Текст книги "Островитяния. Том третий"
Автор книги: Остин Райт
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Глава 33
АМЕРИКА. ЛЕТО
В переполненной корзине для деловых бумаг, взывающих к моему вниманию, я увидел письмо и сразу узнал по почерку руку Дорна. Я писал ему однажды, вскорости по приезде в Нью-Йорк, и теперь передо мной лежала первая весточка из Островитянии, которую я покинул полгода назад.
Я отложил письмо с намерением прочесть его, когда рабочий день кончится, не потому, что был так уж занят, а потому, что боялся, что письмо выведет меня из привычного равновесия. До вечера письмо немым укором пролежало во внутреннем кармане моего пиджака; подумать только: мой лучший, мой самый дорогой друг писал мне, а я все откладываю чтение, и поэтому в пансион я возвращался чуть ли не бегом, словно торопясь найти там послание от любимого человека. Впереди был еще ужин, но вот наконец настал момент, когда я заперся в своей комнате, где никто не мог мне помешать. Странный, квадратной формы конверт, плотная, жесткая бумага, черные чернила и крупный, уверенный почерк Дорна, такой, будто он тщательно, как в прописи, выводил каждую букву, – все это тронуло, заставило зазвучать полузабытые струны памяти. Казалось, запертые двери вот-вот распахнутся.
Я позабыл, как трудно рвется островитянская бумага.
В конверт было вложено еще одно письмо, помимо письма Дорна, датированного десятым апреля и прибывшего с одним из отходящих в середине апреля пароходов. Второго числа того же месяца у Дорны родился ребенок, мальчик. Роды проходили трудно, но опасности не было, и восьмого, когда Дорн получил последние известия из Фрайса, оба, мать и младенец, пребывали в добром здравии. Некка собиралась рожать в сентябре и чувствовала себя как нельзя лучше.
Дорн писал обо всех, кого я знал, и к кому был привязан: о Файнах, лорде Дорне, Стеллинах и прочих, добавив, что отсылает вместе со своим и письмо Наттаны, которая не знала, как написать мне, и которая, он был уверен, сама подробно расскажет о себе и вообще о Хисах. Потом он коротко, но полно, так, словно я имел право это знать, отчитался о состоянии всех трех дорновских поместий. На Фэке он ездил сам, холил его и заботился о нем. Политическая ситуация складывалась благоприятно. Никто не предпринимал попыток пересмотреть вопрос, связанный с Договором лорда Моры, страсти по поводу набега в ущелье Ваба улеглись. Британское правительство уведомило германские власти, что любые агрессивные шаги против Островитянии не останутся без ответа. Тем не менее объединенная комиссия продолжает изучать инцидент.
Далее Дорн писал:
Я часто думаю о тебе. Я понимаю, что ты можешь хорошо жить и у себя на родине, и здесь. Поэтому тебе предстоит решить, что же все-таки лучше. Боюсь, как бы ты не предпочел американскую жизнь только потому, что она сносна. Нет ничего труднее, чем выбирать между хорошим и хорошим. Горная и Речная усадьбы – обе ждут тебя. Забыл добавить, что осенние краски в Речной изумительно красивы, а это немаловажно для жителя Новой Англии. Что-то хорошее исчезло из моей жизни после твоего отъезда.
Дорн.
Разумное здание будущего, которое я успел построить, заколебалось. Мне жадно захотелось снова вдохнуть запахи Островитянии… Но Дорн сам остерегал меня от того, чтобы я позволил своим американским привязанностям, равно как и привязанности к нему, слишком сильно влиять на мое решение.
