Текст книги "Дом дневной, дом ночной"
Автор книги: Ольга Токарчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
РЕВЕНЬ
За домом Марта растила ревень. Крохотный участок земли был покатым, а ряды растений – нестройные; они огибали большие камни, а затем снова выстраивались вдоль неровной межи. Зимой ревень исчезал под снегом и под землей, сворачивал свои мясистые стебли и рос вглубь, рос вспять, обратно к своему зародышу, к своим спящим корням. Под конец марта земля вспучивалась, и ревень рождался заново. Он опять был маленький, бело-зеленый, нежный, как тело без кожи, как младенец. Рос по ночам, мы слышали легкое потрескивание в траве, мелкие, как бисер, волны этого звука будили другие растения. Днем намечались грядки. Марта, разрумянившись, смотрела на них – казалось, что поднимается сморенное сном войско, как будто бы из-под земли вырастали солдаты, построенные боевым порядком. Вначале – макушки, потом – могучие плечи, всегда вытянувшиеся во фрунт тела, над которыми в итоге развернется волнистый зеленый шатер.
В мае Марта срезала острым ножом своих воинов так, словно говорила им «вольно». Они, вероятно, видели ее снизу – эту большую и крепкую бабищу с ножом в руке. Скрип лезвия поперек упругих стеблей, кисловатый сок на стальном острие.
Ровные пучки Марта несла на овощной рынок в Новую Руду и там продавала на первый весенний компот или на дрожжевые оладушки с ревенем, по которым все соскучились за зиму.
Я помогала ей вязать пучки. Неказистые, поврежденные или слишком короткие стебли мы откладывали в сторону, чтобы потом в моей советского происхождения электродуховке испечь пирог.
О КОСМОГОНИЯХ
Мой любимый философ – Ферекид, один из учителей Пифагора.
Согласно Ферекиду, мир возникает в результате взаимодействия двух первопричин. В его понимании, это – могущественные прасущества, вездесущие и всеобщие первоначала. Их взаимодействие, пожалуй, лучше всего назвать вечным поглощением. Одно пожирает другое, бесконечно. В этом суть существования мира. Первое из них – Хтония. Это нечто такое, что непрестанно плодится, почкуется, разрастается. Цель и способ ее существования – воспроизведение самой себя. Созидательная роль состоит не только в многократном самовоспроизведении, но и в эманации форм жизни, которые на нее не похожи и даже с ней не совместимы. Поэтому в Хтонии непрерывно идет процесс разрастания, слепого и бессмысленного, темного – это пушечное мясо существования. Второе прасущество – Хаос – поглощает Хтонию, как бы питается ею, пожирает ее. Все время, всецело. Хаос – нематериален, он растворяет пространства Хтонии, как будто бы их разъедает. Без Хтонии он не мог бы существовать и vice versa [8]8
наоборот (лат.).
[Закрыть]. Он превращает Хтонию в небытие, аннигилирует, как мы сказали бы ныне.
Связь между этими двумя первоначалами необычайно интенсивная, от нее возникает Хронос – сущность, которую вернее всего было бы сравнить с центром циклона. В самой сердцевине поглощения, аннигиляции, или, если угодно, уничтожения, возникает жизненное пространство мнимого спокойствия, подобие оазиса, почти фата-моргана, отличительной чертой которого является постоянство, регулярность, порядок, даже своего рода гармония, которая и дает начало существованию Мира. Хронос замедляет поглощение материи Хаосом и облекает Мир в некую форму. С одной стороны, он регулирует возникновение, разбивая его на упорядоченные временные промежутки, которые составляют его суть; с другой стороны, ослабляет силу уничтожения. В этом месте и возникает Мир и его основные энергии.
В Хроносе рождаются всяческие боги. Их основная отличительная черта – любовь (philia). Они точно светом наполнены любовью и именно ею пытаются победить ненависть (neikos) сил стихии, чтобы в конце концов обрести единую, неистребимую эфирную духовную природу Мира. Именно для этого они и создают людей, животных и растения и наделяют их семенем любви.
