Текст книги "Драматические произведения. Мемуары"
Автор книги: Пьер-Огюстен де Бомарше
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
Едва дело с королевской перепиской окончено, возникает новое: в Лондоне появляется некто Анжелуччи, он же Аткинсон (реальное существование которого никогда, впрочем, не было доказано), который грозит наводнить Европу пасквилями, позорящими молодую французскую королеву. У Людовика XVI, вступившего на трон деда, нет потомства. Нравы «Австриячки» и физиологические особенности ее супруга – завидная пища для скабрезных политических спекуляций. Этим и занимается автор «Предуведомления испанской ветви о том, что она имеет право на французскую корону в связи с отсутствием наследника». Бомарше берется выкупить памфлет. Он успешно проводит операцию, сжигает подлинник и тираж. Но пройдоха Анжелуччи-Аткинсон (или их двое?) утаивает одну копию и намерен издать ее в Голландии. Бомарше гонится за ним. Под именем Ронака (анаграмма его фамилии – Карон) он перебирается через Ла-Манш. Ронак героически сражается с разбойниками, подосланными Анжелуччи. Он прибывает в Вену, где добивается аудиенции у императрицы Марии-Терезии, матери французской королевы, чью честь он столь героически защищает. Однако австрийский канцлер Кауниц не склонен поверить в сей рыцарски-плутовской роман. Уж не сам ли Бомарше – автор мемуаров против Гезмана, посмевший высмеять королевский суд, – написал и этот позорящий трон памфлет? И вместо благодарности Пьер-Огюстен Карон, уже знакомый с тюремщиками Фор-л’Эвека, знакомится теперь с австрийскими полицейскими, которые в точение месяца держат его под домашним арестом.
Однако за головокружительными приключениями тайного агента кроется нечто гораздо более серьезное. Бомарше вторгается наконец в область большой политики, той самой, вынужденный отказ от занятий которой он так горько оплакивал в письме к герцогу де Ноайю.
В Лондоне он возобновляет знакомство с лордом Рошфором, в свое время английским послом в Мадриде, охотно музицировавшим в ту пору с блестящим французским дворянином де Бомарше. Ныне лорд Рошфор – британский министр иностранных дел. Лорд Рошфор любит поболтать с остроумным собеседником, а Бомарше и его французский корреспондент министр Верженн в этом весьма заинтересованы. Бомарше близко сходится также с представителем оппозиции, мэром Лондона Уилки, который видит в авторе мемуаров против Гезмана непревзойденного памфлетиста, защитника демократических принципов, достойного противника феодального судопроизводства. Уилки тоже не прочь поговорить. Информация, которую Бомарше посылает из Лондона в Париж, неоценима. Однако он не удовлетворяется ролью пассивного осведомителя. Он выступает со своими предложениями. Он дает политические и дипломатические советы министрам. Он спорит, когда его предложения не принимаются. Он позволяет себе настойчивость даже в письмах к самому королю: «Если Ваше величество отвергает какой-нибудь проект, долг каждого, кто к нему причастен, от него отказаться. Но бывают проекты, коих природа и значимость столь жизненно важны для блага королевства, что самый ревностный слуга может счесть себя вправе настойчиво предлагать их вновь и вновь Вашему вниманию из опасения, что с первого раза они не были достаточно благожелательно поняты».
Плебейскую кровь Бомарше, его ум, воспитанный энциклопедистами, волнует борьба американцев за свободу от колониальной зависимости. Но, конечно, не этими доводами станет он убеждать христианнейшего короля Франции помочь американским демократам, протестантам и бунтовщикам. Он выдвигает на первый план интересы короны, необходимость «унизить и ослабить» давнего врага и соперника – Великобританию. И почему бы не поучить венценосца «реальной политике», «практицизму», выработанному коммерческой деятельностью, почему бы и не преподать властелину Франции урока философии истории? Разве он, Бомарше, не провозгласил еще за полгода до того со сцены «Комеди Франсез» устами своего севильского цирюльника: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, много ли найдется господ, достойных быть слугами?»