Передо мной лежало еще нераспечатанное письмо Наттаны, читать которое мне вовсе не хотелось. Скорее душой, чем разумом я осуждал попытку девушки написать мне, хоть и понимал, что, получив мой подарок, она не могла не ответить. Ради нее, ради ее чувств я попытался отогнать досаду. Но что-то новое закралось в мое отношение к ней – чувство стыда и сожаления. Мне могло не нравиться, как Алиса относится к историям вроде той, что произошла между мной и Наттаной, однако я не одобрял и противоположную точку зрения, которую, впрочем, представлял себе довольно смутно. Стихия чувственности, со слегка несвежим душком, морем разливалась вокруг, и я успел познакомиться с ней еще до того, как отправился консулом в Островитянию, и вновь ощутил ее прикосновение, когда вернулся; стихия эта питалась из самых разных источников, далеко не всегда чистых, обнаруживаясь в рассказах агентов по найму и молодых стенографисток-хохотушек, богатых дельцов и актрис, коммивояжеров и дам, случайно оказавшихся по соседству в поезде; в мужской хвастливой самоуверенности и в якобы неотразимой мужской страстности; обнаруживалась она и в снисходительном отношении мужчин, словно следовавших традициям какого-то тайного мужского сообщества, к некоторым вещам, пользовавшимся неодобрением у женщин, поскольку сами женщины не пользовались одобрением; она сказывалась в громогласном возмущении женской общественности двойным стандартом – их собственным изобретением, – который, считали они, навязывали им мужчины; эхо ее слышалось в проповедях чистоты и целомудрия, клеймивших вожделения плоти, и во многом, многом другом: в гордом тщеславии, животной грубости, идеалистической утонченности – во всем, что смущало, сбивало с толку и не давало покоя человеку, желавшему внести простоту и ясность в свои мысли. Все же я оставался американцем, и внезапное воспоминание о моих отношениях с Наттаной заставило меня почувствовать внутреннее беспокойство. Я взял ее письмо и явственно ощутил прилив гордости – ведь я держал в руках письмо женщины, принадлежавшей мне, даже я… и все же мне было приятно смешение этих разнородных чувств, и виски заломило от напряжения.
Наконец я начал читать, испытывая некое сладострастное волнение:
Ланг, друг мой!
Я получила машинку для делания стежков на ткани, и она поразила меня, как давно уже ничто не поражало. Вот забавно, что Лангу пришло в голову так удивить меня. Я очень благодарна Лангу за все его хлопоты. Тем более что его подарок удостоился особого голосования в Совете. Конечно, и самой машинке я рада, Ланг поймет почему.
Ее привезли в Нижнюю усадьбу, где я теперь живу, в презабавном на вид ящике с американскими надписями, смысл которых отец объяснял нам. Ему было интересно не меньше, чем мне. Мы вместе открыли ящик, но долго боялись притронуться к машинке – а вдруг сделаем что не так и сломаем ее? Мы нашли инструкции и читали их вместе несколько вечеров подряд, чтобы хорошенько во всем разобраться. Картинки очень помогли. Наконец мы осторожно достали машинку и стали налаживать ее, все время сверяясь с инструкцией. Потом просто долго сидели и смотрели на нее. Престранная вещь, ничего похожего я еще в жизни не видела. Первым делом мы перемотали на «шпульку» нитку с катушки, которая была вложена в ящик. Я, первая, несколько раз нажала на то, что в инструкциях называется «ножной привод». Наконец мы все подготовили и я взяла кусок ткани. Было это уже поздно вечером. Сердце у меня сильно билось. Я сделала то, что написано в инструкции, и на ткани появилось сразу столько стежков, сколько у меня бы никогда не вышло. Мы так волновались оба – лорд Хис и его дочь, Хиса Наттана.
Думаю, машинка очень пригодится. Есть, правда, кое-какие сложности, которые предстоит решить, например подобрать подходящие нитки. Но я уже пробовала ее, чтобы сшить несколько вещей, где не требовалось особой аккуратности, и время она действительно сберегает. Это необычайно важно для меня сейчас, потому что я набрала много-много работы и очень счастлива. Еще я придумала новый способ как красить и теперь шью платье в зеленых тонах, темном и светлом, к июньскому Совету.