Об этом я рассказывала Марте, пока мы вязали ревень в пучки. Когда мы закончили, Марта изрекла что-то вроде того: когда люди говорят «всё», «всегда», «никогда», «каждый» – это может относиться лишь к ним самим, ибо в окружающем нас мире нет таких общих для всех понятий.
Она посоветовала мне быть осторожной, поскольку если кто-нибудь начинает предложение со слова «всегда», это значит, что он потерял связь с миром и имеет в виду себя.
Я пожала плечами.
КТО НАПИСАЛ ЖИТИЕ СВЯТОЙ И КАК ОБО ВСЕМ УЗНАЛ
Итак, Пасхалис остался в монастыре у сестер-бенедиктинок, чтобы составить жизнеописание их тайной покровительницы, известной под четырьмя разными именами. Он получил отдельную келью в хозяйственной постройке, стоящей поодаль от самого монастыря. Келья была просторная, удобная и теплая, с высоким окном, которое на ночь закрывалось деревянными ставнями; там стоял широкий, тяжелый пюпитр, предназначенный для письма, с выемкой для чернильницы. Окно выходило на юг, поэтому, едва уплыли зимние тучи, в келье поселилась большая полоса света, которую оживляли летающие пылинки и суетливые непоседы-мухи. Как только Пасхалис замерзал у пюпитра, он вставал и грел в лучах солнца свое озябшее тело. Он видел тогда гряду отлогих гор, и ему казалось, что они колышутся в неприметном для людей танце. В скором времени он уже знал каждый излом этого необычного горизонта, каждую долину, каждую возвышенность.
Дважды в день монахини оставляли ему под дверью еду – хлеб и отварные овощи, а в воскресенье и по праздникам – вино. Раз в два-три дня его посещала мать-настоятельница. «Спрашивали о тебе, – сказала она в самом начале, когда он еще не знал, как приступить к своей работе. – Спрашивали, а я им ответила, что ты ушел один. Тогда они решили, что с тобой стряслась какая-нибудь беда, может, напали волки, а я им в ответ, что волков здесь уже с давних пор никто не видел и что ты, наверное, убежал, ушел в горы…». «А зачем вы, матушка, так сказали?» – удивился Пасхалис. «Я бы предпочла, чтобы ты убежал и нарушил обеты, чем видеть, как ты лежишь мертвый, окровавленный на земле». «Я не знаю, как мне начать», – пожаловался инок. Настоятельница указала ему на лежащую на пюпитре небольшую книгу. «Ты должен сначала внимательно все прочитать, и тогда узнаешь ту, которая это написала. Ты должен читать столь долго, пока не увидишь во всех подробностях, как она выглядела, как двигалась, каким говорила голосом. Тогда тебе будет легче понять, что чувствует человек, написавший нечто подобное, и что испытывает человек, который читает это сейчас, иначе говоря, ты».
Поэтому Пасхалис начал с чтения. Вначале оно показалось ему скучным, и он мало что понимал, поскольку не был силен в латыни. Скоро, однако, к своей радости обнаружил, что и у святой латынь оставляла желать лучшего – как изюминки в сдобных булочках, в тексте попадались чешские, немецкие и польские слова. Но потом он начал постепенно постигать, что написанное Кюммернис проникнуто тем же сильным желанием, которое он сам носил в себе – стать кем-то другим, не тем, кем являешься, и это подымало дух.
Книга была странная, потому что читать ее следовало сразу с двух сторон. С одной стороны она называлась «Hilaria», а стоило ее открыть с конца – там было другое название – «Tristia». То есть «Радости» и «Печали». В середине книги между двумя частями оказалось несколько страниц, исписанных чернилами другого цвета. Эта часть называлась «Наставления к молитве».