Сокретное послание Бомарше Людовику XVI от 7 декабря 1775 года дышит ощущенном собственного превосходства, надменного превосходства умного слуги над недалеким господином. Не без скрытой издевки подкапывается автор послания под «благородные» принципы, якобы определяющие позиции Людовика в англо-американском конфликте: «И если Вы столь деликатны, что Вам претит содействие тому, что может нанести вред даже Вашим врагам, как же Вы терпите, Сир, чтобы Ваши подданные оспаривали у других европейцев завоевание стран, принадлежащих несчастным индейцам, африканцам, дикарям, караибам, которые никогда и ничем их не оскорбили? Как же Вы дозволяете, чтобы Ваши вассалы похищали силой и заставляли стенать в железах черных людей, коих природа создала свободными и кои несчастны потому только, что Вы сильны?» И тут же поучает короля: мораль-де, которая регулирует отношения «порядочных людей» между собой, неприменима в политике. Все государственные институты, внушает Бомарше Людовику, только потому и существуют, что люди не ангелы и нуждаются в «религии, чтобы их просвещать, законах, чтобы ими управлять, судьях, чтобы их сдерживать, солдатах, чтобы их подавлять… Откуда следует, что хотя принципы, на которые опирается сама политика, и несовершенны, на нее опираться все же необходимо, и короля, пожелавшего остаться справедливым среди злодеев и добрым среди волков, тотчас сожрали бы вместе с его паствой».
Нас поражает в Бомарше сочетание благородных принципов и наивного практицизма, но таков дух времени: ученик Вольтера и энциклопедистов пока что мирно уживается с негоциантом, памятующим прежде всего о доходе и прибыли. В оде «Оптимизм», навеянной вольтеровским «Кандидом», молодой Бомарше возмущался рабством, что не помешало ему добиваться от испанского правительства концессии на торговлю черным товаром. Впрочем, чего требовать от Бомарше, если ни американские, ни французские революционеры не отменили рабства. Свобода и Равенство в век Просвещения имели свои пределы.
Бомарше рад был бы торжеству справедливости, но, «поскольку люди не ангелы», следует применяться к реальному положению вещей, а если можно извлечь из него выгоду, то почему бы не извлечь ее именно ему, Бомарше, к вящему преумножению богатств отечества. Ведь страна богатеет благодаря негоциантам. «Счастье быть человеком, нужным родине, удел негоцианта», – гордо заявлял лионский купец Орелли, герой пьесы «Два друга», и под этим мог бы подписаться его создатель.
В заметках Бомарше не раз встречается апология третьего сословия, как активной, инициативной, созидающей части нации.
«Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов. Одно третье сословие, занимающее промежуточное положение между знатью и чернью, рождает искусства, просвещение и все великие идеи, полезные человечеству».
И тут он тоже сын века, уже готового сбросить обветшалую мишуру дворянских привилегий и заявить устами Сийеса в январе 1789 года:
«Что такое третье сословие? Все.
Чем оно было до сих пор в политической жизни? Ничем.
Чего оно требует? Стать чем-нибудь».
Сын века, провозгласившего в «Декларации прав человека и гражданина», что «люди рождаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе», и исключившего из числа «активных граждан» – то есть равных в правах – всех, кто не платит «в любом месте королевства прямой налог в размере не меньшем, чем стоимость трех рабочих дней», или «находится у кого-нибудь в услужении».
Французской революции понадобятся годы бурного развития, чтобы «общая польза» побудила ее отказаться от имущественного критерия в определении гражданских прав. И так далеко Бомарше за ней уже не пойдет. Для него народ всегда останется слепой массой, которую обманывают, в которой разжигают дурные страсти. Об этом красноречиво свидетельствует его отношение к событиям 10 августа 1792 года и якобинскому террору.