Ланг рад будет узнать, что мы с отцом помирились, к полному обоюдному удовольствию. Мы поняли друг друга, хоть и судим о многом по-разному. Он стоит на том, что существует закон, я – что только обычай. Отец сказал, что хочет, чтобы его дети в его доме жили по придуманному им закону, тогда я ответила, что, может быть, оно и так, но уж больно странный закон он изобрел. Тогда отец ответил, что все-таки это закон, а по закону – не по обычаю – те, кто живет дурно, должны наказываться не только самой природой. Я спросила, что же в этом хорошего? Отец ответил, что закон – большая сила и его поневоле будут слушаться. Тогда я сказала, что он, как иностранец, делает из закона божество и приносит ему в жертву своих детей, а у меня другие взгляды и я от них не отступлю. «Пусть так, – сказал он, – но помни о законе». Я отвечала, что закон ни капельки не относится к тому, что я сделала, и лучше подумать, как это сказалось на мне и на остальных, потому что я думаю скорее хорошо, чем плохо. Отец спросил: как по-моему, наказание – это хорошо? Я ответила – нет. «Наказание, – заявил он тогда, – хорошо, потому что оно карает нарушителей закона». – «Отец, – сказала я, – это еще надо доказать». Он заупрямился. Я поняла, что дело безнадежное. Закон действительно стал для него богом, существовал только для него и сам правил им. Отец наказал меня, на месяц заперев дверь в мастерскую, где стоял мой станок. Весь этот месяц я ездила верхом, окрепла, загорела и напридумывала много-много новых платьев. С тех пор мы с ним – лучшие друзья, и я пообещала, что буду жить на его лад, пока я у него в доме.
В Верхней усадьбе закончили строить новое крыло, и скот Эка будет зимовать там первый раз. Я пробыла там еще несколько дней после того, как уехал Ланг, и потом тоже уехала. Наконец-то Эк, Атт и Эттера разобрались, что к чему, и теперь перед ними ясная цель. И работы стало поменьше.
Неттера снова начала играть, а Байн добрый и все понимает. Конечно, ему тяжело жить с женщиной, к которой он испытывает анию, и знать, что он для нее всего лишь друг и что его хозяйство ей совсем неинтересно. Поэтому он старается полюбить ее музыку, а она – дать ему то, чего он хочет, но ей это не под силу. Вряд ли стоит жалеть ее за то, что она целиком ушла в свою музыку, но его мне жаль. Он дорого платит за свою ошибку, женившись на Неттере. Он мог бы довольствоваться и тем, что имеет, но его ания была истинной, хоть и слепой.
Если Ланг хочет узнать еще о машинке или о том, что вообще делается в Островитянии и о чем я могу рассказать, пусть пишет своему всегдашнему другу Наттане.
Письмо развеяло мою досаду. Наттана ни на что не претендовала, ничего не требовала. Единственная из всех, кого я хорошо знал, она никогда не говорила, что хочет моего возвращения. Да, у нее был сильный характер, и она сделала меня богаче. Чувства стыда и раскаяния на поверку оказались ложными.
Той ночью мне приснился смутный, обрывочный сон. Мне снилось, что я не здесь, в комнате нью-йоркского пансиона, а в Островитянии и передо мной стоит вопрос не о том, уезжать ли из Америки, а оставаться или нет в Островитянии. Я был владельцем поместья, впрочем не походившего ни на усадьбу на реке Лей, ни на Горную в ущелье Хейл, ни на какое другое определенное место, но неописуемо прекрасного. У меня была жена, в этой роли менялись Дорна, Наттана и Глэдис, а иногда появлялась и вовсе не знакомая женщина. Был ребенок, мальчик. На мне лежала тяжелая ответственность, я должен был принять решение, и хотя знал, что не приму, никогда не смогу принять его, бессвязно и бесплодно рассуждая, как то бывает в снах, я знал также и то, что все равно уеду – презренный дезертир – ради чего-то сладостного и страстно влекущего – Дорны, Наттаны, Глэдис… ребенка… ребенка, похожего на меня, но смуглого и темноволосого – который походил и на свою мать, и на меня, – пронзительно, невыносимо дорогого и близкого.