Была также и иная причина, мешавшая Пасхалису сосредоточиться, – его отвлекала жизнь женщин за стенами кельи. Иногда он слышал их голоса и постукивание сандалий. Как только приближалось время трапезы, он вставал у двери и ждал, чтобы легкий удар посуды о пол известил его о том, что за дверью находится женщина. Однако он ни разу не осмелился в ту минуту отворить дверь. Из своей кельи он выходил только ночью, когда отголоски жизни в монастыре замирали. Это ему позволялось. Он мог пройти одним дозволенным ему маршрутом – из кельи в часовенку с образом распятой Кюммернис. И в конце концов обнаженные светлые груди святой девы стали пробуждать в нем греховные помыслы. Он страстно желал уткнуться в них лицом. Мечтал также иногда о чем-то еще более волнующем, о чем-то, имеющем связь с Целестином, что заведомо было греховно и запретно, и он проверял эти желания на себе, прижимаясь к колючему одеялу и щупая свое нерешительное тело.
В «Hilaria» первый фрагмент, который привлек его внимание, был таким:
«Я могла бы лечь на землю, раскинуть руки и ноги и ждать так, пока Твое небо нальется солнцем и ниспадет на меня, и прижмется нежно к моему животу и груди».
Именно так он ее и увидел в первый раз. Она лежала на пологом склоне горы, за монастырем, на траве среди ярко цветущего осота, от которого у Пасхалиса резало глаза. Он вымарал эти цветы с той картины. Теперь ее окружала зеленая трава и огромное чистое небо. Ее тело было похоже на небольшой крест, поставленный на склоне горы, как знак, призывающий: «смотри сюда, сюда!» Низом, по шоссе, идут люди, погоняя коров, бегут собаки, какой-то мужчина вдруг заливается смехом, позвякивают колокольчики на шеях у овец, неприятно шерстит кожу; чуть выше шагает браконьер с подстреленным зайцем, машет кому-то рукой, дым из труб тянется к небу, птицы летят на запад. Все это видит Пасхалис.
Прильнуть бы к кому-нибудь, безмятежно лежащему на земле с распростертыми руками и ногами, навалиться бы на это тело всей своей тяжестью, упасть, слиться с этим телом… И что же потом? Пасхалис не знал. И он по ночам сворачивал одеяло в длинный валик, клал его на землю и представлял себе, что под ним женское тело, наполненное до краев теплом, мягкое и вместе с тем плотное, подвижное и живое. Осторожно ложился сверху, его дыхание становилось стесненным и прерывистым, как будто вдруг перестало хватать воздуха, он лежал и не испытывал облегчения. Единственное, что приходило ему в голову: пригвоздить это тело к земле. Позже, лежа на кровати и успокаивая дыхание, он думал об отце Кюммернис – тот, должно быть, испытывал такие же чувства.
«Что за бред, – возмутилась на следующий день настоятельница, а Пасхалис устыдился, что отважился ей в этом признаться. – Я не за тем дала тебе кров и хлеб, чтобы ты вымышлял такие вещи. Если ты голоден – ешь. Если чувствуешь себя одиноким – молись. Ты постиг уже наставления к молитве?»
Да, он читал их, но они показались ему невразумительными. Что значит ни о чем не думать, размышлял он. Как можно не думать ни о чем. Инок вставал у окна в полосе света и анализировал свои мысли. Они казались вездесущими, давали пояснения к пейзажам, которые подмечал глаз за окном; повторяли: о, туча, деревья, горы; о, какую тень они бросают на зеленые горные луга. А когда он закрывал глаза, чтобы отрешиться от этих видов, его мысли менялись, но по-прежнему оставались при нем: я голоден – не подошло ли время трапезы – что там за звуки слышатся сверху – не бежит ли кто – и что это за высокая монахиня – которая по вечерам доит коров. Или же всплывали разные образы: внимательное лицо настоятельницы, усики над ее верхней губой, большие пальцы, торчащие из сандалий, завеса перед образом Кюммернис, тело на кресте, дохлая муха в святой воде. Как же можно не думать?
