Текст книги "Островитяния. Том третий"
Автор книги: Остин Райт
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Но может быть, ты сделал что-то, за что было бы стыдно нам?
Оставалось выбирать между ложью, непониманием или же пускаться в долгое объяснение, которое если в чем-то и убедило бы сестру, то ненадолго. Мораль нашей семьи как непреодолимая стена разделяла нас.
– Если бы, зная все, ты устыдилась хоть за один мой поступок, нам не о чем было бы дальше говорить.
– Ты не ответил на мой вопрос, – упрямо повторила сестра.
– Я больше ничего не собираюсь объяснять. Тебе должно быть вполне достаточно, что я не стыжусь за себя.
– Нет, мне не достаточно. Ты не единственный судья.
– Ты тоже. Каждый должен отвечать за себя.
– Веселенькая тогда была бы жизнь! – она сверкнула глазами.
– Алиса, я хочу подарить Хисе Наттане швейную машинку. Ты мне поможешь выбрать?
Не в ее характере было позволять мне так резко менять тему разговора.
– Мне не нравится твоя позиция, – сказала она. – Опять эта твоя проклятая гордыня. Я вижу, ты не хочешь быть откровенным…
– Если откровенность в том, чтобы я сказал, будто сделал что-то постыдное, я не стану лгать и никогда не скажу этого.
– Постыдного – с твоей точки зрения?
– Я не знаю иных критериев, кроме собственных, чтобы решать, чего мне стыдиться, а чего нет.
– Джон!
– Чужие мнения могут иногда сослужить дурную службу.
– Есть определенные вещи, которые неизменны!
– Ты имеешь в виду мораль, Алиса?
– Разумеется! Есть вещи, которые приличный человек не может себе позволить.
– Я не сделал ничего такого, чего не может позволить себе приличный человек!
Алиса внимательно поглядела на меня:
– Но к чему тогда эти намеки?
Очевидно было, что она хочет закончить разговор, сделав вид, будто все поняла.
– Я никогда не намекал ни на что подобное.
Она опустила голову. Широкие поля шляпы скрыли ее лицо.
– Что ж, – сказала она, – полагаю, все в порядке. – И, резко вскинув голову, взглянула на меня: – Можно я расскажу маме?
– Конечно, Алиса.
Она вздохнула:
– Так значит, эта мисс Хиса – твой друг?
– Всего лишь друг, Алиса.
– И всегда была только другом?
– Да.
Эта «американская» ложь для островитянина была бы правдой.
– И других женщин у тебя тоже не было?
– Ни одной, которую бы я знал так хорошо.
– И ты хочешь подарить ей швейную машинку.
Разговор перешел в спокойное русло. Алиса действительно оказалась прекрасной помощницей, целиком посвятив себя поискам наиболее подходящей модели. Купив машинку, мы отослали ее домой, чтобы она была под рукой, пока я перевожу инструкции на островитянский. Потом Алиса отпечатала их, добавив от себя кое-какие практические советы. Она сама много шила, и ей нетрудно было представить себя в положении человека, который никогда не пользовался машинкой. Она заинтересовалась Наттаной, тем, как та работает, живет, и я подробно рассказал ей обо всем этом. Так, тщательно обходя принципы догматической морали, Алиса сочувственно познакомилась с одной из сторон островитянской жизни.
Она была такой милой в своем горячем стремлении помочь мне – и в то же время такой бледной, слабой, изнемогающей под тяжестью своих пышных платьев, что сердце мое буквально таяло от жалости и благодарности. К концу моего пребывания в Медфорде я рассказал ей об Эке, Атте и Эттере, о том, как Эттера решила жить с братьями, помогая им.
– Хорошо бы взять тебя в Островитянию, – сказал я, – и там завести такое же хозяйство. Это было бы тебе полезно.
– В каком смысле?
– Ты зажила бы более здоровой жизнью, больше времени проводила бы на свежем воздухе, больше занималась бы физическим трудом и носила бы поменьше платьев.
– Поменьше платьев? У меня их и так немного.
– Там носят платья с подолами чуть ниже колена. А в теплую погоду можно ходить босиком…
– Босиком?!
