Текст книги "Визит лейб-медика"
Автор книги: Пер Улов Энквист
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Гульберг присутствовал при том, как разоружалась лейб-гвардия, и, к своему удивлению, увидел, что граф Рантцау тоже пришел понаблюдать за этой новой, предпринимаемой в целях экономии, мерой.
Сбор оружия, предметов одежды. Роспуск по домам.
Гульберг подошел к Рантцау и поздоровался; вместе и в полном молчании они наблюдали за этой церемонией.
– Преобразование Дании, – выжидающе сказал Рантцау.
– Да, – откликнулся Гульберг, – сейчас происходит много преобразований. Все делается в очень быстром темпе, как вам известно. Насколько я понимаю, вас это радует. Ваш друг, Молчун, чрезвычайно расторопен. Я сегодня утром прочитал еще и декрет «О свободомыслии и свободе слова». Как неосторожно с вашей стороны. Упразднять цензуру. Очень неосторожно.
– Что вы имеете в виду?
– Этот немец не понимает, что свобода может быть использована против него самого. Если этому народу дать свободу, начнут писать памфлеты. Возможно, и против него самого. То есть против вас. Если вы его друг.
– И что же, – спросил Рантцау, – будет содержаться в этих памфлетах? Как вы полагаете? Или вы знаете?
– Народ так непредсказуем. Возможно, будут написаны откровенные памфлеты, рассказывающие правду и распаляющие несведущие массы.
Рантцау не ответил.
– Против вас, – повторил Гульберг.
– Я не понимаю.
– Массы, к сожалению, не понимают благодати просвещения. К сожалению. Для вас. Массы интересуются лишь грязью. Слухами.
– Какими слухами? – спросил Рантцау, на этот раз очень холодно и настороженно.
– Вам, вероятно, это известно.
Гульберг посмотрел на него своими немигающими волчьими глазами и на мгновение ощутил нечто похожее на триумф. Только такие, совершенно незначительные и всеми пренебрегаемые люди, как он, ничего не боятся. Он знал, что Рантцау – это пугало. Этот Рантцау, с его презрением к чести, обычаям и к парвеню. Как же должен он был, в глубине души, презирать своего друга Струэнсе! Парвеню Струэнсе! Это было совершенно очевидно.
Он презирал всех парвеню. Включая Гульберга. Сына владельца похоронной конторы из Хорсенса. Хотя разница между ними заключалась в том, что Гульберг мог не испытывать страха. И поэтому они стояли здесь – парвеню из Хорсенса и глупец-просветитель граф, – как два ненавидящих друг друга врага, и Гульберг мог говорить все это спокойным голосом, словно бы опасности и не было. Словно бы власть Струэнсе была лишь забавным или пугающим эпизодом в истории; и он знал, что Рантцау известно, что такое страх.
– Какими слухами? – повторил Рантцау.
– Слухами о Струэнсе, – сухо ответил Гульберг, – говорят, что эта юная распутная королева уже раскрыла перед ним свое лоно. Нам не хватает только доказательств. Но мы их добудем.
Рантцау, лишившись дара речи, уставился на Гульберга, как будто был просто не в силах осознать, что кто-то способен выдвигать столь неслыханные обвинения.
– Как вы смеете! – сказал он в конце концов.
– В этом-то и разница, граф Рантцау. В этом-то и разница между нами. Я смею. И я исхожу из того, – совершенно нейтральным тоном сказал Гульберг, прежде чем повернуться и уйти, – что вам очень скоро придется выбирать сторону.
3Он совершенно неподвижно лежал в ней, ожидая ударов пульса.