Порой Пасхалис чувствовал себя в келье, как в заточении. Его ноги нуждались в движении. Он с грустью поглядывал на горы за окном. Тосковал по белу свету. Сожалел о том, что не видел ни городов, ни увешанных картинами дворцовых стен, ни храмов, которые якобы доставали до самого неба. Где-то далеко на юге был Папа Римский, который совещался в это время с синодом, как спасать мир от лютеран. Пасхалис мысленно рисовал этот мир – он был прекрасен, как на картине, которую он часами рассматривал в том монастыре. Горный спокойный ландшафт, в долинах замки из песчаника, реки, по которым плывут небольшие лодки, пятна распаханных полей, рядом опрятно одетые крестьяне, мельница, нищий, собаки. А прямо перед глазами не Богоматерь с младенцем сидит, а Папа Римский, большой серьезный мужчина, чем-то похожий на Целестина или на епископа из Глаца. В голове понтифика рождаются мысли и слова. Ангелы написали их на развевающихся лентах и держат теперь над его головой.
Рука монаха в полдень всегда слабеет, мысли останавливаются на лету и повисают лентами в пасхалисовой келье. Нет в них ни склада, ни лада, слова высыпаются из своей формы и пылью опадают на землю. Полуденный демон вызывает у монаха ощущение, будто жизнь замедляется, а солнце не движется. Пасхалис упирается взглядом в одну точку, он и сам не знает в какую. Намеченная работа превращается в висящий над головой камень, тяготеющий над всем миром. Искушение прекратить работу, внезапная всеобъемлющая пустота, скука, созвучная стрекотанию сверчков. «Anxietas cordis quae infestast anachoretas et vagos in solitudine monachos» [9]9
Тревогой сковано сердце нелюдима-отшельника и одиноко странствующего монаха (лат.).
[Закрыть], читает Пасхалис и знает, что совершает грех, что грешит не делом, а отказом от какого бы то ни было действия. Единственным спасением может быть бегство.
Пасхалис полагал, что, если он останется в монастыре, сестры отнесутся к нему как к ровне, облачат в монастырское платье, допустят к своему столу и в свою жизнь. А они заперли его в келье и обходились с ним так, словно бы его здесь не было. Велели описать жизнь женщины, которую он не знал, и изучить ее сочинения, которых он не понимал. Я должен писать историю Кюммернис. А кто напишет мою, думал он. Поэтому, когда мать-настоятельница пришла к нему в следующий раз, монах сказал ей, что отказывается. Что хочет пойти в Рим и попросить Папу, чтобы тот признал его женщиной. И только после этого вернется сюда как полноправная монахиня. Настоятельница заморгала и ничего не ответила. Он приложился губами к ее руке. «Ну что ж, хорошо, – произнесла она. – Я скажу, почему позволила тебе остаться. Когда я увидела тебя в первый раз, ты мне напомнил олененка, маленького раненого олененка. Но маленькие оленята со временем вырастают в сильных оленей. В тот день, когда ты попросил разрешения остаться здесь, я помолилась Кюммернис, ибо не знала, как поступить. И мне приснился сон, а я редко вижу сны. Мне приснился прекрасный барельеф из слоновой кости, изображающий двух животных – оленя и льва. Олень поедал льва. Заглотнул уже его голову». Монахиня умолкла и выжидающе посматривала на Пасхалиса. «Ну и что было дальше?» – спросил он. «Ничего, это уже все». – «И что это значит?» Она пожала плечами. «Я не знаю, что это значит, знаю только, что подобные сны бывают нечасто. Ты должен остаться, написать историю святой и отправиться с написанным к епископу в Глац, а потом и к самому Папе в Рим, чтобы он канонизировал Кюммернис».
В тот вечер Пасхалис в подробностях представил себе сцену в Риме. Папа Римский растроган его работой и долгой дорогой. Святой отец напоминает ему Целестина. Он кладет Пасхалису на голову руку, что вызывает зависть епископов и королей. А затем понтифик обращается к этим правителям, богачам и ко всем собравшимся на внутреннем дворе: С этой минуты Пасхалис объявляется женщиной! На обратном пути тело инока меняется с каждой верстой, увеличивается грудь, кожа становится гладкой, и, наконец, однажды ночью безвозвратно исчезает мужская плоть, словно вырванная с корнем. Вместо нее остается отверстие, таинственно ведущее в глубь тела.