На другой день, сидя в конторе наедине с корзинами, переполненными бумагами, ожидающими безотлагательного разбирательства, я обнаружил, что привычное, казавшееся прочным здание моих сосредоточенных на работе мыслей стало похожим на дом, основание которого подмывает поток темных вод. Островитяния пропитала мои чувства – я видел, обонял, осязал ее. Она была в моей крови, как любовь, то и дело вскипающая в жилах, заявляющая о своем существовании, о чем бы человек ни думал и чем бы ни занимался. Но в сугубо деловом мире конторы, в самом центре бурлящего жизнью города, эмоции, вызванные бессвязным сном и двумя письмами, одно из которых содержало всего лишь пересказ новостей и теплое, дружеское слово, а второе – наивное повествование о такой диковине, как швейная машинка, рассказ о спорах с отцом и размышления о замужестве сестры, вряд ли могли кого-то серьезно растрогать. День шел своим чередом, и фундамент невидимого здания обретал прежнюю прочность, а журчание темного потока стало еле слышным.
Процветание фирмы «Ланг и Кº» зиждилось на быстром, аккуратном и методичном осуществлении большого числа мелких и более крупных посреднических операций. Мы выступали посредниками и экспедиторами многих фабрикантов и торговцев, к тому же имея и свой товар, и часто покупали и продавали сами для себя. Сходным образом, хотя и в меньшей степени, мы занимались импортом. Это было старое дело, начатое еще моим дедом, но именно дядюшка Джозеф превратил его в то, чем оно стало сейчас. Однако деятельность дядюшки не ограничивалась фирмой «Ланг и Кº», он был фигурой более крупного масштаба. Он вырос в фирме, она служила ему основным подспорьем, но он участвовал и во многих других предприятиях. К его мнению прислушивались, с ним часто советовались, и у него было множество друзей. Людям, ищущим удачи в бизнесе, нравилось, когда он был рядом и с ними заодно. Бóльшую часть денег приносили ему как раз эти побочные доходы, но фирме «Ланг и Кº» он был предан всей душой и проявлял к ее деятельности неослабевающий интерес. Он не относился, подобно главам некоторых фирм, с пренебрежением к своему детищу, и его глубоко заботило и волновало все, что так или иначе могло отразиться на репутации его компании.
И нас, своих служащих, он воспитывал в духе преданности интересам общего дела. Мы тоже пеклись о тех, в чьих интересах действовали и с кем вели дела, иными словами, как выражался дядюшка, о «правильных людях». Те, кто много лет проработал вместе с ним, знали, каким фирмам он благоволил, а с какими следовало держаться на расстоянии. От этих людей перенимали должный тон и все остальные. Различия в тоне поначалу казались мне ничем не мотивированными, не основанными на каких бы то ни было разумных соображениях. Особенно это проявилось в истории с французом, чей клерк допустил ошибку в расчетах. Решающим фактором, определившим исход дела, была отнюдь не выгода нашей фирмы, все зависело совсем от другого. Не учитывалась и длительность деловых отношений, хотя, казалось бы, она должна была играть свою роль. Постепенно я стал замечать, что «правильные люди» – одни и те же в деловом мире и мире общественном и что оба эти мира, насколько я мог видеть, пересекаются, если не совпадают полностью.
Француз нуждался исключительно в данном товаре. Почему мы должны были ограничивать его права, а не права дядюшкиного приятеля, допустившего просчет? В обоих случаях мы выступали всего лишь как посредники, и большая часть дохода доставалась не нам, а нашим доверителям; однако в одном случае дядюшка Джозеф настаивал на получении прибыли, в другом же – легко упускал ее, хотя, казалось бы, и не мог полностью распоряжаться ею. Я высказался в том духе, что, с точки зрения доверителя, оба варианта равны, после чего дядюшка заявил, что не станет особенно отстаивать интересы того, кто не оставляет за ним права самому выносить суждения в подобных случаях, и его доверителям это хорошо известно! Он ни минуты не сомневался в правильности своих решений. У меня такой уверенности не было. Мне не хватало чего-то, что позволяло дядюшке безапелляционно решать, чьи интересы отстаивать. Его деловое окружение восхищалось им. Иногда это походило на инстинкт, особую, хитрую уловку в некой игре, позволявшую дядюшке определять, кто чего стоит в бизнесе.
