Текст книги "Визит лейб-медика"
Автор книги: Пер Улов Энквист
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
В конце концов, английскому посланнику Кейту разрешили посетить арестованную королеву.
Проблема вышла на более высокий уровень. Начало большой игре было положено; большая игра касалась, однако, не двух плененных графов и не более мелких грешников, арестованных одновременно с ними. Последние были отпущены, сосланы, попали в немилость или получили небольшие лены и были прощены и снабжены пенсиями.
Мелкие грешники исчезли незаметно.
Ревердиль, этот осторожный реформатор, гувернер Кристиана, нянька и, пока еще можно было давать советы, любимый советчик мальчика, тоже был выслан. Он неделю находился под домашним арестом, но сидел спокойно и ждал, приходившие депеши были противоречивыми; и вот, наконец, преувеличенно любезное послание о высылке, предлагавшее ему как можно скорее отправиться на родину, чтобы обрести покой.
Он все понял. Он уезжал из центра шторма без лишней поспешности, поскольку, как он пишет, не хотел создавать впечатления бегства. Так он и исчезал из истории, перегон за перегоном, неторопливый в своем бегстве, еще раз высланный, худощавый и сутулый, печальный и проницательный, сохранивший свою упрямую мечту, исчезал, как очень медленная вечерняя заря. Это – плохой образ, который, однако, подходит Элие Саломону Франсуа Ревердилю. Возможно, он так и описал бы это, если бы воспользовался еще одним из тех образов медлительности как добродетели, которые он так любил: об осторожных революциях, о медленных отступлениях, о рассвете и сумерках просвещения.
Большая игра не касалась фигур второстепенных.
Большая игра касалась маленькой английской шлюхи, маленькой принцессы, коронованной королевы Дании, сестры Георга III, просветительницы на датском престоле, столь высоко ценимой императрицей России Екатериной; то есть маленькой, плененной, рыдающей, совершенно сбитой с толку и разъяренной Каролины Матильды.
Этого ночного привидения. Этого дьяволова ангела. Но – матери двоих королевских детей, что наделяло ее властью.
Анализ Гульберга был кристально ясным. Признание в неверности получено. Развод был необходим, чтобы помешать ей и ее детям претендовать на власть. Правящая группа вокруг Гульберга пребывала теперь, – это он признавал, – в точности, как когда-то Струэнсе, в полной зависимости от юридической власти душевнобольного короля. Эта власть была дана Богом. Но Кристиан был по-прежнему перстом Божьим, наделявшим искрой жизни, милости и власти того, кто обладал силой для завоевания той черной пустоты во власти, которую создавала болезнь короля.
Лейб-медик, в свое время, вошел в эту пустоту и заполнил ее. Теперь его не было. Пустоту теперь заполняли другие.
Ситуация, по большому счету, не изменилась, хотя и обернулась своей противоположностью.
Большая игра касалась теперь королевы.
Кристиан признал маленькую дочку своей. Объявление ее бастардом было бы оскорбительным по отношению к нему, уменьшило бы силу узаконивания им нового режима. Если девочка была бастардом, ее можно было отдать матери; никаких причин оставлять эту девочку в Дании. Этого допускать было нельзя. Кристиана нельзя было объявлять сумасшедшим по той же причине; тогда власть переходила бы к его законному сыну и косвенно – к Каролине Матильде.
Ergo ее неверность нужно узаконить. Должен произойти развод.
Вопрос был в том, как отреагирует на такое оскорбление сестры английский монарх.
Наступил период неясности: война или нет? Георг III приказал снарядить большую морскую эскадру для нападения на Данию в случае, если будут попраны права Каролины Матильды. Но одновременно с этим английские газеты и памфлеты начали воспроизводить отрывки из признаний Струэнсе. Пресловутая английская свобода печати была совершенно восхитительной, а история о немецком враче и маленькой английской королеве – просто завораживающей.
Но война из-за этого?
По мере того, как проходили недели, становилось очевидно, что вступить в большую войну из-за оскорбления национальной чести, делается все труднее. Неверность Каролины Матильды ставила общественную поддержку под сомнение. У многих войн были куда менее значительные и более странные предпосылки, но Англия заколебалась.
Был достигнут компромисс. Королева должна была избежать планировавшейся пожизненной ссылки в Ольборгхус. Давалось согласие на развод. Ребенка у нее забирали. Ее навсегда высылали из Дании, и она была обязана свободно, но под контролем, пребывать в одном из замков английского короля в его немецких владениях, в Селе, в Ганновере.