Он стал понимать, что наивысшее наслаждение наступало тогда, когда он дожидался ударов пульса, глубоко проникнув в нее, когда их плевы дышали и двигались в такт, мягко пульсируя. Это было самым потрясающим. Ему понравилось дожидаться ее. Ей не требовалось ничего говорить, он научился почти сразу же. Он мог совершенно спокойно и подолгу лежать, заведя свой член глубоко в нее, и прислушиваться к ее слизистым оболочкам, будто бы тела их куда-то исчезали, и существовали одни лишь гениталии. Он лежал спокойно, почти не шевелясь, ни тел, ни мыслей у них больше не было, и они оба целиком концентрировались на том, чтобы слушать удары пульса и ритм. Существовали лишь ее влажные, мягкие слизистые, она, почти незаметно, бесконечно медленно, пошевеливала нижней частью своего живота, он осторожно ощупывал ее изнутри своим членом, словно это был что-то ищущий кончик языка; он спокойно лежал и ждал, ожидая ударов пульса, словно пытаясь отыскать ее пульсирующие поверхности, которые должны были начать биться в такт с его собственным членом, потом он тихонько шевелился и ждал: скоро должно было настать мгновение, когда он сможет почувствовать, как она сжимается и расслабляется, сжимается и расслабляется; его член все лежал, выжидая, в ее узком влагалище, и тогда ему удавалось ощутить некий ритм, некий пульс. Если он выжидал, то пульс появлялся, и когда он его обнаруживал, то все могло происходить в том же ритме, что и удары ее внутреннего пульса. Она лежала под ним, прикрыв глаза, и он чувствовал, что она дожидается ударов пульса, они оба ждали, он – глубоко в ней, но их тела уже словно бы не существовали, а все концентрировалось в ней: плева к плеве, плевы, которые медленно, незаметно разбухали и снова опускались в ожидании ударов пульса, которые медленно приспосабливались друг к другу и совершали совместные движения, очень медленно, и когда он ощущал, что ее слизистые и его член обретают одно дыхание, он мог медленно начинать двигаться, в ритме, который иногда пропадал, и тогда ему приходилось снова лежать спокойно, пока он не обнаруживал удары пульса, и тогда его член мог снова дышать в такт с ее слизистыми, медленно; именно этому медленному ожиданию пульса потаенных слизистых она его и научила, он не понимал, откуда ей это было известно, но когда этот ритм появлялся, и их плевы начинали дышать в такт, они могли медленно начинать двигаться, и возникало это неслыханное наслаждение, и они растворялись в едином долгом, неспешном дыхании.
Очень спокойно. Дожидаясь этих внутренних ударов пульса, этого ритма, а потом их тела исчезали, и все концентрировалось только внутри нее, и он дышал своим членом в такт с ее слизистыми, и никогда прежде он не испытывал ничего подобного.
Женщин у него было много, и она не была самой красивой из них. Но никто еще не учил его дожидаться ритма слизистых оболочек и глубинных ударов пульса своего тела.
Они устроили так, что местоположение их комнат облегчало им возможность потихоньку проникать друг к другу, и в ту зиму любовью они занимались уже с меньшей осторожностью. Они также все чаще совершали совместные поездки верхом, в мороз, под легким снегом, по замерзшим полям. Они начали ездить верхом вдоль берега.
Она скакала на лошади по воде, проламывая прибрежный лед, волосы у нее были распущены, и ничто ее не заботило.
Она весила три грамма, и только тяжесть лошади не давала ей взлететь. Зачем ей было защищать лицо от летящего снега, раз она была птицей. Теперь она была способна видеть дальше, чем когда-либо прежде, мимо дюн Зеландии, мимо норвежского берега, к Исландии и до самого высокого айсберга северного полюса.
Эта зима запомнится ей навсегда; и Струэнсе на своей лошади следовал за ней вдоль берега, почти вплотную, в полном молчании, но рядом с каждой ее мыслью.
Шестого февраля 1771 года она сообщила Струэнсе, что ждет ребенка.
Они занимались любовью. Потом она ему об этом рассказала.
– У меня будет ребенок, – сказала она. – И мы знаем, что он – твой.
Она обнаружила, что хочет заниматься любовью ежедневно.
Каждое утро ее желание начинало нарастать, и к двенадцати часам оно становилось очень сильным; именно в это время оно было настоятельным и достигало своей наивысшей точки, и она требовала, чтобы он прерывал свою деятельность и проводил с ней небольшое совещание, информируя ее о проделанной за утро работе.
Постепенно это сделалось само собой разумеющимся. Раньше ничего само собой разумеющегося не было, теперь же само собой разумеющимся сделалось это.
Он к этому подстроился. Сперва с удивлением, потом с огромной радостью, поскольку обнаружил, что его тело разделяло ее радость, и что ее вожделение рождало вожделение и у него. Так оно и было. Раньше он даже и представить себе не мог, что ее вожделение сможет порождать у него такое же. Он полагал, что вожделенным было лишь запретное. Этот момент тоже присутствовал. Но это вожделение с его запретностью, ставшее для нее теперь естественным и ежедневно нараставшим настолько, что к двенадцати часам делалось жгучим и неуправляемым, то, что это естественное оказывалось способным рождаться ежедневно, его удивляло.