Здесь царили все та же зависть, мелкие интриги, пристрастия и антипатии, что и в жизни общества, с которой я мало-помалу знакомился. Линии поведения были зыбкими, и любой обладающий достаточным состоянием и определенными качествами мог, используя свой капитал, настойчивость или просто везение, проникнуть в привилегированные круги, будь то деловые или чисто общественные. Дядюшка твердо верил, что в бизнесе, в отличие от общественной жизни, царит демократия, но мне начинало казаться, что разницы между обеими сферами нет и что в общественной жизни демократии даже больше, по крайней мере среди людей, уверенных в своем положении. Им демократия давалась легко, они не допускали ошибок. Какие же качества требовались, чтобы проникнуть внутрь делового мира? Я попробовал мысленно сформулировать их для себя, но передо мной вырастала загадка, которую я не в силах был разрешить, и чем больше я бился над ней, тем больше запутывался.
Покровительство дядюшки тем не менее усиливало во мне чувство, что я «свой», и это подкреплялось отношением ко мне со стороны. Стоило мне упомянуть одному из наших клерков, с которым я иногда завтракал, что уик-энд я провел у Джефсонов, как он тут же замкнулся и в поведении его появилась незнакомая до сих пор угодливость. До этого момента между нами существовали непринужденные приятельские отношения, теперь же словно некая сила воздвигла между нами невидимый барьер неравенства. С тех пор меня преследовало искушение – вести себя так же, как вела себя моя кузина Агнесса, за что дядюшка упрекал ее.
И именно дядюшка Джозеф был отчасти виновен в заносчивости, столь затруднявшей мне теперь общение с сослуживцами и знакомыми. Он настоятельно требовал, чтобы я как можно чаще появлялся на людях и рассказывал ему о тех, с кем встречаюсь и как сам веду себя с ними. Круг моих знакомств ширился, и дядюшка, забрав меня из Нью-Йорка, отвез в свой загородный дом на Лонг-Айленде, неподалеку от Хантингтона, – старый, уютный, ухоженный. Я приобрел автомобиль и уже редкий вечер проводил в одиночестве.
Подходил к концу жаркий летний день накануне уик-энда. Мы с дядюшкой сидели на широкой веранде, выходившей на лужайку, в дальнем конце которой виднелся ряд густо посаженных деревьев, скрывавших дорогу. Темнело, и высокие уличные фонари уже зажглись, однако я подвинул свое кресло так, чтобы деревья заслоняли их. На столике между нами стояли стаканы виски с содовой и льдом, причем два последних компонента явно преобладали. Этажом выше находилась просторная комната с низким потолком и широкой, удобной кроватью; в ней по утрам было прохладно.
Огонек дядюшкиной сигары ярко вспыхнул.
– Можно задать тебе один вопрос? – сказал он. Непривычное начало.
– Разумеется, дядюшка Джозеф.
– Помнишь девушку, с которой ты встречался зимой, – мисс Хантер? Что ты знаешь о ее отце? Я недавно слышал о нем.
– Почти ничего.
– Он был довольно видным человеком, где-то в Сиракузах по-моему. Вел там хорошее дело. Жена его то ли из Огайо, то ли из Индианы. Сиракузы пришлись ей не по вкусу, и они перебрались в Нью-Йорк, где мистер Хантер открыл новое дело. Роджер Пендлтон помнит его: красивый мужчина, но почти все время нуждавшийся в деньгах. Поначалу все у него шло прекрасно, только вот жена любила пожить на широкую ногу, что ж, тогда она была яркой женщиной. И вот дела пошли хуже. Бедняга надорвался на работе и умер. Лучше бы уж он оставался в Сиракузах… Думаю, тебе интересно было это узнать, раз уж она сама тебе не рассказывала.