Титул королевы за ней сохранялся.
27 мая 1772 года в гавань Хельсингёра прибыла маленькая английская эскадра, состоявшая из двух фрегатов и одного шлюпа – королевской яхты.
В тот же день у нее забрали ребенка.
Накануне ей сообщили, что на следующий день состоится передача ребенка, но она все поняла уже давно, только дата оставалась ужасающе неопределенной. Она не оставляла малышку в покое, а постоянно расхаживала с ней на руках; девочке было к этому времени девять месяцев, и она могла ходить, если ее держали за руку. Девочка постоянно пребывала в хорошем настроении, и королева в эти последние дни не позволяла никому из придворных дам ею заниматься. Когда девочке надоедали те довольно примитивные игры, которыми королева развлекала ее и тем самым самое себя, важную роль начинали играть переодевания. Они принимали чуть ли не магический характер, я признала все свои ошибочные поступки, только чтобы мне разрешили сохранить девочку, и, Господи, неужели ты – топчущий точило, я вижу, как они приходят в кровавых одеждах, и эти волки будут теперь заботиться,но часто казалось, что то, как она одевала и раздевала ребенка, – иногда по необходимости, часто же при полном отсутствии таковой, – приобретало характер своего рода церемоний или заклинаний, чтобы навеки завоевать благосклонность этой малышки; утром 27-го мая, когда королева увидела, как три корабля встают на якорь на рейде, она десятки раз поменяла малышке одежду, безо всякого смысла, и ответом на возражения придворных дам были только вспыльчивость, вспышки гнева и слезы.
Когда прибыла посланная новым датским правительством делегация, королева совсем потеряла голову. Она голосила и отказывалась отдавать ребенка, и только решительные призывы делегации не пугать невинного младенца, а соблюдать достоинство и твердость, заставили ее прекратить непрерывные рыдания, но это унижение, о, если бы я в этот миг была топчущим точило, но девочка…
В конце концов, им удалось вырвать у нее ребенка, не поранив ни девочку, ни ее саму.
После этого она, как обычно, стояла у окна, внешне совершенно спокойная, с ничего не выражавшим лицом, и неотрывно смотрела на юг, в сторону Копенгагена.
Сплошная пустота. Никаких мыслей. Маленькая Луиза была отдана датской стае волков.
530-го мая в шесть часов вечера произошла ее выдача. Чтобы забрать Каролину Матильду, на берег сошли английские офицеры, эскортируемые охраной в пятьдесят человек вооруженных английских матросов.
Встреча с отрядами датской военной охраны в Кронборге была весьма примечательной. Английские офицеры не поприветствовали, как это было принято, датскую охрану, не обменялись ни единым словом с датскими придворными или офицерами, но встретили их холодно и крайне презрительно. Они образовали почетный караул вокруг королевы, поприветствовали ее с подобающими почестями, с кораблей были произведены залпы салюта.
Через гавань она шла по коридору из английских солдат с винтовками на караул.
Потом ее проводили на борт английской шлюпки и отвезли к фрегату.
Королева была очень собранна и спокойна. Она любезно беседовала с соотечественниками, которые своим презрением к датской охране хотели продемонстрировать отрицательное отношение к тому, как с ней обошлись. Они окружили ее, скорее всего, любовью, но описанию в военных терминах это не поддавалось.
Они, вероятно, решили для себя, что она была их малышкой. Примерно так. Все описания ее отъезда это отражают.
Ее обидели. Они хотели выказать датчанам свое презрение.
Она шла между шеренгами приветствовавших ее английских матросов, спокойная и ожесточенная. Никакой улыбки, но и никаких слез. В этом отношении ее отъезд из Дании отличался от ее прибытия. Тогда она плакала, сама не зная, почему. Теперь она не плакала, хотя причины у нее были; но она так решила.
Они увозили ее с воинскими почестями, с презрением к тем, кого она покидала, и с любовью. Вот так эту маленькую англичанку забирали после ее визита в Данию.
Глава 18
Река
1Наставал день мщения и Топчущего точило.