– Ничего, ты бы скоро привыкла, там все так ходят. Тебе не пришлось бы мучиться в этих узких, тесных туфлях, да еще на таком высоком каблуке. Ходить стало бы легче, и ты меньше уставала бы.
Она пристально посмотрела на меня:
– Ты что, решил вернуться?
– Я просто строю предположения, Алиса.
– Думаешь, мне понравилось бы в Островитянии?
– Не могло бы не понравиться!
– И чем бы я занималась? Домашним хозяйством?
– Чем-нибудь… не более обременительным, чем здесь.
– А чем еще?
– Всем, чем тебе захотелось бы.
– Но здесь я приношу пользу. Мне кажется, мы существенно помогаем бедным.
– Этого там, конечно, не будет, но…
– Тогда какая польза была бы от меня там?
– Ты помогла бы строить наше общее хозяйство…
– То есть обихаживать тебя, я так понимаю. Значит, вот чему ты предлагаешь мне посвятить жизнь?
– Я мог бы жениться…
– Тогда я стала бы прислуживать вам обоим? Такую-то роль ты мне отводишь?
– Ты тоже могла бы выйти замуж.
– Нет! – Она передернула плечами и, глядя мне прямо в глаза, сказала: – Ты полагаешь, я найду там мужчину, с которым смогу ужиться?
– Островитяне – настоящие мужчины.
– Не очень это завлекательно звучит, Джон… посвятить жизнь заботам о ком-то одном, не имея возможности приносить реальную пользу миру!
– Ты станешь здоровой и счастливой.
– Сомневаюсь.
– Я хочу взять тебя с собой.
Она засмеялась:
– Нет, спасибо, Джон!
– Если бы ты знала больше, у тебя было бы другое мнение.
– Тебе меня не убедить! Никогда! Ты и так мне уже достаточно рассказал. Мое место здесь. И мне нравится то, чем я занимаюсь. Я… – Алиса резко умолкла и в отчаянии взмахнула руками. – Конечно, каждому хочется чего-то большего, – продолжала она. – Мне всегда хотелось… ах, не обращай внимания! Я уже отказалась от всяких надежд, но иногда кажется…
И она снова запнулась.
– Тебе всего лишь двадцать семь, Алиса.
– Уже двадцать семь!.. Да к тому же дурнушка.
– Ты очень хорошенькая, Алиса.
– Жаль, что так думает только родной брат! Но мне и в самом деле больше нравится здесь, где от моей работы есть польза. Пусть я не «строю общее хозяйство», но я помогаю бедным и учу их правильно жить.
– Ты могла бы ткать, как Хиса Наттана, или заняться искусством.
– Наверное, я недостаточно эгоистична или неспособна к самопожертвованию. Я нашла занятие по себе, у меня есть родители. Ты хороший брат и, когда сам начнешь работать, поймешь меня лучше.
Настал день отправляться к дядюшке Джозефу, и все наперебой уверяли меня, что мне снова будет дозволено трудиться в его конторе. Перед прощанием я имел отдельный разговор с родителями.
– Я так рада, – сказала матушка, – так рада, что мой мальчик наконец начнет работать с хорошим настроением и что он не сделал ничего, за что нам здесь, в Америке, было бы стыдно… Алиса мне все рассказала. А я так беспокоилась, но, слава Богу, все позади!
Казалось, единственное, что ее действительно заботило, – это насколько я соответствую принятой ею морали и сколь усердно буду трудиться; мысли о счастье, о радостном чувстве единения и согласия с окружающим просто не приходили ей в голову, или, быть может, она считала, что мир, в котором мы живем, так хорошо устроен, что все это само непременно приходит к человеку, если он усердно трудится и соответствует принятой морали. Время должно было показать, права она или нет. Безнравственность на американский лад выглядела непривлекательно, к тому же я честно собирался трудиться с усердием. Она была хорошей матерью, уверенной в том, что в этих двух вопросах оба ее сына и дочь изберут правильный путь, а в остальные подробности не вникала.