Однако в годы, предшествующие революции, это осознание значимости третьего сословия как истинной опоры нации, творца ее богатства и культуры, несет в себе разрушительную силу, духовно подготавливает низвержение феодальной системы. Оно пронизывает лучшие комедии Бомарше – «Севильский цирюльник» (1773) и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778).
Подобно «Евгении», в сюжетной ситуации «Севильского цирюльника» не было ничего нового. Французская сцена так же, как испанская и итальянская, несчетное число раз видела уже и скупых влюбленных стариков, и благородных юношей, отбивавших у недостойных опекунов прелестных воспитанниц с помощью продувных и расторопных слуг. Однако в «Севильском цирюльнике» традиционные комические типы, восходящие еще к античности, затем канонизированные итальянской комедией дель-арте, преображенные Мольером, переживают еще одну метаморфозу. В особенности это касается Бартоло и Фигаро.
Прежние опекуны были прежде всего глупы и непрестанно попадали впросак. Бартоло умен, хитер, проницателен. И бойкому Фигаро, при всей его ловкости, не так-то легко провести старика. Он сталкивается с противником равным, опасным, который едва не одерживает победу и над любовной прытью графа, и над лукавой находчивостью цирюльника.
Доктор Бартоло и цирюльник Фигаро – антиподы. Цепкий, ворчливый, подозрительный ум Бартоло – это ум консерватора, знающего цену своему положению хозяина. Он настороженно отвергает все, что может нанести урон его социальному положению. «Я ваш хозяин, следовательно, я всегда прав», кричит он на слуг. В Розине он видит свою собственность – ее деньги для Бартоло не менее соблазнительны, чем ее юные прелести, – и он готов на что угодно, чтобы удержать воспитанницу. А освобождению Розины способствует все – и любовь Альмавивы, и активное сочувствие Фигаро, и ее собственная жажда вырваться из докторского дома, и, в конечном итоге, сам век с его «всякого рода глупостями» – от вольномыслия и веротерпимости до оспопрививания, энциклопедии и мещанских драм.
Если доктор стоит на страже всего устоявшегося, то Фигаро, напротив, посягает на то, чтобы все переиначить, он обещает графу одним взмахом волшебной палочки «сбить с толку ревность, вверх дном перевернуть все козни и опрокинуть все преграды». И выполняет свое обещание. Уже в «Севильском цирюльнике» – в «Женитьбе Фигаро» эти качества будут еще усилены – Фигаро не просто комический слуга, он человек определенного жизненного опыта и самосознания, его поступки продиктованы не феодальной преданностью господину. Он помогает Альмавиве потому, что за это будет щедро заплачено, и потому, что любовь графа к Розине трогает его сердце. Подобно своему создателю, севильский цирюльник нераздельно совмещает в себе человека делового и чувствительного.
Во второй пьесе трилогии Фигаро превращается из случайного помощника Альмавивы в его слугу и домоправителя. Но, скрепив эти социальные узы, он отнюдь но теряет самостоятельности и чувства собственного достоинства. Напротив, слуга и господин здесь соперники и противники, они равноправны: именно в этом революционный дух «Безумного дня».
О революционности комедий Бомарше, о революционности Фигаро до сих пор не существует единого мнения. С одной стороны, до нас дошли высказывания современников писателя, знавших толк в этом вопросе. «Если быть последовательным, то, допустив постановку этой пьесы, нужно разрушить Бастилию», – заявляет взбешенный Людовик XVI, прослушав знаменитый монолог Фигаро; «Фигаро покончил с аристократией», – подтверждает в разгар борьбы трибун революции Дантон; «Женитьба Фигаро» – это «революция уже в действии», – оценивает комедию Наполеон, озирая прошлое с острова Святой Елены.