Но что-то в этом, столь притягательном, казалось ошибочным. Гульберг не понимал, что именно. Текст проповеди был прочитан в церквях, с толкованиями, бывшими одно страшнее другого; то, что это делалось именно так, Гульберг находил правильным, он ведь сам выбрал этот правильный текст, текст тоже был правильным, вдовствующая королева с ним согласилась, настал суд и день мщения, и попрал Я народы во гневе Моем, и сокрушил их в ярости Моей, и вылил на землю кровь их,это были правильные слова, и правосудие должно было свершиться. Но когда он читал этот текст маленькой английской шлюхе, это все же было ужасно. Почему она так на него смотрела? Она привнесла греховную заразу в датское государство, – в этом он был уверен, – она была ночным привидением, и звери пустыни будут встречаться с дикими кошками, и лешие будут перекликаться один с другим; там будет отдыхать ночное привидение и находить себе покой,она это заслужила, он ведь знал, что она была ночным привидением, она заставила его стоять на коленях возле постели, и власть ее была велика, о Господи, как защититься нам от этой греховной заразы.
Но он видел ее лицо. Когда он поднимал взгляд от этого справедливого и правильного библейского текста, он видел только ее лицо, и потом оно заслонило ему все, и он уже видел не ночное привидение, а лишь ребенка.
Эту совершенно внезапно обнажившуюся невинность. И ребенка.
Через две недели после второй встречи с королевой Каролиной Матильдой, еще до того, как был вынесен приговор, Гульберг впал в отчаяние. В его жизни это было впервые, но он определил это как отчаяние. Другого понятия ему в голову не приходило.
А произошло следующее.
Допросы Струэнсе и Бранда близились к завершению, вина Струэнсе была очевидна, приговор мог быть только смертным. В это время Гульберг посетил вдовствующую королеву.
Он говорил ей о том, что было наиболее благоразумным.
– Наиболее благоразумным, – начал он, – наиболее благоразумным с политической точки зрения был бы не смертный приговор, а какой-нибудь более мягкий…
– Русская императрица, – перебила его вдовствующая королева, – хочет помилования, об этом меня оповещать не требуется. Равно как и английский король. Равно как и некоторые другие монархи, пораженные заразой просвещения. У меня, однако, имеется на это ответ.
– И каков он?
– Нет.
Она была неприступна. Она вдруг начала говорить о том огромном пожаре в прериях, который охватит весь мир и уничтожит все, что было временем Струэнсе. А значит, здесь нет места милосердию. И она продолжала, а он слушал, и все это казалось ему эхом сказанного им самим, но, о Господи, неужели нигде действительно нет места любви, или она всего лишь грязь и распутство,и ему оставалось лишь соглашаться. Хотя он потом и начал снова говорить о благоразумном и дальновидном, о том, что русская императрица, и английский король, и риск больших осложнений, но, возможно, имел он в виду совсем не это, а почему мы должны отрезать себя от того, что называется любовью, и неужели любовь топчущего точило может быть только карающей,но вдовствующая королева не слушала.
Он чувствовал, что внутри него растет нечто, похожее на слабость, и приходил в отчаяние. Это и было причиной.
Ночью он долго лежал без сна, уставившись прямо в темноту, где находились и отмщающий Бог, и милость, и любовь, и справедливость. Тут-то его и охватило отчаяние. В этой темноте не было ничего, не было ничего, только пустота и великое отчаяние.
Что же это за жизнь, думал он, если справедливость и отмщение побеждают, а я в темноте не могу увидеть любовь Господню, а только отчаяние и пустоту.
На следующий день он взял себя в руки.
В тот день он посетил короля.
С Кристианом дело обстояло так, что он, казалось, отрешился от всего. Он всего боялся, сидел, дрожа, в своих покоях, неохотно ел только ту еду, которую теперь всегда приносили прямо к нему, и разговаривал только с собакой.
Негритенок-паж Моранти куда-то исчез. Быть может, в ту ночь отмщения, когда он пытался укрыться под простыней, как его научил Кристиан, но так и не смог спастись бегством, быть может, он в ту ночь отрекся или пожелал вернуться к чему-то, чего никто не знал. Или был убит в ту ночь, когда Копенгаген прорвало, и всех охватила непостижимая ярость, и все знали, что что-то закончилось, и что следует на что-то направить свой гнев по причинам, которых никто не понимал, но что этот гнев существует, и нужно отомстить; после этой ночи негритенка никто не видел. Он исчез из истории. Кристиан велел его отыскать, но поиски оказались бесплодными.
Теперь у него оставалась только собака.