Страх он стал ощущать уже гораздо позднее.
Они занимались любовью в ее опочивальне, и потом она, прикрыв глаза, с улыбкой лежала у него на руке, будто маленькая девочка, которая, оплодотворив его вожделение и родив его, теперь лежала с ним в руках, словно бы это было ее дитя, которым она владела целиком и полностью. Страх он стал ощущать уже гораздо позднее. Тем не менее, он сказал:
– Нам надо соблюдать осторожность. Я знаю, что идут разговоры. И о ребенке тоже будут говорить. Нам надо соблюдать осторожность.
– Нет, – сказала она.
– Нет?
– Потому что теперь я уже больше ничего не боюсь.
Что он мог на это ответить?
– Я это знала, – сказала она. – Я все время совершенно точно знала, что это ты. С первого раза, когда увидела тебя и испугалась, подумав, что ты враг, которого необходимо уничтожить. Но это был знак. Знак в твоем теле. Который выжег во мне свое клеймо, как клеймят животных. Я это знала.
– Ты не животное, – проговорил он. – Но нам надо соблюдать осторожность.
– Ты завтра придешь? – спросила она, не слушая. – Ты придешь завтра в это же время?
– А если я не приду, потому что это опасно?
Она зажмурилась. Ей не хотелось открывать глаза.
– Это опасно. Ты это знаешь. О, представляешь, если бы я сказала, что ты меня изнасиловал. О, если бы я позвала их. И зарыдала и сказала бы, что ты меня изнасиловал. И они казнили бы тебя и колесовали, и меня тоже. Нет, меня нет. Меня бы они сослали. Но я не закричу, мой любимый. Потому что ты мой, а я – твоя, и мы будем заниматься любовью каждый день.
Он не захотел отвечать. Она, не открывая глаз, повернулась к нему, стала ласкать его руки и грудь и, в конце концов, скользнула рукой к его члену. Когда-то он видел в своих тайных мечтах, как ее рука обвивает его член, и теперь это было правдой, и он знал, что рука эта обладает невероятной притягательностью и силой, о которой он и не догадывался, что ее рука сжималась не только вокруг его члена, но и вокруг него самого, что она казалась сильнее, чем он мог предполагать, и что это преисполняло его вожделением, но вместе с тем и чем-то, что пока еще не напоминает, но, возможно, скоро станет напоминать страх.
– Любимая моя, – пробормотал он, – я никогда даже не мог предположить, что твое тело обладает… таким…
– Таким…?
– … таким огромным талантом любить.
Она открыла глаза и слегка улыбнулась ему. Она знала, что это правда. Это произошло с невероятной быстротой.
– Спасибо, – сказала она.
Он почувствовал прилив вожделения. Он не знал, хочет ли он. Он знал только, что находится в ее власти, что у него возникает вожделение, но что-то его пугает, и он пока еще не знает, что именно.
– Любимая моя, – прошептал он, – что нам делать?
– Вот это, – сказала она. – Вечно.
Он не ответил. Вскоре ему предстояло снова перейти запретную границу, правда, в другом смысле, и он не знал, в чем заключалась разница.
– И ты никогда от меня не освободишься, – прошептала она так тихо, что он едва услышал. – Потому что ты выжжен во мне. Как клеймо на животном.
Но он услышал. И, быть может, именно в этот раз – именно когда она снова позволила ему скользнуть в себя, и им предстояло слушать таинственные удары пульса, которые, в конце концов, должны были соединить их в своем невероятном ритме, – он и почувствовал первые признаки страха.
Однажды она долго лежала рядом с ним обнаженной, перебирала пальцами его светлые волосы и потом, улыбнувшись, сказала:
– Ты будешь моей правой рукой.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
И она игриво, но твердо, прошептала:
– Рукой. Рука делает то, чего желает голова, разве не так? А у меня так много идей.
Почему он испытывал страх?
Иногда он думал: мне следовало выйти из кареты Кристиана в Альтоне. И вернуться к своим.
Однажды утром, очень рано, когда он направлялся работать, король, облаченный в халат, с растрепанными волосами, без чулок и туфель, бегом догнал его в Мраморном коридоре, схватил за руку и стал заклинать выслушать его.
