355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Токарчук » Дом дневной, дом ночной » Текст книги (страница 17)
Дом дневной, дом ночной
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:29

Текст книги "Дом дневной, дом ночной"


Автор книги: Ольга Токарчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

КОНЕЦ

Существуют две версии того, как закончилась история Пасхалиса. Одна из них изложена, скорее всего случайно, по причине его неправедной смерти, в монастырских записях: «Uber den selbstmorderischen Tod des Bruders im Kloster der regulierten Chorherren Augustiner in Rosenthal» [32]32
  «О самоубийственной смерти брата монастыря регулярных каноников св. Августина в Розентале» (нем.).


[Закрыть]
и звучит так:

«Во время заутрени прелат заметил отсутствие брата Пасхалиса, не имевшего обыкновения опаздывать на молитвы. После первых двух псалмов, влекомый недобрым предчувствием, он отправился в келью, дабы его разбудить, поскольку предполагал, что брат еще спит. Отворив дверь, он увидел тело брата Пасхалиса, висящим на перекладине, предназначенной для одежды. Невзирая на то, что тело немедленно сняли и предпринимались попытки спасти жизнь брата, Пасхалис не пришел в себя и вскорости навечно покинул сей мир».

Вторая версия – весьма неясна, расплывчата и лишена развязки. Пасхалис якобы странствовал по Европе, а может быть, и по свету, повторяя всем и каждому слова своей святой, приправленные грустью Ножовщиков. По-видимому, он передвигался в пространстве так же, как если бы передвигался во времени, – то есть каждое новое место открывало в нем иные возможности. Эта версия известна тем, кого труд и само существование Пасхалиса взволновали, кто услышал о нем от людей посторонних, случайных, ненаблюдательных, вперемешку со сплетнями, чьими-то суждениями, наговорами, чужими воспоминаниями, – короче, узнали невесть откуда. Или же, напротив, узнали, как профессор фон Гётцен, – открыли Пасхалиса для себя, когда, разыскивая следы Кюммернис, обнаружили в университетской библиотеке «Житие» и зачитывались им, отлучаясь только выкурить сигарету, хлебая кофе из термоса, обкусывая заусеницы на ногтях. Во второй версии нет ни слова о том, кто пересказывал «Житие», да и разве могло быть иначе? Рассказчик остается живым всегда, он в некотором роде бессмертен. Неподвластен времени.

АЛОЭ

Мне казалось, что оно какое-то бессмертное. Алоэ извечно стояло на подоконниках, оно легко размножается: достаточно осторожно отщипнуть один из десятков его отпрысков. В конечном счете я всегда забывала, какое из растений – мама, какое – детка. Я раздавала алоэ своим городским знакомым и Марте, Агнешке, пани Кристе – вручала его в глиняных горшочках, в стаканчиках из-под йогурта и сметаны, и благодаря мне оно передвигалось, путешествовало. Я не знала, как определить его возраст: считать ли годы у рассаженных отростков или же время существования самой зеленой мясистой субстанции. Отпрыски обитали в своем времени и пространстве, в котором они разрастались, кровожадно вонзаясь в него своими острыми оконечностями; у них были горшки, на которые, на худой конец, можно было наклеить этикетку с надписью: «Особь Y» или «Особь 2439» – и таким образом следить за их преображениями. Но зеленая субстанция, заполняющая до краев листья, сочное и пахучее вещество, которое прикладывают к обожженному пальцу, и оно вбирает в себя любой жар, любую боль – эта субстанция была бессмертна. Она была такая же и в других растениях, стоящих на разных подоконниках и в горшках разнообразных форм. Была столь же мясистой и тогда, когда много лет назад красовалась в окне дома моих родителей, и еще раньше, кажется, в витрине мебельного магазина, совершенно пустой в то время, и, наверное, еще раньше, кто знает… Разумеется, ей приходилось путешествовать – в нашем климате нет дикорастущих алоэ. Вероятно, был корабль, плывущий вдоль восточных берегов Африки, пробирающийся через Суэцкий канал, полный бобов какао, экзотических плодов, клеток с обезьянами и переполошившимися попугаями. На нижней палубе – цветочные горшки с растениями, спящие алоэ, не подверженные морской болезни, нерешительные покорители новых земель, невольные враги всяких миртов, пеларгоний, руты и вереска, обитатели подоконников, ловцы северного истеричного солнца.

Я знаю, что вещи, не важно, живые они или мертвые, накапливают в себе образы, а значит, и это алоэ помнит солнце южных широт и невероятно ослепительные небеса, и капли обильного дождя, бесшумно размывающего низкие прибрежные горизонты. И каждая частица растения гордится тем, что в ней хранятся эти яркие картины, и размножает образ солнечного круга, бога растений, молча прославляя его на подоконниках моего дома.

Вечером, когда я несла такое юное-древнее растение Марте, то подумала, как скучно так вот – жить и жить. Единственное, что ощущают растения, – это скука. Марта согласилась со мной и, водружая столетник на окно, сказала:

– Если бы смерть была так плоха, люди совсем перестали бы умирать.

КОСТЕР

Вечером пришли мужики из соседнего Петно, чтобы обстряпать с нами одно дельце. Будет костер. Они держали за пазухой бутылки водки, точно это были белые заколдованные кролики, при виде которых весь мир должен испытывать радость. Они с победоносным видом поставили их на импровизированный стол. Мы с Мартой резали малосольные огурцы. Р. носил стаканы.

Пан Боболь, у которого с прошлого года волосы выросли до плеч, сказал:

– Женщинам водку разведем, бабы не пьют чистую.

Мы не возражали. Я беспокоилась, как бы порезанные на четвертушки помидоры не облепили жужелицы, которые расплодились в изобилии под каждым листом.

Гостей было трое – пан Боболь, его сосед, пан Жежуля и пан Бронек, которого все называли «батраком». Мы сели на бревно у огня; в тишине полилась водка из сдавленного горла бутылки. Мужчины опрокинули по полстакана, а мы потягивали свой коктейль с привкусом Мартинова смородинового сока. Гости говорили про Человека с Пилой, что его замела полиция за кражу леса. Мне вспомнились ранняя весна и снег, и темень, поблескивающая фонарями. Зловещий скрежет пилы, треск падающей ели. Никогда не задирайся с грабителями леса, делай вид, что не слышишь их и не видишь. Все деревья для того и предназначены, чтобы их срубали. Любой, кто об этом не знает, может получить топором по башке. Ну так сколько нам требуется кубометров для пола в комнате? Тогда еще по одной.

Один пан Бронек не пил. В тишине, которая на миг повисла, мы услышали его серьезный голос:

– Знаете, сколько я сдал крови?

Никто не знал.

– Пусть женщины скажут.

– Десять литров? – рискнула я неожиданно смело.

Все взгляды обратились на пана Бронека. Он улыбнулся, шевельнул губами, как будто причмокнул.

– Ну сколько, Бронек? – подгонял его Боболь.

– Шестнадцать ведер.

Пан Жежуля сказал что-то про кровяную колбасу и закурил. Сколько могло бы получиться колбасы из такого количества крови.

Но пан Бронек, которого все называли «батраком», хотя это слово уже ничего не значит, робко кашлянул, словно ожидая возгласов восхищения. И только Марта, сердобольная Марта, разворошив прутиком угли, отозвалась:

– Это же очень много. Море крови.

Боболь сделал нам еще по коктейлю. Лишь теперь я заметила, что почти полный стакан водки, капля воды и чуточку Мартинова смородинового сока. Я не могла встать.

ГОСПОДУ БОГУ – ОТ ПОЛЯКОВ

Больше всего их поражало то, что все так плохо организовано; впрочем, чего можно было ожидать: только-только закончилась война, тут и там еще дымились развалины, мимо которых они ехали на поезде. Уже два месяца они тащились по разоренной войной стране. Состав неделями стоял у заросших травой грузовых платформ. На путях паслись коровы. Мужчины разводили костры, женщины варили картофельную похлебку. Никто не знал, куда они едут. Был, правда, начальник поезда, но он появлялся редко и с таинственным видом повторял: «Завтра отправляемся». Однако, когда наступало завтра, поезд продолжал стоять на месте, и они не знали, вытаскивать ли снова куда попало засунутые впопыхах кастрюли, разводить ли опять огонь, чистить ли картошку для супа. Или же начальник говорил, что там их ждут целые деревни, пустые каменные дома со всевозможным добром, о каком они даже и не мечтали, что там можно получить все, входишь – и все твое. Поэтому молодые женщины, кормя грудью детей, грезили о шкафах, полных шелковых платьев, о кожаных ботиночках на каблуках, сумочках с золотым замочком, кружевных салфетках и белоснежных скатертях. Они так и засыпали с этими картинами изобилия под веками, а когда просыпались утром, было холодно и сыро от росы, потому что у вагонов не было крыш, только навесы из досок, которые ухитрились соорудить их мужья.

Иногда поезд неожиданно трогался, и те, что зазевались, догоняли его, припустив по шпалам, подтягивая спущенные было штаны. Любовники оставались в стогах сена, нерасторопные старики, заглядевшиеся на чужие горизонты, терялись на забитых людьми платформах, дети плакали, горюя по отставшим собакам, тщетно метившим близлежащие деревца. Надо было кричать машинисту, чтобы он остановился. Случалось, что тот не слышал или попросту спешил, и потом приходилось искать, догонять, просить солдат подвезти, наводить справки во временных органах власти, оставлять весточки на стенах вокзалов. Хуже всего, что у этих поездов не было конечного пункта, станции назначения. Точно было известно одно – они шли на запад. Сворачивали на разъездах куда-то вправо или куда-то влево, но в общем-то получалось, что они двигались за солнцем, бежали с ним наперегонки.

Никто этим движением не управлял: не было никакого государства, власть лишь во сне видела себя властью и появлялась – всегда неожиданно, ночью – на перроне городишка, где им приказывали выходить.