С другой стороны, позднейшие французские исследователи, утверждая, что комедии Бомарше ни на что не посягали, ссылаются на факты, казалось бы достаточно весомые. Создатель Фигаро, говорят они, сам был финансовый воротила, миллионщик (в 1785 г. состояние его превысило два миллиона ливров), королевский агент, нувориш, приобретший дворянство. Ему было совсем не плохо при старом режиме, и он ничуть не стремился к его ниспровержению. Да и кто, как не аристократы, помогли Бомарше добиться постановки «Женитьбы Фигаро», кто, как не они, бешено аплодировали дерзостям веселого слуги, от души смеясь его победе над знатным противником? И разве в представлении народа создатель Фигаро не был плоть от плоти старого режима? Не потому ли в годы революции зрители утратили интерес к его комедиям?
Филипп ван Тигем, автор одной из последних работ о Бомарше, утверждает, что аристократы встретили «Безумный день» горячим одобрением, поскольку понимали, что «автор забавляется и отнюдь не стремится лишить их дворянских привилегий», что «классовый дух ему совершенно чужд». «Фигаро изображает из себя ниспровергателя, но, в сущности, это человек порядка, – пишет другой французский исследователь Бомарше, Роже Помо, – он не поведет восставших крестьян на Агуас Фрескас. Хотя без всяких угрызений совести купит замок за бесценок».
Эти оценки свидетельствуют о плоском понимании самого понятия революционности. Да, Фигаро не призывает громить замок Альмавивы, и мудрено бы было провозглашать подобные призывы со сцены столичного театра за пять лет до разгрома Бастилии. Да, Бомарше остался умеренным и на определенном этапе революции не принял ее радикализма, насилия, террора. Но революция – в самой идее обветшалости и бесчеловечности дворянских привилегий, которая пронизывает «Безумный день», в торжествующем осмеянии графа Альмавивы, хозяина жизни, за которым автор отрицает нравственноеправо на власть, потому что по высокому счету чувства и разума Альмавива стоит ниже и Фигаро, и Сюзанны, и графини. «Женитьба Фигаро» потому «революция уже в действии», что власть Альмавивы для Бомарше – это уже вчерашний день, – не случайно борьба в пьесе идет вокруг средневекового права первой ночи, которое и в XVIII веке вспоминается как нелепый и постыдный анахронизм. В «Безумном дне» духовное раскрепощение уже свершилось, уже не осталось никаких внутренних тормозов, могущих остановить революцию, то есть изменение социальных, политических, законодательных основ общества. «Бомарше влечет на сцену, раздевает донага и терзает все, что еще почитается неприкосновенным, – замечает Пушкин. И продолжает: – Общество созрело для великого разрушения» [1]1
А. С. Пушкин, Собр. соч., т. VI, Гослитиздат, М. 1936, стр. 236.
[Закрыть]. От дерзких реплик Фигаро до «Декларации прав человека и гражданина» остался один шаг. И самый смех Бомарше, которому вторит аристократическая публика («Старая монархия хохочет и рукоплещет», – как говорит Пушкин), – самый этот непочтительный, легкий, задорный смех свидетельствует, что настал час гибели изжившей себя исторической формы: «История действует основательно и проходит через множество фазисов, когда уносит в могилу устаревшую форму жизни. Последний фазис всемирно-исторической формы есть ее комедия. Богам Греции, которые были уже раз – в трагической форме – смертельно ранены в «Прикованном Прометее» Эсхила, пришлось еще раз – в комической форме – умереть в «Беседах» Лукиана. Почему таков ход истории? Это нужно для того, чтобы человечество веселорасставалось со своим прошлым» [2]2
К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 1, Госполитиздат, М. 1955, стр. 418.
[Закрыть].