Они уселись в пустой гостиной. Через некоторое время король успокоился, его прерывистое дыхание пришло в норму, и он поведал Струэнсе то, что назвал «тайной, явившейся мне этой ночью, когда я терзался муками».
Рассказал он следующее.
Существовал тайный круг из семи человек. Господь избрал их, чтобы увековечить в мире зло. Они были семью апостолами зла. Сам он был одним из них. Ужас заключался в том, что он мог испытывать любовь лишь к тому, кто также принадлежал этому кругу. Если он испытывал к кому-то любовь, это означало, что человек этот принадлежал к семи ангелам зла. Ночью он это отчетливо понял и страшно испугался, и поскольку к Струэнсе он питал любовь, то хотел спросить, так ли все это, и действительно ли Струэнсе принадлежит к этому тайному кругу зла.
Струэнсе попытался его успокоить и попросил рассказать о его «сне» еще. Кристиан при этом, как обычно, забормотал, сделался невнятным, но вдруг сказал, что, благодаря этому, убедился в том, что вселенной таинственным образом правит некая женщина.
Струэнсе спросил, какая между ними связь.
На этот вопрос король ответить не мог. Он лишь повторил, что некая женщина правит вселенной, что некий круг семи злодеев отвечает за все деяния зла, что он является одним из них, но, что его, быть может, сумеет спасти женщина, управляющая всем во вселенной; и что тогда она станет его благодетельницей.
Потом он долго и пристально смотрел на Струэнсе и затем спросил:
– Но вы ведь не являетесь одним из этой «семерки»?
Струэнсе лишь покачал головой. Тогда король, с отчаянием в голосе, спросил:
– Почему же я вас люблю?
Один из первых весенних вечеров апреля 1771 года.
Король Кристиан VII, его супруга королева Каролина Матильда и лейб-медик И. Ф. Струэнсе пили чай на маленьком балконе Фреденсборгского дворца, выходящем в дворцовый парк.
Струэнсе заговорил о философском смысле этого парка. Он принялся восхвалять это потрясающее творение, дорожки которого образовывали лабиринт, а живые изгороди скрывали присущую парку симметрию. Он заметил, что лабиринт был устроен таким образом, что существовала лишь одна точка, откуда была видна логика в системе парка. Там, внизу, все казалось сплошной путаницей, загадками, дорожками, ведущими в никуда, тупиками и хаосом. Но из одной единственной точки все становилось понятным, логичным и разумным. Именно с этого балкона, где они теперь сидели. Это был балкон Повелителя. Только с этого места связующие нити становились отчетливыми. И сюда, в эту точку разума и взаимосвязанности мог ступать лишь Повелитель.
Королева спросила, что это значит. Он пояснил.
– Точка Повелителя. Принадлежащая власти.
– Это кажется… заманчивым?
Он ответил улыбкой. Через минуту она наклонилась к нему и прошептала прямо на ухо, чтобы король не мог этого услышать:
– Ты забываешь одну вещь. Что находишься в моей власти.
4Этот разговор ему запомнится, и угроза тоже.
Балкон Повелителя был точкой, откуда открывался прекрасный вид, и выявлял в симметрии лабиринта логику, только и всего. Другие связующие нити оставались запутанными.
Дело шло к лету, и это лето было решено провести в Хиршхольмском дворце. Уже начали упаковывать вещи. Струэнсе и Королева были единодушны. Короля не спрашивали, но ему предстояло их сопровождать.
Он считал естественным, что его не спрашивают, но позволяют ему сопровождать их, быть того же мнения.
А накануне отъезда произошло следующее.
С балкона, где он сидел в полном одиночестве, Кристиан увидел, как двое молодых влюбленных исчезают на своих лошадях, отправляясь на ежедневную прогулку, и внезапно почувствовал себя очень одиноким. Он позвал Моранти, но того нигде не было.
Он вошел в помещение.
Там была собака, шнауцер; собака спала на полу, в углу комнаты. Тогда Кристиан улегся на пол, положив голову на туловище собаки; но через несколько минут собака встала, перешла в другой угол комнаты и улеглась там.
Кристиан последовал за ней и снова лег, положив голову на собаку, как на подушку; собака вновь поднялась и перебралась в другой угол.