Прежде всего меня поразило, что дядюшка позаботился все это разведать и что он полагал эти сведения важными. Вряд ли он мог более ясно дать мне понять, что мистер Хантер был неудачником, его жена – транжиркой, оба они – людьми не нашего круга и соответственно знакомство с их дочерью нежелательно.
– Мисс Хантер мало говорила о своих родителях, – ответил я.
– Вы по-прежнему встречаетесь?
– Нет. Она уехала в мае к своим родственникам в Вермонт, но, – добавил я, хоть мне и не хотелось говорить это дядюшке, – осенью она скорей всего вернется, и тогда мы снова будем видеться. Пока я был в Островитянии, я писал ей едва ли не каждый месяц, и она отвечала мне. Недавно я отправил ей два письма и она прислала ответ.
– Значит, это серьезно?
Я даже не сразу понял вопрос.
– У меня никогда не было мысли просить ее руки.
– Надеюсь, нет и сейчас.
– Не знаю… но она мне нравится.
– Ну что ж, это не страшно. Только не увлекайся сразу многими. Побереги свои симпатии для мужской компании.
– Почему, дядюшка Джозеф?
– Потише, потише! – произнес дядюшка, почти не видимый в темноте. – У женщины в жизни два назначения. Первое – быть женой. В таком случае, если ты подберешь хорошую пару, это можно считать поистине Божией милостью.
– А какое второе, дядюшка?
– Позволять им дурачить себя! Но ничего нет для мужчины более ценного, чем хорошая жена. Такой была твоя тетушка…
Он умолк. Анияи апия,подумал я. Но анияподменялась слащавой сентиментальностью, апиявырождалась в простую похоть.
– Я никогда не видел тетушку Бетси, – вежливо ответил я.
– Она была слишком хороша для меня.
Он говорил с таким актерским пафосом, что я подумал, уж не подшучивает ли он надо мной, но нет – после небольшой паузы он продолжал искренним тоном:
– Тебе и вправду следует жениться, Джон, пора. Тебе уже тридцать. Понимаю, женитьба сейчас дорогое удовольствие. Может, ты боишься, что у тебя не хватит средств? Но, когда придет время и твоя избранница, как любая благоразумная женщина, потребует определенных гарантий, обратись ко мне, и я постараюсь помочь.
Он резко умолк, затем спросил:
– Надеюсь, никаких препятствий нет?
– Каких именно препятствий, дядюшка?
– Надеюсь, ты не женился на какой-нибудь из тамошних туземок, которая вдруг объявится здесь и начнет тебя шантажировать?
– Нет, я до сих пор холостяк.
– Человек я не сентиментальный, – сказал дядюшка, – но думаю, мужчина вряд ли женится, если хоть немного не влюблен, какую бы удачную пару он ни подыскал. Мне случалось видеть такие браки – полнейший крах. Но вот что я скажу: мужчине, особенно молодому, гораздо лучше, когда он женат, разумеется, если он найдет достойную избранницу, проявив при этом столько же здравого смысла и проницательности, сколько и в остальных делах. Я хочу, чтобы ты женился и устроил свою семейную жизнь так же успешно, как все, за что ты брался после возвращения. Если у тебя уже есть на примете невеста и дело только в деньгах, можешь на меня рассчитывать, хотя я в любом случае собираюсь основательно повысить тебе жалованье. Все мои дети в том или ином смысле меня разочаровали. Ты – мой племянник. Отец мало чем может тебе помочь, зато я могу!
– Спасибо, спасибо, дядюшка Джозеф! – воскликнул я, тронутый чувством, с которым он говорил, и благодарный за то ощущение уверенности в себе, которое внушили мне его слова… И все же я колебался и, чтобы восполнить некоторый недостаток благодарности и того, что мне надлежало произнести, встал и горячо пожал руку дядюшки.
– Прошу вас только – не поднимайте мне жалованье, пока не будете абсолютно уверены, что польза, которую я приношу фирме, достойна надбавки. В деньгах я пока не стеснен, мне они не нужны.