Приехав в Нью-Йорк на пароходе по Фолл-ривер – чтобы не мучиться от шума в поезде, – я сразу позвонил дядюшке Джозефу. Секретарша сказала, что он очень занят, но сможет встретиться со мной во время ленча. Чтобы убить время, я зашел в музей Метрополитен взглянуть на картины, которых совсем не было в Островитянии, и увидел их новыми глазами. Многие, особенно с литературным, повествовательным сюжетом, так нравившиеся мне прежде, теперь казались частью далекого прошлого, безжизненными и сухими, как безделушки в моей комнате; но другие, заключавшие в себе частицу вечности, глубоко тронули меня. Больше всего в картинах поражала их изысканность, вычурность, чрезмерная сложность. По сравнению с ними резьба, которую мне приходилось видеть в островитянских домах, выглядела по-детски наивной и грубой. Потом произошло нечто странное. Я присел, чувствуя, как у меня кружится голова: картины казались сгустками избыточного умственного напряжения, выплеснувшегося на холсты. Виски ломило. Большинство художников зашло слишком далеко, сосредоточившись исключительно на своем искусстве. Свежий воздух естественной жизни не проникал в их творения. Я вышел прогуляться по Центральному парку.
С дядюшкой я встретился в его ленч-клубе, в центре города. Мы оба держались официально и несколько натянуто. Дядюшка спросил о том, почему же все-таки Договор лорда Моры провалился, и я снова рассказал ему все, что знал по этому поводу. В свою очередь я поинтересовался, как отнеслись к этому факту в Америке, и дядюшка ответил, что сейчас у американских бизнесменов и так хороший улов, поэтому их не особенно беспокоит то, что с крючка сорвалась какая-то мелкая рыбешка…
– Однако, – сухо добавил он, – кое-кто продолжает там свою ловлю, и поэтому мы тоже хотим получить свою долю. Немало денег было потрачено зря, и теперь их, хочешь не хочешь, надо возвращать. Рано или поздно Островитянии придется открыть свои границы.
Происшествие в ущелье Ваба и напряженные отношения с Германией оказались для него новостью, и он признался, что последнее время не следил за событиями в Островитянии.
– На данный момент она не в центре внимания, – сказал дядюшка, – но все равно твое знание языка и знакомства могут пригодиться. То, что ты узнал, когда-нибудь окажется в цене, хотя сейчас пользы от этого немного.
Разговор то и дело прерывался томительными паузами. Несколько раз дядюшка спрашивал, каковы мои планы, и я отвечал, что не знаю. Беседа наша постоянно заходила в тупик не только во время ленча, но и позже, уже в дядюшкиной конторе. Он хотел, чтобы я сам попросился к нему на работу, но пригласил меня встретиться он, я пришел, и следующий ход был за ним.
Наконец я заявил, что и так уже злоупотребляю его временем, что был очень рад повидаться, но теперь мне пора идти.
– У меня найдется для тебя место, Джон, – сказал дядюшка, превозмогая себя, – если ты хочешь. Место не особенно важное, но, я думаю, ты сможешь показать себя.
– Я могу приступить сегодня же, дядюшка Джозеф.
Детали мы уладили быстро.
В тот вечер мы ужинали вместе. Внучка дядюшки, моя двоюродная кузина, была единственной гостьей. У дядюшки было двое детей: сын – преуспевающий юрист, женатый человек, и дочь – жена банкира. Супруга его умерла много лет назад, и он, казалось, мучается одиночеством, потому его благодарность к Майре Джефсон за то, что она пришла, выглядела чуть ли не преувеличенной – и она невольно должна была бы почувствовать себя в долгу, однако Майра вовсе так не считала и, сославшись на то, что у нее билеты в театр, ушла рано. Зато я был благодарен: дядюшка совершенно очевидно рассчитывал на то, что Майра поможет мне свести знакомство с местными молодыми людьми.
Теперь, когда я снова оказался в числе его служащих, разговор наш принял более задушевный характер. Старая вражда и обиды были позабыты. Я снова любил дядюшку и, ценя его доброту – ведь он дал мне работу после такого фиаско, – чувствовал, что сгораю от искреннего желания проявить себя как можно лучше.