Донесения о состоянии короля беспокоили Гульберга, и он захотел лично определить, что происходит с монархом; он пришел к Кристиану и дружелюбным и успокаивающим тоном заверил его, что все покушения на жизнь короля теперь предотвращены, и что он может чувствовать себя в безопасности.
Через некоторое время король начал шепотом «поверять» Гульбергу некоторые тайны.
У него раньше, сказал он Гульбергу, существовали некоторые заблуждения, как например то, что у его матери, королевы Луизы, был английский любовник, ставший его отцом. А иногда он думал, что его матерью была императрица России Екатерина Великая. Однако он был убежден в том, что его каким-то образом «перепутали». Он мог быть «перепутанным» сыном крестьянина. Он постоянно употреблял слово «перепутанный», которое, казалось, означало либо, что произошло какое-то недоразумение, либо, что его обменяли сознательно.
Теперь он, однако, обрел полную уверенность. Его матерью была королева, Каролина Матильда. Больше всего его пугало то, что она теперь находится в плену в Кронборге. То, что она является его матерью, было, однако, совершенно очевидно.
Гульберг слушал со все большим испугом и смятением.
В свою теперешнюю «уверенность» или точнее, в свое совершенно твердое, безумное представление о самом себе, Кристиан теперь, похоже, вплетал элементы из легенды Саксона Грамматика об Амлете; пьесу англичанина Шекспира «Гамлет», хорошо известную Гульбергу, Кристиан видеть не мог (ее ведь так и не сыграли во время их остановки в Лондоне), поскольку ее датских постановок пока еще не существовало.
Эта путаница в голове у Кристиана и его странное, ложное представление о своем происхождении были не новы. Начиная с весны 1771 года это представление стало проявляться все более отчетливо. То, что он воспринимает действительность как театр, было теперь всем хорошо известно. Но если он сейчас полагает себя участником театрального представления, в котором его матерью является Каролина Матильда, то Гульберг был вынужден со страхом задаваться вопросом, какой же ролью он наделяет Струэнсе.
И как собирается сам Кристиан действовать в реальной пьесе. Какого текста он намеревается придерживаться и как его истолковывать? Какой ролью он предполагает наделить себя самого? В том, что человек с помутившимся рассудком полагал себя участвующим в неком театральном представлении, не было ничего необычного. Но этот актер смотрел на действительность не символически или образно, и к тому же обладал властью. Если он считает себя участвующим в неком театральном представлении, то в его власти превратить этот театр в реальность. Ведь приказам и директивам, выходящим из-под руки короля, все были по-прежнему обязаны повиноваться. Он обладал всей полнотой формальной власти.
Если он получит возможность навестить свою любимую «мать», и она этим воспользуется, то произойти может все, что угодно. Убить Розенкранца, Гильденстерна или Гульберга совершенно ничего не стоило.
– Мне бы хотелось, – сказал Гульберг, – получить позволение дать Вашему Величеству совет по этому крайне запутанному вопросу.
Кристиан при этом лишь уставился на свои босые ноги – туфли он снял – и пробормотал:
– Если бы только здесь была Владычица Вселенной. Если бы только она была здесь и могла. И могла.
– Что, – спросил Гульберг, – могла что?
– Могла уделить мне время, – прошептал Кристиан.
С этим Гульберг ушел. Он к тому же приказал, чтобы охрана короля была усилена, и чтобы тому ни при каких обстоятельствах не позволяли вступать с кем-либо в контакт без письменного разрешения Гульберга.
И он с облегчением ощутил, что его временная слабость отступила, что его отчаяние исчезло, и что он снова способен действовать совершенно разумным образом.
2Пастор немецкого прихода Санкт Петри, доктор теологии Бальтазар Мюнтер по поручению правительства впервые посетил Струэнсе в тюрьме 1 марта 1772 года.
Прошло шесть недель с той ночи, когда Струэнсе арестовали. И он постепенно падал духом. У него произошло два нервных срыва. Сперва маленький, перед Инквизиционной комиссией, когда он признался и принес в жертву королеву. Потом большой, внутренний.