В «Безумном дне» Франция «весело расставалась» со старым режимом. И тут Людовик XVI – лицо явно заинтересованное – оказался читателем куда более чутким, чем член Французской Академии, историк Гайяр, который, будучи цензором «Женитьбы Фигаро», несколько легкомысленно заверял в своем отзыве, что «веселые люди не опасны, перевороты, заговоры, убийства и прочие ужасы, как учит нас история всех времен, были задуманы, разработаны и осуществлены людьми сдержанными, скучными и угрюмыми».
Буржуазные литературоведы вступают в противоречие с фактами, заявляя, что современники не видели в Фигаро революционера (куда деть таких сведущих и лицеприятных свидетелей, как король, которого ждала гильотина, или вождь революции, который его на эту гильотину послал?). Но в их утверждении, что последующими поколениями критический и революционный смысл комедии воспринимался едва ли не более остро, чем в момент ее постановки, есть доля истины. Мятежный дух этой пьесы направлен не против того или иного злоупотребления, характерного для семидесятых годов XVIII века (хотя в тексте комедии и содержались прямые политические намеки, и, к примеру, реплика Фигаро о том, что ремесло придворного сводится к формуле «получать, брать и просить», не могла не напомнить залу о безудержном расточительстве двора). «Женитьба Фигаро» направлена не только против феодального общества, она отрицает любой произвол, любое попрание человеческого достоинства, она издевается над любыми претензиями власти, если они идут вразрез с правами разума и чувства. «Все решает ум один», – гласят куплеты, заключающие «Безумный день»; «Повелитель сверхмогучий обращается во прах, а Вольтер живет в веках».
Формальное новаторство «Женитьбы Фигаро» неотделимо от критической направленности комедии. Бомарше задает действию невиданный дотоле – ни у других, ни у него самого – темп. Если в «Евгении» приходилось на один акт в среднем сто тридцать шесть реплик, в «Лионском купце» – двести пять, в «Севильском цирюльнике» – двести девятнадцать, то в «Безумном дне» число их взлетает до трехсот. И дело тут не только в растущем мастерстве драматурга – в последней части трилогии темп снова падает: в «Преступной матери» на один акт приходится всего сто сорок одна реплика. Бешеный ритм «Женитьбы Фигаро» – это истинный ритм ума и сердца персонажей, это выражение их энергии, задора, боевого умонастроения. Водоворот интриги влечет графа Альмавиву – самого пассивного из героев комедии, сметает все устои. Эту взаимосвязь подмечает Герцен в короткой дневниковой записи 30 сентября 1842 года: «Нет сомнения, что «Свадьба Фигаро» – гениальное произведение и единственное на французской сцене. В ней все живо, все трепещет, пышет огнем, умом, критикой и, след., оппозицией» [3]3
«Герцен об искусстве», «Искусство», М. 1954, стр. 71.
[Закрыть].
Бомарше ломает все нормы французской комедии. Для него не существует «правил». («Видан ли жанр, в котором правила рождали бы шедевр», – писал он еще в своем «Опыте о серьезном драматическом жанре».) В эпизоде узнавания Марселины и Фигаро, который следует за одной из самых смешных и сатирически заостренных сцен «Безумного дня», автор неожиданно влагает в уста Марселины, «комической старухи», не пользовавшейся до сих пор никаким сочувствием зрителя, серьезные и даже патетические слова о положении женщины в современном обществе. Перед каскадом комедийных недоразумений финала пьесы Бомарше позволяет себе внезапно остановить действие, как коня на полном скаку, и предоставляет Фигаро слово для монолога, значительность социальных и даже философских обобщений которого поднимает комедийного героя на уровень передовых мыслителей эпохи.