Мы говорили о бизнесе и о возможностях, которые он открывал. Дядюшка давал мне шанс продвинуться, если я приложу соответствующие усилия. Я тепло поблагодарил его.
– Надеюсь, это надолго, – сказал он, и я вспомнил о приглашении в сундучке. Не окажусь ли я обманщиком, если скрою этот факт?
– Испытайте меня, – ответил я, – и позвольте мне испытать вас, если окажется, что мне захочется чего-то еще.
– Разумеется, – сказал дядюшка несколько напряженным тоном, – ты должен занять свое место среди нас, тогда ты будешь вполне доволен.
Какое-то время оба колебались, наконец дядюшка заявил, что хочет поговорить начистоту.
– Говорите все, что думаете, дядюшка.
– Не знаю, что у тебя на уме, – начал он, – однако похоже, ты довольно долго прохлаждался там, в Островитянии. И уж, конечно, не сделал все от тебя зависящее как консул. Напомню тебе, что я использовал все рычаги, чтобы заполучить это назначение. У тебя был шанс, но ты его не использовал. Ты знаешь язык и водил дружбу с представителями самой влиятельной, хотя и избравшей неверную позицию семьи. Я не говорю, что ты мог что-то сделать при том обороте, какой приняли дела, но я ждал, что ты хотя бы попытаешься вразумить своих друзей. Ждал, но не дождался.
– Это слишком близкие друзья.
– Тем более.
– Разве можно «вразумлять» друзей?
– В политике – да, а это была политика, а не общественное сборище.
– Я говорил с ними. Мы говорили как друзья, высказывали каждый свою точку зрения, даже спорили, но никто не пытался обратить другого в свою веру. И думаю, я вряд ли смог бы на них повлиять.
– Значит, ты признаешь, что не пытался. В этом основная ошибка.
– Однажды я попробовал – устроил «Плавучую Выставку».
– Это была твоя идея?
– Отчасти, и еще одного человека, по фамилии Дженнингс.
Дядюшка улыбнулся:
– Он крутился тут одно время, искал работу. Жалкий тип. Сначала говорил, что мысль была его, но, когда несколько фирм попросили вернуть деньги, он тут же стал уверять, что задумка – твоя, – промолвил дядюшка досадливо. – Твоя идея дорого стоила многим моим друзьям. Они не любят швырять деньги на ветер и просто проходу мне потом не давали: «Джо, а где же та тысяча, которую я вложил в дело твоего племянника?».
– Где сейчас Дженнингс?
– Уехал куда-то на Запад.
– Вы сказали – у него был жалкий вид?
– Слишком много пьет… Мысль-то была хорошая, если бы она сработала. Но увы. Все бы это еще ничего. Я не в претензии насчет затеи с выставкой, и то, что ты не смог переубедить кучку твердолобых консерваторов, – тоже не страшно. Но ты отказывался помочь своим соотечественникам. Вот что главное.
– Тут есть оборотная сторона, дядюшка.
– Я знаю. Они добивались от тебя того, что ты считал незаконным, но если ты не можешь оказать услугу влиятельному человеку или тебе кажется, что не можешь, то, по крайней мере, сделай для него хоть что-нибудь. У тебя была прекрасная возможность произвести хорошее впечатление на нескольких очень влиятельных людей, Джон. Но ты был слишком занят Бог весть какими делами… Кстати, почему ты не вернулся сразу, в июне прошлого года? Пора было уезжать. Я понимаю, что произошло, эта работа не по тебе. Когда в министерстве стали искать случая сместить тебя, я и пальцем не шевельнул. Ты совершенно попусту терял время, топтался на месте. Я писал тебе, чтобы ты скорее возвращался! А чем ты занимался вместо этого?.. Писал статьи в газеты!
Было бы любопытно узнать, свелись ли все старания дядюшки к тому, чтобы не пошевелить и пальцем.
– А почему мне следовало тут же возвращаться? – спросил я.
– По-моему, это абсолютно ясно, – решительно отвечал дядюшка, как бы ставя точку в разговоре.