ПИСЬМА
Я получаю письма почти от одних только женщин, и почти все адресаты моих писем – женщины. А если при этом не смотреть телевизор, то весь обозримый мир представляется полностью женским. Женщины стоят за прилавками в магазинах, организуют встречи, ходят за покупками с детьми, ездят в переполненных автобусах в Новую Руду и обратно, стригут волосы, проводят вместе вечера, целуются в обе щечки, благоухают, примеряют шмотки в универмагах, выдают жетоны на почте, развозят письма, написанные женщинами, которые читают женщины. У меня есть еще Марта и суки. И коза. Р. составляет исключение; его присутствие лишь подчеркивает вездесущее женское начало. Аналогично: сладкое дрожжевое тесто солят, а в кислый соус добавляют щепотку сахара.
Я размышляла о словах, которые несправедливы, по-видимому, потому, что вырастают из неравно и небрежно поделенного мира. Каков женский эквивалент слова «мужество»? «Женство»? Как назвать эту добродетель женщины, не перечеркнув одновременно ее пола? Нет женских соответствий словам «старец» или «мудрец». Старая женщина – это старушка или старуха, будто в старении женщин нет ни достоинства, ни величавости, будто старая женщина не может быть мудрой. В лучшем случае о ней можно сказать «ведьма» с пометой, что слово происходит от «ведать». Ну и что – все равно получается образ злой старухи с обвисшей грудью и животом, неспособным к деторождению; существо, обезумевшее от злобы на весь мир, хотя и могущественное. Старый мужчина может быть мудрым и почтенным старцем, мудрецом. Чтобы нечто подобное сказать о женщине, приходится выбирать окольные пути, растолковывать, описывать – «старая мудрая женщина». И все равно звучит это столь напыщенно, что вызывает сомнения. Но больше всего меня беспокоит слово «безотцовщина», ибо нет женского соответствия «безматеринщина». Господь Бог стал нам Отцом.
ПИРОГ ИЗ ТРАВЫ
Тот же самый пограничник, который перебрасывал тело немца на другую сторону границы, зимой патрулировал Черный лес. В его обязанности входило следить, чтобы старая лесная дорога, ведущая в Чехию, оставалась непроезжей для автомобилей и непроходимой для всякого рода контрабандистов спиртного. Ранней весной надлежало отправиться туда с электропилой, спилить несколько деревьев и, свалив их, перегородить дорогу. Таков естественный способ защиты государственной границы. На вырубку елей, разумеется, требовалось получить разрешение лесничества.
Пограничник знал всех в округе. Он умел с первого взгляда распознать чужака, и в этом случае проверял документы и звонил на погранзаставу. Кем бы ни был повстречавшийся ему человек, грибником или заблудившимся туристом, патрульный наблюдал за ним в бинокль с горы, пока тот не удалялся от границы и не сворачивал на свою сторону.
Таким образом, он видел массу людей: одиноких путников – и едва держащихся на ногах, и шагающих быстро, уверенно; пары, которые поспешно исчезали в кустах; людей, идущих гуськом, согнувшись под тяжестью рюкзаков; людей с животными – собаками, лошадьми, коровами, слепыми котятами в корзине, которых они несли топить; людей с разными предметами и механизмами – на велосипедах, в машинах, на тракторах (по правде сказать, только у одного местного был трактор), с сумками, с мотопилой, с грибами в полиэтиленовом пакете, с поллитровкой, купленной в хазе… Перед его глазами был вроде как театр, в котором, к сожалению, показывали скучные представления. Многое ему приходилось додумывать. Кое-что он был обязан знать: куда отправился Имярек, таща велосипед по бездорожью, что означает белый «опель», стоящий возле дома внизу, а что – темно-синий автобус, открытые или закрытые красные ставни еще в одном доме, овцы на перевале, а не на опушке леса, железная кровать, вынесенная в сад. Он обязан был это знать. Иначе ничего из того, что видел, не понял бы. Смотрел бы только, но не видел.
Случалось, конечно, и частенько, что он забывался и глядел на мир перед собой, как на картинку. Низом по шоссе идут люди, погоняя коров, бегут собаки, какой-то мужчина вдруг заливается смехом, позвякивают колокольчики на шеях у овец, неприятно шерстит кожу; чуть выше шагает браконьер с подстреленным зайцем, машет кому-то рукой, дым из труб тянется к небу, птицы летят на запад. Эта картинка как была, так и есть, – кажется вечной. Сценой, но не для людей – люди на нее попадают случайно.