Сложность интриги «Безумного дня» нередко сравнивали со сложностью часового механизма – благо такое сравнение подсказывала и биография автора. Но было бы ошибкой видеть в этом безукоризненно действующем хитросплетении цепляющих друг друга шестеренок мастерство чисто формальное. Роль «анкерного спуска», регулирующего взаимодействие всех интриг безумного дня, играет борьба за чувство и человеческое достоинство. Начинает ее Фигаро, потом вторгается Марселина, наконец, инициативу перехватывает графиня – но сочетаются воедино все эти линии только благодаря тому, что пружина у них одна: оскорбленная любовь Розины и оскорбленное чувство Фигаро и Сюзанны восстают против одного противника – против графа Альмавивы с его сословными претензиями, которые необходимо и возможно ниспровергнуть, унизить, высмеять. Социальный протест, откровенный в Фигаро и его невесте, скрытно движет и графиней, которой в замке Агуас Фрескас отведено столь же подчиненное и бесправное место, как и слугам. И даже линия Керубино, как будто лежащая в стороне от фабулы комедии, сплетается с ней, сообщая своею наивностью чувств, своим ребячеством дополнительный оттенок человечности всеобщему протесту против графского произвола. Граф, посрамленный женой и Сюзанной, проведенный хитроумным Фигаро, оказывается вовсе смешон и нелеп в своем необузданном и несоразмерном гневе против шаловливого, по-детски непосредственного, по-юношески пылкого пажа.
Неудача последней части трилогии – «Преступная мать, или Второй Тартюф» (1791) – объяснялась тем, что, продолжая бороться за права и равноправие чувств, Бомарше утратил истинного их противника, нарушил сформулированный им самим принцип: «Ни высокой патетики, ни глубокой морали, ни истинного комизма в театре нельзя достичь без острых ситуации, неизменно возникающих из социальных несоответствий в сюжете, к которому обращается автор».
Дидро заметил как-то, что «Мизантропа» нужно переписывать каждые пятьдесят лет. У Бомарше были все основания «переписать заново» «Тартюфа» после революции. Но если мольеровский Тартюф пользовался, как отмычкой, религиозным ханжеством, Бежарс, – «второй Тартюф», как характеризовал его заголовок пьесы, – должен был, очевидно, применить новое орудие. Бомарше был достаточно погружен в послереволюционную действительность, чтобы уловить методы новых Тартюфов, их псевдореволюционную демагогию, их умение прикрыть своекорыстные замыслы звонкой фразой. Эту социальную болезнь Бомарше подмечал. Тому свидетельством его мемуары последних лет, в частности, «Шесть этапов», публикуемые в настоящем томе; однако на этот раз жизненный опыт автора не отразился в пьесе. Бежарс – лицемерный злодей, и только. Он лишен черт времени, в нем нет общественной меткости, которая вызвала ненависть правящей камарильи к «Тартюфу» Мольера.
Психологически неубедительны в последней части трилогии Фигаро и Сюзанна. Они утратили действенность, критическое, дерзкое начало, превратились в преданных – на патриархальный манер – слуг графа Альмавивы. Интересней других в «Преступной матери» характер графини. Из всех образов трилогии только Розина остается верна себе. Молодая девушка, готовая на бегство с Линдором, потому что для нее любовь – залог свободы; графиня, страдающая в роскошных покоях замка, оскорбленная в своем чувстве, но не позволяющая себе преступить законы морали; пожилая женщина, всей своей жизнью искупающая «грех» и готовая простить графу его супружескую неверность, – Розина всегда остается человеком чувства, и это делает ее в глазах Бомарше достойной симпатии, хотя она и «преступная мать». Прочие детали – бюст Вашингтона или выступления Леона в клубе – случайные вешки, расставленные в пьесе, чтобы напомнить, что дело происходит после революции. Но «феминизм» Бомарше – свидетельство еще не угасшего революционного духа: его отношение к равноправию женщины и через много лет после французской революции будет восприниматься буржуазным зрителем, как посягательство на устои.
Сам Бомарше очень любил «Преступную мать», ставя ее чуть ли не выше остальных своих творений. И, как ни парадоксально, он был пророком в своем отечестве, утверждая, что показывает своей «драмой интриги» «новый путь, которым должны следовать наши писатели», – у «Преступной матери» оказалось обильное потомство, к ней восходит тот поток буржуазных мелодрам, который затопил французскую сцену во второй половине XIX века.