На следующий день, 5 февраля 1909 года, в восемь тридцать утра я вошел в контору дядюшки Джозефа Ланга – так, словно делал это каждый день всю жизнь – и направился к отведенному мне столу, на котором лежала стопка промокательной бумаги, стояли чернильница, перья, а по бокам – две пустые проволочные корзины. Через несколько минут молодая женщина принесла мне письмо, пачку корреспонденции и, сказав, что, если мне потребуется что-либо продиктовать, она в любой момент к моим услугам, – удалилась. Я стал читать, забытые навыки оживали. Работа началась.
День тянулся медленно, долгий, но не дающий скучать, и под конец я уже со многим ознакомился, припомнил кое-что из опыта прошлых лет, узнал о сроках заключения ряда сделок и испытал приятное чувство удовлетворенности, завершив несколько – пусть и не столь важных – дел. Моя должность у дядюшки никак специально не называлась, у меня не было строго очерченного круга обязанностей, я просто исполнял ту работу, которую мне препоручали. Не будучи в обычном смысле слова клерком или секретарем, я, как никогда раньше, ощущал себя племянником босса, проходящим испытательный срок.
Уже стемнело, когда я вместе с тысячами таких же, и даже более молодых, но уже успевших продвинуться на пути к успеху людей отправился домой, в пансион, в комнату, по размерам примерно такую же, как та, в которой я жил у Файнов, но со всевозможными ковриками и половичками, картинками на стенах, занавесками, покрывалами и прочими безделушками, долженствовавшими придать жилищу домашний уют. Потом я поужинал за общим столом в компании незнакомых мне людей, которые почти не обратили внимания на мое приветствие и продолжали беседовать о новостях пансиона, о каких-то незнакомых мне лицах, впрочем, то и дело как бы вскользь задавая мне не без подвоха вопросы, с тем чтобы выяснить, кто я и что я, и лишь после этого их обращение со мной стало более непринужденным.
В конторе было интереснее и приятнее, чем в пансионе, но комната мне обходилась дешево. Часы, проведенные в ней, приносили ощутимое чувство удовлетворения при мысли о том, что затраты мои меньше, чем доходы, хоть я и не вполне понимал, чего ради я экономлю.
Первое воскресенье в Нью-Йорке я ужинал вместе с кузиной Агнессой Джефсон, дочерью дядюшки Джозефа, женщиной лет сорока пяти, ее мужем-банкиром, их сыном и еще одной женатой парой. Майра уехала куда-то на уик-энд. Хозяева отнеслись ко мне тепло, по-родственному. Блюда подавались вкусные.
– Тебя так долго не было, – сказала Агнесса, – но наконец-то ты вернулся, правда?
Да, это была правда. Я вернулся, и это само по себе немало значило.
Стараясь поддержать беседу, я начал было рассказывать об Островитянии – выбрав единственную тему, новую для сидящих за столом, – но скоро заметил, что интерес их к моему рассказу чисто поверхностный и скорее продиктован вежливостью. У них, да и у тех, с кем я встречался потом, любое упоминание об Островитянии вызывало одинаковую реакцию: для них это было нечто старомодное и смешное, вроде старой забавы – человечка на ниточках, дергающего руками и ногами. Мнение об Островитянии сложилось единое: отсталая сельскохозяйственная страна на краю света, лишенная даже экзотической привлекательности Японии и Китая, тоже некогда закрытых; страна, упрямо отвергающая прогресс, но обреченная рано или поздно открыться и усвоить хоть какие-то плоды цивилизации, и просто чудо, что она еще так долго держится! Когда я пытался растолковать (испытывая постоянные затруднения) некоторые из островитянских взглядов на жизнь, слушатели мои если и понимали меня, то находили их забавными, и не более. Джефсонов, как и обитателей пансиона, интересовала только окружающая жизнь, иной они не знали, и скоро я понял, что путешественнику, даже если его официально приглашают прочесть лекцию, лучше сначала тихо посидеть на каком-нибудь общественном собрании, чтобы познакомиться с местной жизнью, какой бы скучной она ему ни казалась, и лишь потом выступать самому!