Кристиан остался лежать, уставившись в потолок. На этот раз он не последовал за собакой. Он с улыбкой рассматривал потолок; на потолке были херувимы, украшавшие переход от стены к потолку. Он старался, чтобы его улыбка не была кривой, а спокойной и дружелюбной; херувимы смотрели на него вопросительно. Из другого угла комнаты раздался голос собаки, в бормотании которой он явственно расслышал приказ не сердить херувимов. Он перестал улыбаться.
Он решил выйти в парк; он был полон решимости отыскать центр лабиринта, поскольку там его ожидало некое сообщение.
Он был уверен, что оно находится в центре лабиринта. Он уже долгое время не получал никаких известий от «семерки»; он спрашивал об этом Струэнсе, но тот не желал отвечать на его вопрос. Но если Струэнсе тоже принадлежал к «семерке», то тогда они оба принадлежали к заговорщикам, и ему было, кому довериться. Он был уверен, что Струэнсе был одним из них. Он ведь его любил; это был знак.
Быть может, Моранти тоже принадлежал к «семерке», и собака; тогда их было уже четверо. Тогда он уже установил четверых.
Оставалось трое. Катрин? Но она ведь является Владычицей Вселенной, нет, остаются трое, но он никак не мог обнаружить еще троих. Троих, кого бы он любил. Где же они? Кроме того, относительно собаки полной уверенности у него не было; он любил собаку, и когда собака с ним разговаривала, он был уверен, но собака, казалось, проявляла только любовь, преданность и безразличие. Насчет собаки он уверен не был. Но ведь собака с ним разговаривала; это делало ее уникальной. Вообще-то собаки говорить не умеют. Говорящие животные представлялись чем-то невероятным, абсурдным: но поскольку эта собака разговаривала, это был некий знак. Знак, почти явный, но лишь почти.
Насчет собаки он уверен не был.
«Семерке» предстояло очистить храм от скверны. И тогда он сам восстанет, как птица Феникс. Это и было горящим огнем просвещения. Отсюда эта «семерка». Зло было необходимо, чтобы создать чистоту.
Было не совсем ясно, как все это взаимосвязано. Но он верил, что это так. Эти семеро были свергнутыми с небес ангелами. Ему было необходимо знать, что делать. Какой-то знак. Какое-то сообщение. В центре лабиринта, наверняка, было какое-то сообщение от «семерки» или от Владычицы Вселенной.
Он мелкими шажками, вперевалку, вбежал в лабиринт из подстриженных кустов, пытаясь припомнить картину дорожек, картину, которую он видел с балкона, где хаос обретал смысл.
Через некоторое время он пошел медленнее. Он тяжело дышал и знал, что ему необходимо успокоиться. Он свернул налево, направо, картина системы лабиринта была ему совершенно ясна, он был уверен, что она ему совершенно ясна. Через несколько минут он зашел в тупик. Кустарник стоял перед ним, как стена, он повернул обратно, свернул направо, снова направо. Теперь картина в его памяти сделалась менее отчетливой, но он попытался взять себя в руки, снова вдруг перешел на бег. Снова запыхался. Когда у него выступил пот, он сорвал парик и побежал дальше, так было легче.
Картина полностью исчезла из памяти.
Никакой ясности не было. Стены вокруг него были зелеными и колючими. Он остановился. Он должен был уже находиться совсем близко к центру. В центре должна была быть ясность. Он стоял совершенно неподвижно, прислушиваясь. Никаких птиц, никаких звуков, он посмотрел на свою руку, он поранил ее до крови и не понимал, как это могло произойти. Он знал, что находится совсем рядом с центром. В центре должно было находиться сообщение… или Катрин.
Полная тишина. Почему даже птицы не поют.
Вдруг он услышал шепчущий голос. Он застыл на месте. Он, конечно же, узнал этот голос, доносившийся с другой стороны зеленой изгороди, с того места, которое должно было быть центром.
– Это здесь, – сказал голос. – Иди сюда.
Это был, вне всякого сомнения, голос Катрин.