«Преступная мать» была написана Бомарше в старости, в годы спада его творческой и деловой активности, расцвет которой падает на десятилетие между «Севильским цирюльником» и постановкой «Женитьбы Фигаро».
Остается только поражаться тому, как много успел он сделать за это десятилетие. О масштабах и характере его финансовых операций можно судить по тому, что в его расчетных книгах за восемь лет – с 1776 по 1783 – записана внушительная цифра прихода – 21 092 515 ливров (расход, впрочем, не многим меньше – 21 044 191 ливр). Бомарше никогда не бросал дел, дорогих его души, даже если они и оказывались убыточными. Одним из самых замечательных его начинаний было издание Полного собрания сочинений Вольтера, которого он всегда высоко ценил и у которого многому научился. После смерти философа Бомарше откупил у книгоиздателя Паннекука за огромные деньги рукописи покойного – цена оказалась особенно высока, так как в качестве конкурента Бомарше выступила Екатерина II, также пожелавшая приобрести манускрипты своего прославленного корреспондента.
Действовал Бомарше, как всегда, с размахом: он купил в Англии самые лучшие шрифты, в Бельгии – две бумажные фабрики. И, поскольку ряд произведений Вольтера был во Франции под запретом, Бомарше, ради полноты издания, решил печатать его за границей. Он приобрел у маркграфа Баденского заброшенный форт Кель, где и оборудовал, по последнему слову техники, типографию.
Трудности начались сразу. Маркграф пожелал быть цензором издания, выходящего на его территории. Бомарше отбил атаку сиятельного землевладельца с присущей ему изящной дерзостью, напомнив, что рукописи Вольтера были ему проданы на условии «не допускать вольного обращения с трудами великого человека» и что «Европа ждет их от нас во всей полноте. А буде мы, в угоду суждениям того или иного моралиста, станем выдирать у него то черные волосы, то седые, – он окажется лыс, а мы – обанкротимся».
Но в 1783 году, после выхода в свет первых же томов, у Бомарше обнаружился враг более серьезный. На него ополчилась церковь, особенно возмущенная тем, что наряду с роскошным подписным изданием, рассчитанным на богатых людей, Бомарше выпускает дешевое и тем самым «пытается отравить простой народ». Церковь требует запрещения кельского собрания сочинений. Об этом докладывают королю, который, воскликнув, как сообщает Гримм 11 июня 1785 года: «Опять этот Бомарше со своими штучками!» – приказывает прекратить во Франции продажу этого издания. И все же, вопреки запретам, пренебрегая убытками, Бомарше доводит дело до конца, до последнего – девяносто второго тома.
Еще большего упорства и самоотверженности потребовало от Бомарше самое крупное политико-коммерческое предприятие его жизни – снабжение оружием и амуницией американских инсургентов.
В 1770 году Бомарше удается сломить отвращение Людовика XVI к плану помощи американским мятежникам. Не решаясь пока действовать в открытую, король дает Бомарше 10 июня 1776 года, за месяц до провозглашения Американскими штатами независимости, миллион ливров и разрешение получить оружие из французских арсеналов (двадцать пять тысяч ружей, двести пушек, мортиры, снаряды, ядра, порох и т. д.). Бомарше создает фиктивный торговый дом «Родриго Горталес и компания», приобретает сорок кораблей, в том числе откупает у правительства трехпалубный, шестидесятипушечный бриг «Гиппопотам», который переименовывает в «Гордого Родриго». Нагрузив корабли всем необходимым для повстанческой армии, Бомарше направляет их в Америку. Кроме правительственного миллиона, он вкладывает в дело огромные собственные средства, рассчитывая получить из Нового Света в уплату за свое оружие виргинский табак, индиго и другие товары, которые можно перепродать в Европе. В его представлении, как всегда, благородные принципы не только не исключают, но и предполагают доходность предприятия. Письма Бомарше Конгрессу представляют собой, как метко выражается его биограф Ломени, «смесь духа патриотического и купеческого, в равной мере искреннего». И это немало способствует укреплению в американцах убеждения, что «Родриго Горталес и Кº» – подставное лицо французского правительства, а все разговоры о возмещении пустая болтовня, на которую можно не обращать внимания. «Господа, – пишет «Родриго Горталес» Конгрессу, предъявляя счет на свои товары, рассматривайте мой торговый дом как главу всех операций в Европе, которые могут быть полезны Вашему делу, в моем лице Вы имеете самого ревностного поборника Вашей нации, душу Вашего успеха и человека, глубочайшим образом проникнутого к Вам почтительным уважением…»
К сентябрю 1777 года Бомарше отсылает товаров на пять миллионов ливров, так и не получив ни полушки в уплату. Американское правительство будет неоднократно возвращаться к обсуждению вопроса о своем долге Бомарше. Для расследования этого дела будут назначаться комиссии, но только в середине XIX века наследникам торгового дома «Родриго Горталес и Кº» будет выплачена наконец некая сумма, намного меньшая, нежели ему причитается. Представляя себе американских республиканцев на манер благородных героев Плутарха, негоциант Бомарше недооценил коммерческую хватку своих торговых корреспондентов.
В помощи «великому делу Свободы» немалую притягательность для Бомарше имела и чисто авантюрная сторона. Пока Франция не признала открыто Американских штагов, – кстати, текст будущей французской декларации в значительной степени подсказан запиской Бомарше от 20 октября 1777 года «Специальный мемуар министрам короля и Государственный манифест», – французское правительство делает вид, что ему ничего не известно о поставках Бомарше, и не считает нужным защищать его корабли от английских корсаров. Более того, королевский канцлер Морена, прекрасно зная, что к чему, берет с Бомарше слово, что его корабли не пристанут к Американскому континенту. Бомарше разрабатывает с точностью театральных мизансцен хитроумные проекты передачи товаров. Посылая, например, американцам одежду для солдат, одеяла, сто пушек и т. д., он пишет своему представителю в Америке Тевено де Франси (брату того самого Тевено, которого Бомарше обратил «из волка в преданную овчарку»): «Я долго все это обдумывал и пришел к выводу, что вы можете тайно договориться с тайным комитетом Конгресса, чтобы они срочно выслали одного или двух американских корсаров на широту Сан Доминго… Когда мое судно будет выходить из порта, они устроят так, чтобы американский корсар под любым предлогом захватил его и увел. Мой капитан будет протестовать против насилия, составит протокол, угрожая принести жалобу Конгрессу. Судно будет приведено туда, где находитесь вы. Конгресс гласно осудит наглою корсара и вернет свободу судну… а тем временем вы успеете разгрузить корабль и, нагрузив его табаком, немедленно отошлете его ко мне…»
В конце восьмидесятых годов солнце популярности Бомарше начинает клониться к закату. Еще нашумят его мемуары против Корнмана и Бергаса (1780–1789), в которых Бомарше отстаивает женское равноправие, но суждения публики будут лишены единодушия, в Бомарше многие увидят защитника того самого режима, изобличения которого принесли ему славу. Еще пойдет с успехом опера «Тарар», написанная Сальери на либретто Бомарше (июнь 1788 г.). Реформаторский дух Бомарше коснется и этого жанра, он первым создаст оперу, где драматическая коллизия, драматический текст не заглушаются музыкой, не заслоняются дивертисментом. Еще станут рыдать и падать в обморок женщины при возобновлении в 1797 году «Преступной матери» (в 1792 г., на премьере, пьеса провалилась). Но ничего равного своим шедеврам Бомарше уже не создаст.