый примеряет на себя, эти люди «замыкают» на себя опреде-

ленное направление в развитии фантазии и мышления. Они будят у каждого любопытство: как было бы в «шкуре» такого философа. Благодаря этому они не только обретают учеников, но и просто притягивают людей, которые несут дальше их жизненный импульс. Это любопытство к жизни Диогена захватило даже величайшего военного героя античности, Александра Македонского: традиция донесла до нас его высказывание о том, что он хотел бы быть Диогеном, если бы не был Александром. Это показывает, до каких высот поднималось влияние философа – политическое и экзистенциальное*.

При попытке выразить намерения Диогена на современном языке невольно приближаешься к философии экзистенциализма. Однако Диоген говорит не о существовании, выборе, абсурдности, атеизме и тому подобных словах-паролях современного экзистенциализма. Античный Диоген иронизирует над своими коллегами-философами, устраивая розыгрыши и прохаживаясь как по поводу занимавших их проблем, так и по поводу их веры в понятия. Его экзистенциализм проходит через голову не в первую очередь; он не воспринимает мир трагически и не находит его абсурдным. В нем нет ни малейшего следа меланхолии, присущей всем экзистенциализмам Нового времени. Его оружие не столько анализ, сколько смех. Он использует свои философские знания, чтобы высмеивать серьезных коллег. От него как антитеоретика, антидогматика и антисхоласта исходит импульс, который вечно возвращается повсюду, где мыслители стремятся достичь «познания для свободного человека» – свободного также от принуждения к школярству, и, таким образом, с него начинается ряд, в котором далее стоят такие имена, как Монтень, Вольтер, Ницше, Фейерабенд и другие. Это – линия философствования, которая преодолевает esprit de serieuxT. To, как надо воспринимать экзистенциализм Диогена, опять же показывают лучше всего анекдоты. Очень велика опасность недооценить философское содержание кинизма именно потому, что он передается по традиции «только» в анекдотах. В том, что этой опасности не избежали даже великие умы масштаба Гегеля и Шопенгауэра, можно убедиться, читая их историко-философские произведения. Гегель прежде всего отличался слепотой по отношению к теоретическому содержанию философии, которая считает вершиной мудрости не иметь никаких теорий о решающих вещах жизни, а вместо этого учит бодро и весело брать на себя риск жизни *.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю