Текст книги "Драматические произведения. Мемуары"
Автор книги: Пьер-Огюстен де Бомарше
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)
– Господин председатель, пусть велят уйти моим друзьям: я добровольно подвергаю себя заключению в вашем кабинете вплоть до окончания расследования; быть может, я смогу помочь тому, чтобы оно было проведено быстрее. Скажите мне, о чем идет речь.
Он посоветовался с присутствующими и, взяв с меня честное слово, что я не выйду из кабинета и не стану ни с кем тут разговаривать, пока они все не вернутся, сказал мне:
– Вы отправили пять сундуков с подозрительными бумагаминекоей президентше, проживающей в Марэ, в доме номер пятнадцать по улице Сен-Луи; отдан приказ пойти за ними.
– Господа, – сказал я, – выслушайте меня. Я охотно жертвую бедным все, что будет найдено в пяти указанных сундуках, и отвечаю головой за то, что в них не будет обнаружено ничего подозрительного; точнее, я заявляю перед вами, что в доме, вами названном, нет никаких сундуков, принадлежащих мне. Однако в доме одного из моих друзей на улице Труа-Па-вийон действительно находится связка документов: это денежные бумаги, которые я спас, будучи предупрежден о том, что в ночь с девятого на десятоеавгуста мой дом будет разграблен, о чем я сообщил письмом господину Петиону [90]90
Петионде Вильнев Жером (1756–1794) – французский политический деятель, адвокат, был депутатом Генеральных штатов от третьего сословия, с ноября 1791 года – мэр Парижа, впоследствии один из председателей Конвента. Член первого Комитета общественного спасения. Был обвинен в сообщничестве с Дюмурье, включен в проскрипционные списки 2 июня 1793 года, покончил самоубийством.
[Закрыть]. Пока пойдут за пятью сундуками, пошлите также за этой связкой, слуга моего друга выдаст ее по этому распоряжению; вы просмотрите ее. Еще один сундук с бумагами и старыми счетными книгами был у меня украден в тот самый день, когда эта связка была вынесена из дому; можете известить об этом барабанным боем: больше я ничем не могу вам помочь.
Все это было выполнено. Мне выдали свидетельство, за подписью всех этих господ, не учитывавшее, однако, результатов осмотра сундуков и связки.
Эти господа собрались пообедать, с тем чтобы вернуться к моменту доставки сундуков; я должен был остаться под арестом в кабинете с одним из чиновников, которому была поручена охрана.
Они уже выходили, когда ворвался весьма разгоряченный человек с перевязью и сказал, что у него в руках доказательства моей измены, моего чудовищного намерения передать шестьдесят тысяч ружей, уже мне оплаченных, врагам отечества.
Он пришел в бешенство от того, что мне выдали свидетельство о благонадежности. Это был г-н Кольмар, сообщник моих «австрийцев»и сверх того автор доноса на меня.
– Вы видите, господа, – сказал я спокойно, – что этот господин совершенно не в курсе дела, о котором говорит. Он всего лишь эхо Ларше и Константини.
Тот накинулся на меня с бранью, говоря, что я отвечу головой.
– Пусть так, – сказал я ему, – только бы не вы были моим судьей!
Все ушли. Я остался в кабинете, печально размышляя о странностях моей судьбы. Мою связку принесли, о пяти сундуках не было ни слуху ни духу! Что же мне сказать вам, французы, читающие меня! Я пробыл там тридцать два часа, так никого и не дождавшись. Чиновник, уходя спать, сказал, что не может оставить меня одного на ночь в кабинете. Он вновь выставил меня в темный коридор; если бы не жалость служителя, бросившего мне на пол матрац, я так и простоял бы всю ночь, умирая от усталости и ужаса.
Прошло тридцать два часа, но поскольку никого все еще не было, муниципальные чиновники, проникнувшись ко мне сочувствием, собрались и сказали мне:
– Господин Панис не возвращается, возможно, у него какие-нибудь затруднения.При осмотре сундуков у президентши, где их оказалось восемь или девять, обнаружилось, что в них лежит тряпье монахинь, которых она приютила. Нам известно, что вы неповинны в преступлениях, в которых вас обвиняют. В ожидании, пока комитет вернется, мы из жалости отпустим вас спать домой. Завтра утром ваша связка будет просмотрена, и вы получите окончательное свидетельство.
Я сказал моему слуге, который был в слезах:
– Ступай приготовь мне ванну: вот уже пять ночей, как я без отдыха.
Он побежал. Меня отпустили, хотя и в сопровождении двух жандармов, которые должны были стеречь меня ночью.
На следующий день я послал одного из них узнать, собрался ли наконец комитет, чтобы выдать мне обещанное свидетельство. Он вернулся вместе с другими стражами и строгим приказом сопроводить меня в Аббатство и содержать меня там под секретом с особым указанием не давать мне сообщаться с кем-либо вне тюрьмы, если на то не будет письменного разрешения муниципалитета. Мне с трудом удалось сдержать отчаяние моих близких. Я утешал их, как мог; итак, меня отвели в тюрьму, где я вновь оказался вместе с господами Аффри, Тьерри, Монморенами, Сомбрееми его добродетельной дочерью, которая добровольно пошла вслед за отцом в эту клоаку и которая, как говорят, спасла ему жизнь! С аббатом де Буа-Желеном, господами Лалли-Толлендалем, Ленуаром, казначеем подаяний, восьмидесятидвухлетним старцем; с г-ном Жибе, нотариусом; короче говоря, со ста девяноста двумя лицами, втиснутыми в восемнадцать келий.
Час спустя после моего прибытия пришли сказать, что меня вызывают по письменному распоряжению муниципалитета. Я пошел к привратнику, где нашел… угадайте кого, читатель! Г-на Ларше, компаньона Константини, и некоторых других, чьих имен я пока не называю. Он явился, чтобы возобновить сладкие предложения, которые делал у меня дома, он предложил даже купить у меня голландские ружья по цене семь флоринов восемь су за штуку; всего на один флорин дешевле, чем мне платило государство; и я мог принять в уплату те восемьсот тысяч франков, которые, как он сказал, я только что получил в казначействе. На этих условиях я смогу выйти из Аббатства и получить мое свидетельство.Я прошу читателя, следующего за мной с момента, когда я начал эту памятную записку, вообразить, каково было в эту минуту мое лицо, ибо сам я не нахожу слов, чтобы его описать. После минутного молчания я холодно сказал этому человеку:
– Я не веду дел в тюрьме; убирайтесь вон и передайте это министрам, которые вас послали и не хуже меня знают, что я не получил ни одного су из упомянутых вами восьмисот тысяч франков: этот идиотский слух распустили специально, чтобы подвергнуть разграблению мой дом в приснопамятную ночь десятого августа!
– Вы не получали за последние две недели, – сказал он, вставая, – восьмисот тысяч франков?
– Нет, – ответил я, поворачиваясь к нему спиной.
Он выскочил, только пятки засверкали. С тех пор я его не видел.
«Если уж эти господа предлагают мне по семь флоринов, – подумал я после его ухода, – значит, они, без всякого сомнения, собираются перепродать ружья государству по одиннадцать или двенадцать, у них ведь вся власть в руках. Теперь я понял их затею; но ничего у них не выйдет, только через мой труп», – добавил я, стиснув зубы.
Вернувшись в комнату, где были другие заключенные, я рассказал обо всем происшедшеми заметил, что это удивляет меня одного.
Один из этих господ сказал нам:
– Враги заняли Лонгви. Если им удастся войти в Верден, народ будет охвачен ужасом, и этим воспользуются, чтобы с нами здесь покончить.
– Боюсь, что это слишком похоже на правду, – ответил я ему, вздохнув.
На следующий день мне передали в тюрьму записку, которую я воспроизвожу:
Записка
«Кольмар, муниципальный чиновник, а также тот, кто в Вашем присутствии говорил, что имеет против Вас доказательства, добились нового распоряжения (распоряжения, по которому я содержался под секретом). Комитет не хотел его отдавать и потребовал письменного доноса от г-на Кольмара. Я этот донос видел. Мотивы в нем не указаны. Нам обещают заняться Вами, не откладывая. Ваш портфель опечатан, как вы того желали. Обратитесь в комитет с настоятельной просьбой, я здесь безотлучно».
Эта записка моего племянника была вручена мне привратником, к чести которого я должен сказать, что он смягчал, как мог, участь заключенных.
Я попросил моих товарищей по несчастью расчистить мне место, чтобы я мог, забившись в угол и положив лист на колено, составить настоятельную записку в Наблюдательный комитет мэрии. Г-н Тьерриснабдил меня бумагой, г-н Аффриссудил свой портфель, который послужил мне письменным столом. Юный Монморен, сев на пол, подпирал этот портфель, пока я писал. Г-н Толлендальспорил с аббатом де Буа-Желеном; г-н Жибе глядел, как я пишу; г-н Ленуаргорячо молился, стоя на коленях; а я писал мою жалобу, проникнутую чувством собственного достоинства, быть может, – увы! – в большей мере, нежели это было терпимо в то время. Я делюсь этим соображением только из уважения к Лекуантру, который уверял вас, о граждане! что я проявил низость в моих записках об этом ужасающем деле!Вот она, моя низость, обращенная к тем, кто приставил нож к моей груди.
«Господам членам Наблюдательного комитета мэрии.
Сего 28 августа 1792 года.
Господа!
Собрав воедино то немногое, что я мог узнать в недрах моего заключения о принявших такую широкую огласку причинах моего странного ареста, я рассудил, что пламенное желание видеть наконец доставленными во Францию шестьдесят тысяч ружей, приобретенных мною в Голландии и уступленных правительству, заставило вас поверить в гнусные обвинения нескольких клеветников, столь же трусливых, сколь и мало осведомленных о том, насколько я сам заинтересован в том, чтобы доставить вам эту подмогу.
Но, оставляя в стороне мои собственные интересы как купца и патриота и исходя только из выдвинутых обвинений, позвольте мне снова заметить вам, господа, что обращение со мной идет вразрез со всяким смыслом и вредит тому, ради чего вы, по вашему утверждению, действуете.Разве не является самой неотложной задачей проверить факты и достичь полной ясности, чтобы вы могли тем самым определить вашу собственную позицию и судить о моей?
Вместо этого, господа, я вот уже пять дней таскаюсь из темного коридора мэрии в гнусную тюрьму Аббатстваи обратно, и до сих пор никто не допросил меня с пристрастием о фактах такой важности, хотя я не перестаю вас о том просить, хотя я принес и оставил в вашем комитете портфель, содержащий документы, которые полностью меня оправдывают, восстанавливают мою гражданскую честь и одни только указывают, что́ надлежит делать, чтобы добиться успеха!
Меж тем мой дом, мои бумаги были обысканы, и самая суровая проверка не подсказала вашим комиссарам ничего, кроме лестного для меня свидетельства! Печати с моего имущества были сняты;и только я сам остаюсь опечатанным в тюрьме, неудобной и нездоровой из-за чрезмерного притока заключенных, которых сюда сажают.
Будучи вынужден, господа, дать нации самый строгий отчет о моем поведении в этом деле, обернувшемся так неудачно только по вине других, я имею честь предупредить вас, что ежели вы отказываете мне в справедливом согласии выслушать мои доводы в собственную защиту и вернуть мне возможность действовать, я буду принужден, к моему глубочайшему сожалению, направить в Национальное собрание открытое письмо с обстоятельным изложением фактов, подкрепленных, все до одного, безупречными и неопровержимыми документами, которого будет более чем достаточно для моего оправдания; однако сама гласность моей защиты окажется смертельным ударом по успеху этого огромного дела.Содержание меня в тюрьме, под секретом, никого не избавит от моих настойчивых жалоб, поскольку моя записка уже находится в руках нескольких друзей.
Как же так, господа?Нам не хватает оружия! Шестьдесят тысяч ружей давно уже могли бы быть во Франции, если бы каждый выполнил свой долг. Я один выполнял его, но тщетно; и вы не торо́питесь узнать истинных виновников!Я вам твердил, господа, что сделал все, бывшее в моих силах, голову даю на отсечение, я поступился всем ради доставки этого крупного подкрепления: я сказал вам, что мне пришлось бросить вызов чудовищному недоброжелательству; а вы, только потому, что я, горя желанием изобличить моих подлых обвинителей, попросил вас назвать их имена, вы, вместо того чтобы продолжить мой едва начавшийся допрос, оставили меня на целых тридцать два часа в одиночестве, так и не предоставив мне возможности увидеться хоть с одним из тех, кто должен был меня допросить!И не позаботься обо мне милосердное сострадание, я так бы и провел два дня и одну ночь, не зная, куда приклонить голову!А в деле о ружьях по-прежнему нет никакой ясности! И единственный человек, который может внести эту ясность, отправлен вами, господа, в тюрьму, под секрет, меж тем как враг стоит у ваших дверей!Могли ли бы сделать больше, чтобы нанести нам вред, наши заклятые враги? Какой-нибудь прусский или австрийский комитет?
Простите эту понятную скорбь человеку, который винит скорее всеобщую неразбериху, нежели злую волю. Когда нет порядка, ничего не сделаешь, а меня все эти пять несчастных дней ужасает беспорядок, царящий в управлении нашего города!
Подпись: Карон де Бомарше».
Назавтра, 29 августа, часов в пять вечера, мы предавались печальным размышлениям. Г-н Аффри, этот почтенный старец, накануне вышел из Аббатства. Вдруг меня вызывает надзиратель!
– Господин Бомарше, вас спрашивают!
– Кто меня спрашивает, друг мой?
– Господин Манюэль [91]91
МанюэльЖак-Антуан (1751–1793) – генеральный прокурор Парижской коммуны. Активно подготовлял революцию 10 августа. Член Конвента. Выступил против казни короля; был арестован и казнен в августе 1793 года.
[Закрыть]и несколько муниципальных чиновников.
Он уходит. Мы переглядываемся. Г-н Тьерриговорит мне:
– Он не из ваших врагов?
– Увы! – говорю им я. – Мы никогда не встречались; начало не предвещает ничего хорошего; это ужасное предзнаменование! Неужели пробил мой час?
Все опускают глаза, безмолвствуют; я иду к привратнику и говорю, входя:
– Кто из вас, господа, зовется господином Манюэлем?
– Это я, – говорит один из них, выступая вперед.
– Сударь, – говорю я ему, – мы с вами незнакомы, но у нас было известное всем столкновение по поводу уплаты мною налогов. Я, сударь, не только исправно платил свои налоги, но делал это также и за многих других, у кого не хватало средств. Неужто мое дело приняло такой серьезный характер, что сам прокурор-синдик Парижской коммуны, оторвавшись от общественных дел, явился сюда заниматься мною?
– Сударь, – сказал он, – я не только не оторвался от общественных дел, но нахожусь здесь именно для того, чтобы ими заняться; и разве не первейший долг общественного служащего прийти в тюрьму, чтобы вырвать из нее невинного человека, которого преследуют?Ваш обвинитель, Кольмар, уличен как мошенник! Секция сорвала с него перевязь, он ее недостоин: он изгнан из Коммуны, я полагаю даже, что он в тюрьме! Вам предоставляется право преследовать его по суду. Мне хотелось бы, чтобы вы забыли наше публичное столкновение, и поэтому я специально испросил у Коммуны разрешения отлучиться на час, чтобы вызволить вас отсюда. Не оставайтесь здесь ни минутой дольше!
Я сжал его в объятиях, не в силах произнесть ни слова: только глаза мои выражали, что творилось в душе; полагаю, они были достаточно красноречивы, если передали ему все мои мысли! Я тверд как сталь, когда сталкиваюсь с несправедливостью, но сердце мое размягчается, глаза влажнеют при малейшем проявлении доброты! Никогда не забуду ни этого человека, ни этой минуты. Я вышел.
Два муниципальных чиновника (те же, что снимали печати у меня дома) отвезли меня в фиакре, – угадайте куда, читатель! Нет: я должен вам это сказать, вам ни за что не доискаться!.. К г-ну Лебрену, министру иностранных дел,который вышел из своего кабинета и увидел меня…
Прервем еще раз рассказ. Прочтя пятую, а также последнюю его часть, вы, о граждане, получите исчерпывающие основания оправдать меня, как я обещал, и надеюсь, что я вправе этого ожидать.
Пятый этапО граждане законодатели!Неужели я, действительно, должен, взывая к вашему правосудию, скрыть часть фактов, снимающих с меня вину? Умалить себя в защитительной речи из страха оскорбить людей влиятельных… Должно быть, четырехмесячное отсутствие сильно извратило мое представление об общепринятом значении великого слова Свобода, ежели я никак не могу договориться со своими парижскими друзьями относительно того, как мне должно себя вести в деле, которое рушит мою гражданскую жизнь и наносит смертельный урон той свободе, тому равенству в правах , которые были мне гарантированы нашими законами!
Все пишут мне:
«Думайте о том, что выходит из-под Вашего пера! Защищайте себя, но никого не обвиняйте! Не задевайте ничьего самолюбия, даже тех, кто Вас больше всех оскорблял! Вы совершенно отстали от жизни!
Помните, что Вас хотели погубить и что, будь Вы сто раз правы, Вы ничего не добьетесь, если не проявите осмотрительности!
Помните, что кинжал приставлен к Вашей груди и все Ваше достояние конфисковано!
Помните, что, за неимением другого преступления, Вас хотят выдать за эмигранта! Что нет ни одного Вашего слова, которое не было бы обращено против Вас! Что каждый Ваш хороший поступок только приводит в ярость Ваших врагов! Что они могущественны… и бессовестны! Помните, что у Вас есть дочь, которую вы любите! Помните…»
Да, у меня есть дочь, которую я люблю. Но, как ни дорога она мне, я перестал бы ее уважать, если бы счел, что она способна перенести унижение отца, если бы заподозрил, что она хочет, чтобы мое состояние, которому завидуют и которое составляет мою единственную вину,я сохранил для нее ценой ослабления доводов в свою защиту, ценой замалчивания половины из них, ценой бесчестья, неизбежного, если я пощажу врагов, не смевших нападать на меня, пока я находился во Франции, хотя у них в руках на протяжении полугода были все те бумаги, опираясь на которые они имеют неосторожность обвинять меня теперь, в мое отсутствие!
Как! Неправедные министры употребили во зло мое ревностное желание послужить родине и заставили меня выехать из Франции, вероломно выдав паспорт… В надежде, что они провели меня и я никогда не смогу вернуться! Или, если и вернусь, то в цепях, покрытый позором, как предатель отечества; как обвиненный в измене. И после этого я ослаблю доводы в свою защиту?
Как! Из свободной страны, где они пользуются уважением, они направляют за границу, к народу, который также называет себя свободным, чрезвычайного курьера, чтобы он вывез меня оттуда в оковах, рассчитывая, что им удастся проделать в Гаагето, чего они не посмели сделать в Лондоне, когда по подлому небрежению допустили побег фальшивомонетчиков, делателей ассигнаций, которых держал там в тюрьме человек бдительный,допустили потому, что не отвечали этому человеку, не писали ему в течение семи или восьми месяцев. И я буду молчать?
Как! Обвиняя меня в недоказанных преступлениях, они хотели извлечь меня из Голландии, чтобы я погиб по дороге от руки оплаченных ими убийц или обманутого ими народа еще до того, как попаду в тюрьму, куда якобы меня везли, дабы я привел доводы в свое оправдание? И я, граждане, я не скажу ни слова об этом вопиющем злоупотреблении властью?
– Да, дорогой мой! Так нужно, или вы пропали.
– Друзья мои! Человек не может пропасть, когда доказывает, что он прав! Пропасть – это не значит быть убитым, это значит – умереть обесчещенным! Но возрадуйтесь, друзья! Я не стану выдвигать против них обвинения по этому, никому пока не известному делу, хотя и настало время предать его огласке; ибо я должен спасти свою честь, если не в моей власти помешать им довершить разорение моей дочери и даже убить ее отца!
Нет, я не стану обвинять. Я скажу только о фактах, подтверждая их неопровержимыми документами, как я не перестаю это делать. Национальный конвент,который стоит выше мелких интересов этих личностей-однодневок, ибо он – мощное эхо всеобщего стремления воздать каждому по справедливости, – Конвентсам, без меня, разберется, кто прав и кто виноват! Кто предал нацию и кто верно ей служил! И он скажет свое мнение, кто из нас – они или я – заслужил тот вердикт, который был вынесен им по лживому докладу!
Что за чудовищная свобода, отвратительней любого рабства, ждала бы нас, друзья мои, если бы человек безупречный вынужден был бы опускать глаза перед могущественными преступниками потому только, что они могут его одолеть? Как? Неужто нам доведется испытать на себе все злоупотребления древних республик при самом зарождении нашей! Да пусть погибнет все мое добро! Пусть погибну я сам, но я не стану ползать на брюхе перед этим наглым деспотизмом! Нация тогда только воистину свободна, когда подчиняется только законам!
О граждане законодатели!Когда эта записка будет прочитана всеми вами, я добровольно отдамся вашим тюремщикам! Ты утешишь меня в тюрьме, дочь моя, как утешала меня и добродетельная Сомбрей, к ногам которой я поверг мою душу в Аббатстве, когда надвинулось 2 сентября.
* * *
Я остановился, читатель, на том, как опешил министр Лебрен, узрев в своем прекрасном салоне меня, явившегося к нему прямо из тюрьмы, с пятидневной щетиной, непричесанного, в грязной сорочке, в сюртуке, меж двумя людьми с перевязями…
– Да, сударь, – сказал я ему, – это я. Невинная жертва, я только что вышел из Аббатства, куда попал по наговору некоторых, отлично вам известных,доносчиков, которые кричали повсюду, что это я злонамеренно препятствую доставке наших ружей. Вам, сударь, слишком хорошо известно, как обстоит дело,не так ли?
Один из муниципальных чиновников, прервав меня, сказал министру:
– Мы, сударь, посланы муниципалитетом спросить у вас, в согласии с объяснениями г-на Бомарше, которые нас вполне удовлетворили,намерены ли вы или нет немедленно направить в Голландию его курьера, снабдив того всем необходимым, чтобы ружья были нами получены.
– Нужен только, как это указано в договоре, залог, который тридцать раз задерживали,несмотря на тридцать обещаний, – сказал я, – нужен также паспорт и некоторая сумма денег.
Я обратил внимание на то, что глаза г-на Лебренакак-то бегали, речь была замедленна, голос нетверд. Он сказал этим господам, что нет никаких оснований… задерживать, что в данную минуту… он не может… с этим покончить, но что, если нам угодно… прийти завтра утром, на все это… не потребуется и часа.
Что же удивило г-на Лебрена? Мое заключение в тюрьму или непредвиденный выход из нее? Тогда я этого еще не знал.
Мы уходим, договорившись встретиться на следующий день в девять часов. Мы направляемся в Наблюдательный комитет мэрии,где мне весьма любезно выдают свидетельство о гражданской благонадежности, которое должно меня удовлетворить полностью. Одно у меня уже было. Я договорился с этими господами, что верну его и что на основании обоих будет составлено единое свидетельство, которое я мог бы обнародовать.
На следующий день один из муниципальных чиновников зашел за мной и отвел меня в девять часов к г-ну Лебрену.
– Его нет, – сказали нам.
Мы вернулись в полдень.
– Его все еще нет.
Мы вернулись в три; наконец он нас принял. Я знал из своих источников, что он написал г-ну де Мольду, чтобы тот срочно приехал в Париж;но г-н Лебрен мне об этом не сказал. «Возможно, они надеются, – думал я, – вытянуть из нашего посла какие-нибудь сведения, могущие мне навредить, и цель его приезда в этом!»
Объясняясь с г-ном Лебреномперед нашим членом муниципалитета, я слукавил, упомянув, что просил в своей записке Национальному собранию вызвать г-на де Мольда, чтобы тот подтвердил мои неослабные усилия вывезти оружие, которые он, со своей стороны, неизменно поддерживал. Г-н Лебрен ответил мне с чрезмерной поспешностью:
– Избавьте себя от этого труда! Он через два дня будет здесь.
– Как, сударь, – сказал я ему, – он возвращается? Для меня нет ничего приятнее этого известия. Он доложит обо всем Национальному собраниюи возьмет с собой Лаога.
При этих словах он опять принял министерскийвид и без всяких объяснений оставил нас, сообщив затем, что его похитилидля завершения дела, не терпящего отлагательств.
Муниципальный чиновник, удивленный, сказал мне:
– Больше я сюда не ходок, я не стану попусту терять время; пусть посылают кого хотят.
– Вот уже пять месяцев, – сказал я ему, – как меня заставляют вести такую жизнь, я безропотно все проглатываю, потому что в этом деле заинтересована нация.
В тот же вечер, 29 августа, я написал г-ну Лебрену:
«Во имя отчизны, находящейся в опасности, во имя всего, что я вижу и слышу, я умоляю г-на Лебрена ускорить момент завершения дела с голландскими ружьями.
Мое оправдание? Я его откладываю. Моя безопасность? Я ею пренебрегаю. Наговоры? Я их презираю. Но во имя общественного спасения не станем более терять ни минуты! Враг у наших дверей,и сердце мое обливается кровью не от того, что меня заставили пережить, но от того, что нам угрожает.
Ночи, дни, мой труд, все мое время, мои способности, все мои силы я отдаю родине: я жду приказаний г-на Лебрена и выражаю ему мое уважение доброго гражданина.
Подпись: Бомарше».
Никакого ответа.На следующую ночь, в два часа утра, слуги в страхе прибежали ко мне, говоря, что вооруженные люди требуют открыть ограду.
– Ах, впустите их, – сказал я, – я покорен, я ничему больше не сопротивляюсь.
Мы отделались испугом. Они пришли забрать все мои охотничьи ружья.
– Господа, – сказал я им, – неужели вы находите особое наслаждение в том, чтобы являться в ночные часы, пугая людей? Разве кто-нибудь откажется, если нужно послужить нации?
Я приказал отдать им семь драгоценных ружей, одноствольных и двуствольных, которые имел; они заверили меня, что с ружьями будут обращаться бережно и тотчас сдадут их в секцию. На следующий вечер я послал туда, о ружьях даже не слышали. «Не важно, – сказал я себе, – не такая уж это большая потеря, какая-нибудь сотня луидоров. Но голландские ружья! Голландские ружья!»
В тот же вечер я написал г-ну Лебрену еще одну настоятельную записку:
«Париж, сего 30 августа 1792 года.
О сударь! сударь! Если только неизлечимая слепота, которую небо наслало на иудеев, не поразила и Париж, этот новый Иерусалим, как же получается, что мы никак не доведем до конца дело, наиважнейшее для спасения отечества? Дни складываются в недели, недели в месяцы, а мы не продвинулись ни на шаг!
Из-за одного только паспорта, который понадобилось возобновить в Гавре г-ну де Лаогу,чтобы выехать в Голландию, нами упущено уже тринадцать дней, а мне до сих пор так и не удалось никому открыть глаза на ущерб, наносимый Франции!Из Гавра прибыл курьер, его отправили обратно к г-ну де Лаогус распоряжением, нелепее которого в данном случае не придумаешь. Итак, он задержан во Франции! И меня еще спрашивают, почему нами не получены шестьдесят тысяч голландских ружей! И я вынужден отвечать, что, будь тут замешан сам дьявол, нельзя было бы пуще навредить их получению.
Из-за этих несчастных ружей я просидел семь дней в Аббатстве, вдобавок под секретом! А теперь сижу у себя дома, как в тюрьме, потому что ожидаю встречи, обещанной Вами для завершения дела! Мне известны все Ваши тяготы; но если мы не приложим усилий, у дела нет ног, само собой оно с места не сдвинется!
Сегодня ночью ко мне пришли вооруженные люди, чтобы изъять мои охотничьи ружья, а я говорил, вздыхая:
– Увы! В Голландии у нас их шестьдесят тысяч, и никто не хочет ничего сделать, чтобы помочь мне – слабосильному – изъять их! А тут мне не дают даже выспаться!
Я нудная птица, у меня монотонная песня: в течение пяти месяцев я только и твержу министрам, которые сменяют друг друга: «Сударь, когда же Вы покончите с делом об оружии, задержанном в Голландии?»У всех точно помутился рассудок! Бросят мне слово и уходят, а я так и остаюсь ни с чем. О несчастная Франция! Несчастная Франция!
Простите мои сетования и назначьте мне встречу, сударь; потому что, клянусь Вам честью, я совершенно отчаялся.
Подпись: Бомарше».
Никакого ответа.
Вы видите, с каким терпением я забывал о собственных бедах, отдаваясь полностью заботам о бедах общественных. И все же на следующий день после выхода из тюрьмы я отправился в Наблюдательный комитет мэрииза обещанным мне свидетельством.
Каково же было мое удивление, читатель! Все кабинеты были пусты [92]92
Все кабинеты были пусты… – 2–5 сентября 1792 года напряженная обстановка в стране вызвала взрыв стихийного террора, обращенного против аристократов и лиц, подозреваемых в измене. Были перебиты почти все заключенные в парижских тюрьмах.
[Закрыть], все двери опечатаны и заперты на железные засовы.
– Что случилось? – спросил я сторожей.
– Увы! Сударь, все эти господа сняты со своих постов.
– А пятьдесят арестованных, которые ожидали наверху, на чердаке, на соломе, когда им скажут, почему их туда посадили?
– Их отвели в тюрьму, набили темницы до отказа.
«О боже! – подумал я, – и никого из тех, кто их арестовал, больше нет!! Чем все это кончится? Кто вытянет их оттуда?»
Я вернулся домой с тяжелым сердцем, твердя:
– О Манюэль, Манюэль!Когда вы мне говорили: « Выходите побыстрее», – я и не подозревал, что день спустя будет уже поздно! Да воздаст, да воздаст вам бог, мой благороднейший враг! Ни один друг не сослужил мне такой службы!»
Я сам соединил оба свидетельства Наблюдательного комитета воедино, поскольку никто другой уже не мог этого сделать, и поспешил вывесить свидетельство.
Вот оно:
«Свидетельство, данное П.-О. Карону БомаршеНаблюдательным комитетом и Комитетом общественного спасения в ответ на все клеветнические доносы, на все проскрипционные списки, в частности, на печатный список избирателей 1791 года, принадлежавших к клубу Сент-Шапель, в который он включен по злому умыслу.
Сего 28 и 30 августа одна тысяча семьсот девяносто второго года, четвертого года Свободы и первого года Равенства, мы, чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения, на заседании в мэрии рассмотрели со всем тщанием бумаги г-на Карона Бомарше. Рассмотрение показало, что среди них не найденони одного рукописного или печатного документа, который мог бы послужить основанием для малейших подозрений против него или мог бы поставить под сомнение его гражданскую благонадежность.
Мы свидетельствуем, кроме того, что чем пристальней мы изучаем дело об аресте вышеупомянутого г-на Карона Бомарше, тем яснее видим, что он ни в какой мере не виновен в поступках, которые ему вменяются, и даже не может быть взят под подозрение– посему мы отпускаем его на свободу.
Мы рады признать, что донос, сделанный на него и послуживший основанием для наложения печатей в его доме, а также для заключения его лично в Аббатство, был совершенно необоснован.
Мы спешим широко обнародовать его оправдание и дать ему удовлетворение, которого он вправе ожидать от представителей народа.
Мы полагаем, что он вправе преследовать своего обвинителя по суду, и возвращаем вышеупомянутому г-ну Каронуего счетные книги и бумаги.
Дано в мэрии в указанные дни года; чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения.
Подписи: Панис, Леклерк, Дюшен, Дюффор, Мартен и др.».
В воскресенье, 2 сентября, не получив никакого ответаот министра Лебрена, я узнаю́, что разрешен выезд из Парижа; измученный телом и духом, я отправляюсь пообедать в деревне, за три мили от города, рассчитывая к вечеру вернуться. В четыре часа приходят нам сказать, что город вновь закрыт, что ударили в набат, объявили тревогу и что разъяренный народ бросился к тюрьмам, чтобы истребить заключенных. Тогда-то я и воскликнул в исступлении благодарности: «О Манюэль! О Манюэль!»В голове у меня стучало, точно молотом по раскаленному железу. Мне казалось, что я сойду с ума!