Поначалу, после срыва в Инквизиционном суде, он вообще ничего не чувствовал, только отчаяние и пустоту, но потом пришел стыд. Им, словно какое-то ракообразное, завладели вина и стыд и начали разъедать его изнутри. Он сознался, он подверг ее величайшему унижению; что теперь с ней будет. И с ребенком. Он не видел никакого выхода и не мог ни с кем поговорить, у него была только Библия, а ему была ненавистна мысль о том, чтобы прибегать к ней. Книгу Гульберга о счастливо сменившем веру вольнодумце он прочел уже три раза, и с каждым разом она казалась ему все более наивной и напыщенной. Но поговорить ему было не с кем, и по ночам стоял ужасный холод, и образовавшиеся у него на лодыжках и запястьях раны от цепей сочились; но дело было не в этом.
Дело было в тишине.
Его когда-то называли Молчуном, поскольку он слушал, но теперь он понял, что такое молчание, что такое тишина. Она была неким подстерегавшим грозным зверем. Все звуки кончились.
В это время к нему и пришел священник.
С каждой ночью он, казалось, уносился все дальше в воспоминания.
Он унесся далеко. Обратно в Альтону, и даже дальше: обратно в детство, о котором ему почти никогда не хотелось думать, но теперь это стало всплывать. Он перенесся обратно к неприятному, к своему набожному дому и к матери, которая была не строгой, а полной любви. На одну из первых встреч пастор принес с собой письмо от отца Струэнсе, и отец выражал в нем их отчаяние: «твое возвышение, о котором мы знали из газет, нас не радовало»; теперь же, писал он, наше отчаяние бесконечно.
Мать приписала несколько слов о скорби и сочувствии; но главный смысл письма был в том, что спасти его может только полное отречение от его веры и повиновение Спасителю Иисусу Христу и Его милости.
Это было невыносимо.
Пастор сидел на стуле, спокойно наблюдал за ним и мягким голосом раскладывал по полочкам его проблемы. Делалось это не бесчувственно. Пастор увидел его раны, посетовал на жестокое с ним обращение и дал ему поплакать. Но когда пастор Мюнтер заговорил, Струэнсе вдруг испытал странное чувство собственной неполноценности, то самое, что он был никаким не мыслителем, не теоретиком, а лишь врачом из Альтоны, всегда желавшим только молчать.
И что он оказался несостоятелен.
Утешительным было то, что этот маленький пастор, с внимательным худощавым лицом и спокойными глазами, сформулировал проблему, вытеснившую самое страшное. Самое страшное – не смерть или боль, или то, что его, возможно, доведут до смерти пытками. Самым страшным был вопрос, не дававший ему покоя ни днем, ни ночью.
Какую же я совершил ошибку? Это был самый страшный вопрос.
Однажды пастор, почти мимоходом, коснулся этого. Он сказал:
– Граф Струэнсе, как же вы могли из вашего рабочего кабинета, в такой изоляции, знать, что было правильным? Почему вы думали, что владеете истиной, если вы не знали действительности?
– Я многие годы, – ответил Струэнсе, – работал в Альтоне и знал действительность.
– Да, – сказал пастор Мюнтер после паузы. – Как врач из Альтоны. Но эти шестьсот тридцать два декрета?
И после недолгого молчания он, почти с любопытством, спросил:
– Кто делал подготовительную работу?
И тогда Струэнсе, почти с улыбкой, сказал:
– Преданный делу чиновник всегда безукоризненно исполняет эскиз как план своего собственного расчленения.
Пастор кивнул, словно нашел это объяснение и правдивым, и само собой разумеющимся.
Он ведь не совершал никакой ошибки.
Он из своего кабинета осуществил датскую революцию, тихо и спокойно, никого не убивал, не арестовывал, не принуждал, не ссылал, он не поддавался коррупции, не вознаграждал своих друзей или создавал преимущества себе, или хотел этой власти из темных, эгоистических побуждений. Но все же он, должно быть, совершил какую-то ошибку. И в его ночных кошмарах вновь и вновь возникала поездка к угнетенным датским крестьянам и происшествие с умирающим на деревянной кобыле мальчиком.
Дело было в этом. В этом было что-то, что никак его не отпускало.
Дело было не в том, что он испугался бежавшей к нему толпы народа. Скорее в том, что это был единственный раз, когда он был около них. Но он отвернулся и по глине побежал в темноте за каретой.
Он, по сути дела, обманывал сам себя. Ему часто хотелось, чтобы та поездка по Европе завершилась в Альтоне. Но, на самом деле, он уже в Альтоне эту поездку прервал.
На полях своей докторской диссертации он рисовал человеческие лица. В этом было нечто важное, о чем он, казалось, забыл. Видеть механику и большую игру и не забывать человеческих лиц. Может быть, дело было в этом?
Было необходимо это вытеснить. Поэтому маленький логичный пастор сформулировал ему другую проблему. Это была проблема вечности, существует ли она, и он с благодарностью протянул этому маленькому пастору руку и принял подарок.
И при этом он избавился от того, другого вопроса, который был самым страшным. И он испытывал благодарность.
Пастору Мюнтеру предстояло посетить Струэнсе в тюрьме двадцать семь раз.
Во время второго посещения он сказал, что узнал, будто Струэнсе точно будет казнен. При этом возникают следующие интеллектуальные проблемы. Если смерть означает полное уничтожение – ну, тогда так тому и быть. Тогда не существует ни вечности, ни Бога, ни небес или вечной кары. Тогда не имеет значения, как Струэнсе будет рассуждать в эти последние недели. Поэтому, primo: Струэнсе следует сосредоточиться на единственной возможности, а именно, что существует жизнь после смерти, и, secundo: исследовать, какие существуют способы извлечь из этой возможности наилучшее.
Он смиренно спросил Струэнсе, согласен ли он с этим анализом, и Струэнсе долгое время сидел молча. Потом спросил:
– А если так, будет ли пастор Мюнтер приходить достаточно часто, чтобы мы смогли совместно проанализировать эту вторую возможность?
– Да, – сказал пастор Мюнтер. – Каждый день. И каждый день надолго.
Так было положено начало их беседам. И так было положено начало истории обращения Струэнсе в другую веру.
Более двухсот страниц документа об обращении состоят из вопросов и ответов. Струэнсе прилежно читает свою Библию, находит проблемы, хочет получить ответы, и эти ответы получает. «Но скажите мне тогда, граф Струэнсе, что же кажется вам в этом отрывке возмутительным? – Ну, когда Христос говорит своей Матери: Жено, что мне за дело до Тебя, то это все же жестокосердно и, не побоюсь этого слова, возмутительно».И далее следует очень подробный анализ пастора, делается ли он прямо тут же для Струэнсе или составлен заранее, неясно. Но существуют многочисленные страницы с подробными теологическими ответами. То есть, короткий вопрос и подробный ответ, а в конце дня и записи протокола – заверение, что граф Струэнсе теперь понял и полностью осознал.
Краткие вопросы, длинные ответы и завершающее взаимопонимание. О политической деятельности Струэнсе – ни слова.
Признание было опубликовано на многих языках.
Никто не знает, что было сказано на самом деле. Пастор Мюнтер сидел там, день за днем, склонившись над своими записями. Потом все это будет опубликовано, и получит широкую известность: как повинная знаменитого вольнодумца и просветителя.
Писал все это Мюнтер. Потом, прежде чем текст публиковался, его оценивала вдовствующая королева, кое-что меняла, и правила некоторые части.
После этого давалось разрешение на его печатание.
Юный Гёте был возмущен. Возмутились и многие другие. Не самой переменой веры, а тем, что ее добились под пытками. Хотя это и было неправдой, и он никогда не отрекался от своих просветительских идей; но, похоже, он с радостью бросился в объятия Спасителя и спрятался в его ранах. Хотя говорившие об отступничестве и ханжестве, выжатых под пытками, едва ли могли представить себе, как это происходило: со спокойным, анализирующим, негромким, участливым пастором Мюнтером, который на своем мягком, мелодичном немецком языке – на немецком, наконец-то, в конце концов, на немецком! – разговаривал с ним, избегая трудного момента, почему он потерпел в этом мире неудачу, и говорил о вечности, что было легким и щадящим. И все это на том немецком языке, который временами, казалось, возвращал Струэнсе к исходной точке, надежной и уютной: которая включала университет в Галле, и мать с ее наставлениями и набожностью, и письмо отца, и то, что они узнают, что он теперь обрел покой в ранах Христа, и их радость, и Альтону, и кровопускание, и друзей из Галле, и все, все то, что теперь, казалось, было потеряно.
Но что когда-то существовало и что воскрешалось в эти дни сидящим перед ним на стуле пастором Мюнтером, в этом ледяном, кошмарном Копенгагене, который ему вообще не следовало посещать, и где теперь только многочасовые логично построенные интеллектуальные теологические беседы могли освободить Молчуна, врача из Альтоны, от того страха, который был его слабостью, а под конец, возможно, и его силой.