Днем, накануне Нового года, этот молодой пограничник с румяным и свежим, как сдобная булочка, лицом медленно ехал по снегу на своем тяжелом мотоцикле. Колеса глубоко зарывались в снег, и ему приходилось двигаться с осторожностью, чтобы не соскользнуть в большой овраг у обочины. Вскоре он заметил множество петляющих вокруг да около следов, они то возвращались, то снова бежали вперед. На больших сугробах остались отпечатки человеческих тел – кто-то, наверное, падал в сугроб, барахтался, переворачивался. А кто-то, видимо, ложился на снег, размахивал руками и ногами, оставляя отметину в виде огромной птицы.
Он встретил их на перевале. Они были в ярких смешных шапках. В общем, выглядели подозрительно. К тому же захихикали, когда он потребовал у них документы. Заговорщицки переглядывались и прыскали смехом. Он подумал, что они, должно быть, пьяны, и почувствовал себя идиотом. Ведь был канун Нового года. Однако чем больше они веселились, тем он становился серьезней. Чем больше источали веселья – от распиравшей их радости они почти парили над снегом, – тем сильней он ощущал себя прикованным к земле, тем глубже проваливались у него ноги. Пограничника раздражало их приподнятое настроение.
Они были молоды. Девушка, которая была с ними, показалась ему красивой и недоступной. Она закусила кончик светлой прядки и бросала загадочные взгляды, словно только что очнулась от приятного, может быть даже – эротического сна.
Молодые люди были беспечны – не захватили с собой в пограничную зону документов, поэтому патрульный не знал, как их записать.
– Рюкзаки остались в хате, – сказали они.
Поневоле пришлось вернуться с ними обратно. Они попеременно толкали его мотоцикл по снегу. Парни разбирались в мотоциклах, чем, однако, не снискали его уважения. Его не покидало чувство, что на их фоне он выглядит смешным и малозначительным, поэтому он как бы невзначай расстегнул куртку, чтобы продемонстрировать им блестящую кожаную кобуру пистолета.
В доме стоял запах нежилого помещения, иначе говоря сырости и остатков осени, сухих листьев и сена. Кроме того, воняло мышами. Было холодно. Пограничник сел за стол и переписал данные из их паспортов. Все были из Вроцлава. Жили на улицах, названия которых звучали по-городскому и торжественно: Венская, набережная Выспянского, Грюнвальдская, Космонавтов. Ну да, он понимал, они приехали сюда отпраздновать Новый год, напиться и подурачиться. Ясно, что они не занимались контрабандой, что никоим образом не могли причинить вред границе. Однако теперь уже не подобало отступать, нельзя было сказать: порядок, я еду дальше, я тоже вечером собираюсь на гулянку, темный костюм уже висит на дверце шкафа, отглаженный и готовый, водка стынет в холодильнике и шампанское красуется в баре мебельной стенки.
Под аккомпанемент этих невыносимых смешков, которые сбивали его, пока он записывал, девушка поставила перед ним кружку с чаем. Пограничник выпил с благодарностью. Чай разогрел его изнутри и снял напряжение. Он закурил. Съел кусок темного, странного пирога с травяным экзотическим вкусом, немного похожим на вкус коврижки. Их насмешки были ответом на его серьезность; ему бы следовало оставить этих ребят в покое или же наказать, после чего отправиться обратно в сторону леса, потом заехать на погранзаставу, сдать смену и идти домой. Но он сидел и ел этот пирог, который ему подсовывали с подозрительной настойчивостью, под огнем перекрестных заговорщицких взглядов. Все смотрели, как он кладет куски в рот, жует и глотает. Ему казалось, что их мысли соединяются и переговариваются между собой, неслышимо для него, и он один в этой компании чужой. Они здесь свои, он – посторонний, хотя это его территория.