Во всем, что не касалось бизнеса, я в окружающей меня жизни как бы и не существовал и не мог ни среди моих кузин, ни в компании дядюшкиного сына-юриста и его семьи найти себе подходящей роли. Это походило на то, как пытаются склеить разорванный лист бумаги. Мы осторожно подгоняли половинки друг к другу, но клей высох, и, несмотря на чистосердечные обоюдные старания, половинки не соединялись.
Со стороны родственников последовал ряд соблазнительных предложений на ближайшее время, к тому же они просили навещать их, не забывая при этом добавить, что их часто не бывает дома. Я ответил, что, конечно, буду заходить и очень благодарен, но половинки бумажного листа оставались каждая сама по себе, без особых сожалений и обид.
В конторе тем не менее я вскоре начал ощущать себя активным участником происходящего, здесь меня не покидало чувство собственной значимости. Разнообразие и космополитизм международной торговли завораживали, даже если вам почти постоянно приходилось сидеть в небольшой комнатушке и следить за событиями вы могли только по бумагам. Впрочем, в конторе довольно часто появлялись люди из различных концов света, говорившие не только о делах. Жизнь, которую я вел, полностью поглотила меня, окутала, как удивительный сон, и Островитяния казалась теперь яркой и живой, но очень далекой. К вечерам в пансионе я притерпелся, весь погружаясь мыслями в завтрашний день. Больше мне ничего не было нужно.
Впрочем, за мной еще оставался визит к Глэдис Хантер. Последнее письмо от нее, написанное в октябре, когда Глэдис еще не знала о моем намерении вернуться, представляло набросанную впопыхах краткую записку, поскольку Глэдис боялась пропустить очередной пароход, увозивший почту, и не хотела, чтобы наша переписка прервалась. Она сообщала только, что занята и более подробно расскажет обо всем в следующем письме. Однако оно меня уже не застало. Так что последним оказалось именно это краткое послание; мое же последнее письмо Глэдис было отослано в ноябре, тремя месяцами раньше, но до этого наша переписка шла очень активно. Мы писали друг другу едва ли не каждый месяц, и у меня хранился пакет примерно с двадцатью письмами, присланными мне из Нью-Йорка и разных городов Европы, пухлый не потому, что Глэдис писала длинные письма, а из-за ее по-детски крупного почерка. Всякий раз она так прочувствованно благодарила меня за мои письма, словно я оказывал ей великую милость, неизменно откликалась на то, о чем я ей писал и что казалось ей забавным и интересным, а иногда и дополняла мои рассказы и впечатления своими, сходными, или же сведениями, вычитанными из книг. Время от времени она сообщала мне кое-какие новости американской или европейской жизни, которые вряд ли можно было почерпнуть из газет, порой задавала вопросы касательно Островитянии, но не особенно распространялась о своих делах, вообще ничего не писала о своих мыслях, и лишь однажды у нее вырвалось: «Я начинаю чувствовать себя очень важной, потому что вы пишете мне такие замечательные письма, и я ужасно польщена. Я до них еще пока не доросла, но надеюсь, что вы по-прежнему будете писать!!!!». Я помнил только, как она выглядела в ноябре 1906 года, более двух лет назад, когда ей было семнадцать; год назад она начала «выезжать», побывала в Европе, сейчас ей было уже почти двадцать, и письма ее были просты, сдержанны, умны и обворожительны.
И все же я откладывал встречу с нею, возможно побаиваясь, что вместо Глэдис, какую я знал по письмам, встречу незнакомую, повзрослевшую женщину, и, пожалуй, еще больше оттого, что мне было немножко стыдно перед ней. Если пачка ее писем ко мне была увесистой, то моя была еще больше, хотя почерк у меня мелкий. На многих и многих страницах я описывал ей островитянскую жизнь и свои чувства – вещь странная для почти двадцатисемилетнего молодого человека по отношению к школьнице, которую он едва знал, которая даже еще не «выезжала»; и, вспоминая некоторые из этих писем, я корил себя за напыщенность и претензии на глубокомыслие.