Он попытался пробраться сквозь кусты, но это оказалось невозможным. Теперь наступила полная тишина, но никаких сомнений уже больше не оставалось, это был голос Катрин, и она находилась по другую сторону. Он сделал вдох, он должен быть совершенно спокоен, но ему необходимо пробраться сквозь изгородь. Он шагнул в кусты, стал отгибать ветки. Они были колючими, и он вдруг понял, что ему будет очень больно, но теперь он был спокоен, это должно произойти, он должен сделаться сильным и твердым. Он должен быть неуязвим. Другого выхода нет. Первые мгновения все шло легко, потом стена кустарника стала очень плотной, и он наклонился вперед, словно желая провалиться внутрь. Он действительно упал, но сопротивление было очень сильным. Колючки полосовали его по лицу, словно маленькие мечи, причиняя боль, он попытался поднять руку, чтобы высвободиться, но только провалился еще глубже. Теперь кустарник сделался сплошным, и он, должно быть, находился совсем рядом с центром лабиринта, но ему так ничего и не было видно. Он стал отчаянно бить ногами, его туловище продвинулось еще немного вперед, но внизу ветки были значительно толще, их невозможно было отодвинуть, это были уже не ветки, а стволы. Он попытался подняться, но сделать это ему удалось только наполовину. Руки у него горели, лицо горело. Он механически дергал за более тонкие ветки, но на них повсюду были колючки, в его кожу теперь непрерывно вонзались маленькие ножи, в какое-то мгновение он закричал, но потом взял себя в руки и снова попытался подняться. Но у него не получилось.
Он оказался в плену. По его лицу текла кровь. Он начал всхлипывать. Стояла полная тишина. Голоса Катрин больше было не слышно. Он находился очень близко к центру, он это знал, но был пленен.
Придворные, видевшие, как он заходил в лабиринт, заволновались, и через час его начали искать. Они нашли его, лежащим в кустарнике; наружу торчала только нога. Призвали помощь. Короля освободили, но он отказался подниматься.
Он казался совершенно апатичным. Однако слабым голосом распорядился позвать Гульберга.
Гульберг пришел.
Кровь на лице и руках короля высохла, но он неподвижно лежал на земле, и взгляд его был устремлен вверх. Гульберг распорядился, чтобы принесли носилки, и чтобы свита удалилась, дав ему возможность поговорить с королем.
Гульберг сел рядом, накрыл верхнюю часть его туловища своим плащом и, пытаясь скрыть свое волнение, стал шепотом разговаривать с Кристианом.
Сперва он, так сильно волнуясь, что его губы страшно дрожали, шептал настолько тихо, что Кристиан не мог его слышать. Потом его стало слышно.
– Ваше Величество, – шептал он, – не бойтесь, я спасу Вас от этого унижения, я люблю Вас, все эти развратники (и тут его шепот сделался увереннее), все эти развратники унижают нас, но месть покарает их, они презирают нас, они смотрят на нас – незначительных – свысока, но мы срежем эти греховные члены с тела Дании, настанет время топчущего точило, они смеются и издеваются над нами, но они поиздевались над нами в последний раз, месть Господня покарает их, и мы, Ваше Величество, я буду Вашим… мы…
Тут Кристиан вдруг очнулся от своей апатии, посмотрел на Гульберга и сел.
– Мы?!! – закричал он, глядя на Гульберга, как безумный, – НАС??? о ком вы говорите, вы что, с ума сошли, с ума сошли!!! я – Божий избранник, а вы смеете… вы смеете…
Гульберг содрогнулся, как от удара плетью, и молча склонил голову.
Тогда король медленно поднялся; и Гульбергу было не забыть этого зрелища: мальчик, с покрытыми почерневшей запекшейся кровью головой и лицом, с торчащими в разные стороны космами и в изорванной одежде, внешне выглядел абсолютно безумным человеком, перепачкавшимся в грязи и крови; и, тем не менее, тем не менее, он, казалось, обрел такое спокойствие и силу, будто бы он был не безумцем, а Божьим избранником.
Быть может, он все-таки был человеком.
Кристиан жестом велел Гульбергу подняться. Он отдал Гульбергу его плащ. И сказал, очень спокойным и твердым голосом:
– Вы единственный, кто знает, где она находится.
Не дожидаясь ответа, он продолжил:
– Я хочу, чтобы вы сегодня же составили документ о помиловании. И подпишу его я. Сам. Не Струэнсе. Я сам.
– Кого же следует помиловать, Ваше Величество? – спросил Гульберг.
– Катрин Сапожок.
Его голос исключал какие-либо возражения и какие-либо вопросы; и тут появились придворные с носилками. Но использовать их не пришлось; Кристиан вышел из лабиринта сам, без посторонней помощи.