В конце концов, непонятно почему – наперекор себе – он вышел из дома и позвонил на заставу. Сообщил, что возвращается. Уже стемнело. Молодые люди помахали ему шапками и дружно расхохотались.
Пограничник ехал по хорошо знакомой дороге, но она показалась ему какой-то длинной. Он уже должен был бы добраться до мостика, но всего-то лишь миновал последний дом. Подумал о тех молодых людях – собственно, не мог перестать о них думать. В них было что-то волчье. Боже мой, эта мысль его поразила. Волчье. Он остановил мотоцикл, выключил фару и внезапно оказался во мраке, который пронзил его холодом. Вдалеке виднелась деревня, окна светились, как квадратные дыры во тьме. Может быть, ему следует вернуться, зайти еще раз к этим туристам, сказать им… Но что? Он схватил мотоцикл и развернул его. Завел мотор, тронулся, но тут же влетел в сугроб. Переднее колесо целиком провалилось в снег. По рукам побежала неприятная мелкая дрожь; пришлось пошевелить пальцами в перчатках.
Что-то случилось со временем. В голове замелькали тысячи мыслей, надорванных, обгрызенных, обрывочных. Из них высыпались слова, как мак из лопнувшей коробочки. Он начал их собирать, но это затянулось надолго. Наверное, прошел час, а он по-прежнему в отчаянии дергал зарывшийся в снег мотоцикл. Взглянул на часы, но циферблат был темный, и он стал искать зажигалку. Должно быть, он забыл ее в том доме, где все еще пекся пирог из сена. Снова вернулся странный запах, и пограничнику стало плохо. Зачерпнув пригоршню снега, он протер лицо, но это не помогло. Посмотрел на мотоцикл, и ему показалось, что тот заснул; придется оставить его так до утра. Он снял куртку и прикрыл утомленное тело машины. Та фыркнула в знак благодарности.
Пограничник повернул обратно в сторону перевала и темных домов хутора. Во рту стоял вкус пирога, и он снова почувствовал, как щемит под ложечкой. Не-дотя-ну. Недо-тяну. Недо…Не хватало «тяну», чего-то, что имело связь с теплом и едой. На мгновение время перестало мельтешить, мысли прояснились, и пограничник осознал, что совершил ошибку, отправившись к ним без куртки и пешком; ему следует поспешить – небезопасно ночью так блуждать по полям. Волки еще не перевелись.
И в ту же минуту он услышал их где-то в лесу наверху, услышал пронзительный, полный отчаяния вой, истошный, полный боли и осиротелости клич.
Солдат видел волка в зоопарке во Вроцлаве. Похожего на чучело, хоть тот и двигался. Шерсть у него была взъерошенная и нездоровая. Он напоминал ту дворнягу, которая каждый день, как заведенная, гналась за его мотоциклом и пыталась вцепиться в штанину. Напоминал, но не во всем. Потому что у дворняги есть свое время, а волк существует вне времени. Волки не рождаются и не умирают. Они есть даже там, где их нет. Это открытие так сильно поразило пограничника, что он остановился и начал прислушиваться. Завывание стихло, но теперь он, казалось, слышал шорох мелких шагов, которые приглушал снег.
Нестерпимо, как женщину, захотелось вернуть забытую зажигалку. Он мог бы посветить ею и знал бы, который час. Это многое бы прояснило. Он мог бы при свете ее огонька взобраться наверх и оказался бы там, куда хотел попасть. А так он и не знал даже, куда идти: то ли вправо, то ли влево, вверх либо вниз. Так или иначе, он двинулся прямо, мягко скользя по снегу, как будто на коньках. Ему это нравилось. Дотянет. Дотянет до тепла и света. До девушки дурманящей красоты, с закушенной зубами прядкой светлых волос. За ним на снег бесшумно ложились пятилистники – следы волчьих лап.
Пограничник заметил его. И не перед собой, и не позади, а где-то во тьме. Он был огромный. В его седой шерсти отражался искристый снег.
– Волк, пощади меня во имя государственной границы, – проговорил пограничник в эту тьму.
Волк, идущий следом за ним, остановился. Задумался.