Все это заставляло меня откладывать визит до середины месяца, но однажды днем в воскресенье я подошел к большому многоквартирному дому – последнему адресу Хантеров. Швейцар сообщил мне, что миссис Хантер два месяца как умерла, а молодая мисс Хантер сразу после этого переехала. Он сказал также, что не может дать мне ее новый адрес, поскольку это против правил, но посланное сюда письмо будет переслано по назначению. Выслушав все это, я испытал горькое разочарование. Тем же вечером я написал Глэдис ласковое письмо, в котором выразил надежду, что она – в пределах досягаемости и я рассчитываю вскорости увидеться с ней.
В среду, вернувшись в пансион, я обнаружил на столике в холле письмо и сразу узнал почерк Глэдис, который хоть и изменился, повзрослел, но оставался все таким же размашистым. Она благодарила меня за мою весточку и писала, что находится в Нью-Йорке с первого января, что вечерами обычно бывает дома и будет рада вновь меня видеть. Жила она совсем неподалеку от пансиона.
На следующий вечер, пройдя несколько кварталов по скользким тротуарам, я очутился перед пансионом, далеко не таким привлекательным, как мой, хоть я и гордился своей экономностью. В довольно неопрятной, тускло освещенной гостиной, служившей обычным местом встреч, неаппетитно пахло кухней и не было и намека на картины и безделушки, способные придать помещению уютный, домашний вид. Тут я остался дожидаться Глэдис.
Высокая, с меня ростом, молодая женщина вошла в комнату и, подойдя, взглянула мне в глаза и протянула свою тонкую длинную руку.
– Здравствуйте, Глэдис!
– Здравствуйте, Джон!
Я испытал странное чувство – словно назвал незнакомую женщину по имени, но было неизъяснимо приятно слышать, как голос этой незнакомки, ровный, хорошо поставленный, произносит мое имя. Глэдис была уже не той семнадцатилетней девочкой, какой я ее видел в последний раз, но и не такой, какой рисовалась мне по письмам. Выглядела она старше, чем на свои двадцать лет, более взрослой, с тенями под выразительными, ясными глазами. Она явно выросла и при этом держалась так по-взрослому и с таким достоинством… Мы сели, и Глэдис стала расспрашивать о моих делах, причем мне, конечно, льстило, что она до мелочей помнит все, о чем я писал в последнем письме. Ей было легко со мной, и она с удовольствием вела беседу, в то время как я искал в ней следы прежней Глэдис.
– А чем вы сейчас занимаетесь? – прервал я ее.
Она переменила позу, нервно закинула ногу на ногу. И вдруг мне вспомнилась грациозно неуклюжая, длиннорукая и длинноногая девочка-подросток. Чтобы развить преимущество, я взял нити беседы в свои руки. Глэдис вкратце рассказала о смерти матери. Сама она сейчас училась в художественной школе. Ей приходилось работать, чтобы зарабатывать на жизнь. У ее матери был какой-то капитал. Но все это случилось так неожиданно. Глэдис действительно хотела стать мастером своего дела, но сомневалась, хватит ли способностей… Она была немногословна, но откровенна. Говорила спокойно и легко, но за этим чувствовалось скрытое волнение.
Задумавшись над ее словами, я замолчал, вновь предоставив ей вести беседу. Разговор наш походил на оживленное сражение, в котором каждый горячо желал прежде всего ввести собеседника в курс последних событий, при этом вовсе не возражая уплатить дань побежденного, открыв ту или иную подробность из своей жизни.
Три жильца прошли мимо двери, каждый задерживался, заглядывал в гостиную и спешил дальше.
Глэдис улыбнулась широкой улыбкой, а затем рассмеялась, звучно, заразительно. Это было ново; судя по письмам, чувство юмора у нее отсутствовало, хотя, как знать, может быть, четыре восклицательных знака в конце фразы: «…вы по-прежнему будете писать!!!!» – и были поставлены с такой же, от самого сердца идущей улыбкой. Взглянув на нее, я вдруг осознал, что сидящая передо мной молодая женщина написала мне целых двадцать писем, держа перо вот этими длинными белыми пальцами, сплетенными на колене, и ее усталые, но живые и веселые, ясные карие глаза внимательно прочли каждое слово, написанное моей восторженной скорописью.