– Прекрасно, прекрасно, – ответил дядюшка, потихоньку высвобождая руку, – но и глупить тоже не стоит. Если хочешь, чтобы я считал тебя своим сыном, никогда не произноси при мне такого.
Его последние слова поразили меня, и я долго ломал голову над тем, что же, собственно, он имел в виду. Если считать сказанное мною искренним, он мог оскорбиться, что я отвергаю его дары; если – лицемерием, позой, как, вероятно, ему показалось, он должен был презирать меня; но я не мог объяснить ему, что своими словами хотел отвратить жесточайшую несправедливость: дядюшкино презрение для меня мало что значило, но я боялся причинить ему боль… Так я раздумывал и постепенно все сильнее ощущал неуверенность в самом себе, поскольку предложения дядюшки казались мне тем соблазнительнее, чем больше я думал о них. Принимать их или нет, однако, было уже другое дело, – в любом случае не раньше чем по истечении года, когда я окончательно сделаю выбор между Америкой и Островитянией и не буду перед дядюшкой в долгу.
Время шло быстро – как всегда, когда человек чем-то занят да вдобавок пребывает в ожидании. Укороченные на летний период дни в конторе были по-прежнему полны дел, и по вечерам, на досуге, скучать не приходилось. Я даже не заметил, как настал август, – близился полагающийся мне двухнедельный отпуск. В промежутках между составлением деловых писем я разработал план и, ни минуты не медля, отбыл в Бостон, с нетерпением предвкушая домашний покой и уют.
Филип взял отпуск так, чтобы по срокам он совпадал с моим, и, встретившись в Бостоне, мы отправились к нему домой, в Кейп-Код, где я собирался провести по меньшей мере неделю и повидаться с семьей. Старше меня на семь лет, брат был ниже ростом, более худощав; ни единой морщинки на сухом, костистом лице с тонкими чертами и ясным, открытым взглядом светло-голубых глаз, светившихся честью и добротой. В юности он мечтал стать министром, весьма смутно представляя, что это такое, но, как бы то ни было, мечтам его не суждено было сбыться, и он решил пойти в юристы и уже вполне сознательно и целенаправленно закончил Школу правоведения. С консервативной, бостонской, точки зрения, карьера его сложилась успешно, хотя он был далеко не так богат, как дядюшка Джозеф и его друзья.
И вот мы сидели рядом на обтянутых зеленым плюшем сиденьях американского поезда, впервые за то время, что я вернулся из Островитянии. На лице Филипа было знакомое располагающее выражение вдумчивой и тактичной доброжелательности.
Стоял жаркий субботний полдень, и главы семейств, подобно Филипу обремененные трудами и заботами, ехали за город навестить жен и детей. Некоторые дружески и уважительно приветствовали его по имени, и он отвечал им своей широкой, светлой улыбкой.
Мы заговорили о делах семейных. В переполненном вагоне пахло потом и едким угольным дымом. Поезд проследовал Дорчестер, Квинсиз, Брайентриз, Броктон и Мидлборо, и мне остро припомнилось, как в свое время, мальчиком, а затем юношей, я проделывал тот же путь, отправляясь на каникулы в Кейп; покидая скучный, пыльный, душный город, надо было пройти сквозь своеобразное чистилище, прежде чем становилось привольнее и легче дышать: за окном мелькали дюны, сосновые перелески, болотца, летние домики и, наконец, море. Однако я не спешил делиться впечатлениями с Филипом, поскольку знал, что, даже испытывая то же, он все равно не упустит возможности произнести хвалебное слово в адрес городской цивилизации. Слушая брата, я ждал, когда же кончатся муки чистилища, но ожидаемое чувство раскрепощения почему-то не приходило.
Филип сказал, что мать с отцом остановились в скромной гостинице в нескольких милях от его коттеджа, чтобы быть ближе к ним с Мэри, внукам и ко мне на то время, что я проведу в Кейпе. Позже подъедет Алиса, и все семья будет в сборе. Мэри собирается устроить пару пикников. Филип-младший учился ходить под парусом и, наслушавшись рассказов о том, что дядя Джон в этом разбирается, настроился брать у меня уроки. Ему шел четырнадцатый год, а Фейс исполнилось десять. Отношения с ровесницами у нее не ладились, и девочка переживала из-за этого. Вместе с Мэри они пробовали различные подходы.
– Как замечательно, – воскликнул он, – что ты наконец выбрался навестить нас. Подумать только – ты уже полгода как вернулся, а нам ни разу не удалось по-настоящему переговорить!
Они ничего не знали о моих впечатлениях от жизни в Островитянии, а ведь это, должно быть, так интересно. Были вещи, о которых он особо хотел меня порасспросить, и у Мэри тоже имелись ко мне вопросы.
Соседи у них были исключительно замечательные люди, среди них профессор Бедлоу с кафедры английского языка в Гарварде, с женой, Роберт Хауэрд, врач, интересующийся социологией, тоже с супругой. Их общество и беседа доставят мне истинное удовольствие.
– Но прежде, – сказал Филип, – расскажи мне о себе, Джон.
И он устремил на меня свой ясный, бесхитростный взгляд, в котором сквозило плохо скрываемое восторженное любопытство.
– Как дядюшка? Видел кого-нибудь из Джефсонов?
Отвечая на его вопросы, я сказал ему все, что, как мне казалось, могло его заинтересовать, зная, что брат обязательно передаст мои слова маме. Семейное чувство, или, правильней будет сказать, чувство семьи, было сильно в ней и в брате. Оба всегда с жадностью выслушивали новости о родственниках, которых никогда не видели и с которыми даже не переписывались. Родственники существовали для них как некая особая часть человечества.
Когда родственная информация с обеих сторон была исчерпана, Филип спросил, нравится ли мне жизнь нью-йоркского бизнесмена, и я не сразу нашелся что ответить.
– Работа слишком умственная, – сказал я наконец.
– Что, уже снова затосковал по простой жизни? – рассмеялся Филип.
– Я ни по чему не затосковал, – ответил я.
– В нашей семье, – продолжал Филип, – две ветви: интеллектуалы и антиинтеллектуалы. Дедушка, дядя Джозеф и Агнесса – антиинтеллектуалы. Это вовсе не значит, что они менее интеллигентны, чем остальные. Думаю, и Алиса ближе к ним. Отец, ты и я, как мне всегда казалось, относимся к интеллектуалам. У отца и у дядюшки были равные шансы продолжить дело деда, но вместо этого отец поступил в колледж и уже с самого начала вступил на иной путь. Дядюшка Джозеф считает отца неудачником, а отец, хоть и полагает, что дядюшка отверг все лучшее в жизни, втайне ему завидует… Мы все желаем тебе успехов в бизнесе, но я частенько думал: а по душе ли он тебе? Когда же ты сказал про «слишком умственную» работу… нет, я по-прежнему считаю тебя одним из нас, Джон!
– Не знаю, кто я, – ответил я, – если вообще принадлежу к одной из ветвей. Просто работа требует напряжения всех моих умственных сил.
– Дело тут не в интеллигентности, – возразил брат, – а в том, что тебя больше интересует: интеллектуальные проблемы, идеи, знания или же нечто материальное.
– Не знаю, Филип.
Разговор продолжался, и временами казалось – Филип хочет, чтобы я сделал выбор, причислил себя к той или иной «партии».
День стоял жаркий, душный, и мы с величайшим облегчением вышли наконец из поезда после долгого пути. Смеркалось, и, после духоты вагона, воздух на станции мгновенно освежил и придал нам новые силы. Когда состав укатил, пройдя перед нами грохочущей чередой похожих на игрушечные вагонов, глубокая тишина воцарилась кругом.
Мэри бросилась нам навстречу, с ней были Филип-младший и Фейс. Мэри была в простеньком хлопчатобумажном платье, лицо и руки покрывал загар. Она была ровесницей Филипа, худощавая, как и он, двигалась по-молодому, легко; она не то чтобы поблекла, но как-то высохла за прошедшее время, а выражением глаз стала еще больше походить на мужа.