– Меня редко навещают, – сказала она, и на щеках ее обозначились глубокие ямочки, – и жильцы, по-моему, сгорают от любопытства. Скажу им, что вы – выдающийся дипломат…
– Которого попросили поскорее оставить свой пост.
– Да, вы писали. Но, похоже, вы не очень жалеете. И мне тоже ваша работа не очень нравилась.
– В ней не было нужды.
– Что ж, я рада… Я так полюбила ваши письма.
– А я – ваши.
– Мои? Я старалась изо всех сил, но у меня ничего не выходило. Я просто не знала, что делать, и была в полнейшем отчаянии. Наша переписка легко могла прерваться, но когда я поняла, что вы довольны моими усилиями, то решила продолжать.
– Так, может быть, стоит и теперь?
– Конечно! Из чисто эгоистических побуждений, хотя я и раньше была несправедлива, получая так много и так мало давая сама.
– Презабавно! Мне все время казалось, что это я перед вами в долгу.
– Отнюдь нет! – сказала она и добавила: – Вы должны написать книгу про Островитянию. Я достаточно много читала об этой стране, но только вы меня по-настоящему заинтересовали. – Она слегка покраснела. – Все остальные книжки никуда не годятся.
– Я не могу написать книгу. Не могу даже объяснить, что это, в сущности, такое – Островитяния. Не хватает слов.
– Я думаю, вы сможете. Это видно по вашим письмам.
– Мои письма – сплошные эмоции и фантазии.
– Да, это там есть, но есть также и много ценного и хорошего. Как-то я прочла одно из них маме – то, которое мне особенно нравилось. Она рассмеялась и сказала: «У твоего молодого человека весьма цветистый стиль, ты не находишь, Глэдис?». Я так рассердилась, что потом несколько дней едва могла с ней говорить.
Внезапно лицо ее стало замкнутым, словно она испугалась, уж не сказала ли лишнего. Я рассмеялся – она была права. Глэдис с облегчением вздохнула:
– Помните, вы пишете в одном месте: «Пусть это и чересчур, но я не могу не написать этого». Мне так понравилось. В письмах все звучит так замечательно… Напишите книгу!
Я почти уже забыл, что образ Глэдис распался для меня на два. То и дело во время нашего разговора он сливался в один, цельный – образ женщины, повзрослевшей и вобравшей в себя качества обеих Глэдис. Возвращаясь в тот вечер домой, я думал о том, что мы условились пойти на будущей неделе в театр и, конечно, будем говорить об Островитянии.
Миновал месяц моей работы в конторе, пора было получать деньги, и дядюшка Джозеф, которого мне приходилось видеть нечасто, снова пригласил меня на ленч. Он сказал, что я пока неплохо справляюсь, я же ответил, что работа меня очень увлекает. Дядюшка поинтересовался, чем я занимаюсь в свободное время. Когда выяснилось, что мой кузен и кузины всего лишь раз пригласили меня в гости и больше не объявлялись, он был раздосадован.
– Как я устал от этой молодежи, – сказал он. – Когда я бываю у них, Агнессу часто зовут к телефону, чтобы пригласить пообедать или сходить в театр, и, если у нее есть предварительная договоренность с какой-нибудь знаменитостью, она говорит: «Извините, никак не могу, сегодня мы обедаем у Морганов», – но, договорившись с людьми вроде нас с тобой, она отвечает: «Ах, я была бы так рада. Правда, я уже приглашена сегодня и боюсь, мне не удастся». А потом все легко переигрывает, если нужные люди ее попросят. Джо не лучше. – Дядюшка замолчал, задумался. – Но я позабочусь, чтобы и ты встречался с нужными людьми, – продолжал он. – Ты еще молод. Сам я уже не выезжаю, как раньше. Слишком много дел, и сил уже не хватает. Берегу их для работы. Но насчет тебя я что-нибудь придумаю.