Властью был человек в офицерских сапогах, к которому все обращались «начальник». Он курил сигареты одну за другой, его губы казались размякшими от табачного дыма. Он велел им ждать; прошло несколько часов, пока наконец не послышалось тарахтение подвод. Они вынырнули из темноты: лошади были сонные и печальные. В потемках погрузились на эти подводы и покатили по пустым узким улочкам на край города. Грохот деревянных колес был похож на гул самолетов, от него дрожали вывески магазинов. В темноту вылетело стекло из какой-то оконной рамы и упало на камни. Все вздрогнули, а женщины схватились за сердце. Тогда старый Боболь осознал, что по-прежнему боится, что боится не переставая уже несколько лет. Но это не беда. Военный газик вел караван на окраину, а потом город остался позади, и дальше они ехали по мощеной дороге в какой-то долине – начало светать, и они всё видели. По обеим сторонам тянулись горы, высокие и тенистые. У их подножий стояли дома и риги, но не такие, как в деревне, а как в усадьбах – большие, кирпичные. Глаза старого Боболя не привыкли к таким просторам и таким домам, потому он тихонько молился, чтобы только не сюда.

Они свернули под гору и, перевалив через мост над речушкой, яростно бурлящей по камням, взобрались на складчатое плато. С правой стороны всходило солнце. В долине его не было видно. Оно освещало далекие горы и небо, будто плесенью затянутое утренней дымкой. И все двигалось, колыхалось. Тем, что послабее, то есть женщинам и старикам, стало нехорошо, к горлу подступала тошнота, тем более что вокруг было пустынно и все настолько чуждое, что кто-то не удержался и всхлипнул, и в головах промелькнули воспоминания о тех золотистых, зеленых равнинах, которые они покинули. Мирных и благословенных. Даже собаки, бежавшие возле колес, держались поблизости, не забирались в траву и кусты. Беспокойно принюхивались, поджав хвосты, ощетинив грязную и облезлую в скитаниях шерсть.

Наконец с горы они увидели несколько домиков, разбросанных по долине далеко друг от друга. Газик остановился, и из него вышел начальник с сигаретой во рту. Стал зачитывать по списку фамилии и указывал рукой: Хробак – сюда, Вангелюк – сюда, Боболь – туда. Никто не ругался, не протестовал; начальник со своей сигаретой был как перст Божий – устанавливал порядок, и каким бы ни был тот порядок, наверняка будет лучше, чем любой беспорядок.

Они подъехали к хате. С виду добротная. Рига прилегала к ней, а не стояла особняком, как полагается. Небольшой двор был вымощен широкими, плоскими камнями. Цвела сирень. Они сидели на подводе, и никто не осмеливался сойти первым. Боболь сплюнул на землю и уставился на окна дома. Озабоченно поискал взглядом колодец, но нигде его не приметил – может, стоит за домом. Наконец появился газик и притормозил прямо возле них.

– Ну вот же, – проговорил человек с сигаретой. – Ступайте, это уже ваше.

И смело направился к двери, но на пороге как будто слегка заколебался. Взглянул на них и постучал, заколотил в дверь. Через минуту дверь отворилась, и он вошел в дом. Они ждали, пока начальник не появился снова. Он стал их нетерпеливо подгонять:

– Чего вы там?

Они принялись стаскивать с повозки перины и кастрюли. Боболь вошел в сени первым. Сени были темные, с полукруглым сводом и пахли родным – коровами. Оттуда, громко шаркая в тишине, они вошли в дом, остановились напротив окон и с минуту ничего не видели, потому что их ослепил свет. Начальник закурил и сказал что-то по-немецки. Тут они увидели двух женщин – одну постарше, седую, другую помоложе, с ребенком на руках, – и еще одного ребенка, жавшегося к старухе.

– Вы – здесь, а женщины будут там. Потом за ними приедут, – обронил еще начальник, после чего обошел их и исчез. Послышалось тарахтенье газика.

Они так и стояли, наконец откуда-то появилась кошка, уселась посредине и принялась лизать лапы. Первой очнулась старая немка, подхватила с кровати постель и пошла во вторую комнату, а за ней молодая и дети. Тут и Боболиха с грохотом поставила кастрюли на плиту.

До полудня они переносили свои вещи с подводы. Вещей было не так много – кое-какая одежда, образа, перины, фотографии в деревянных рамках. Боболиха развела огонь в чудной плите, потому что надумала сварить суп. Не могла, однако, найти воды. Ходила с кастрюлей вокруг дома и в итоге решила, что местные берут воду в ручье. Наконец набралась смелости и заглянула в горницу, где были немки. Молодая, завидев ее, вскочила.

– Вода, – сказала Боболсва жена и показала на кастрюлю.

Молодая направилась было в кухню, но старуха прикрикнула на нее. Женщина немного, с минуту, помедлила, как будто колеблясь. Неохотно показала Боболихе рычажок в стене возле печи, на который Боболь уже повесил штаны. Подставила под него кастрюлю и нажала на рычажок – вверх-вниз. Потекла вода.

– Готовь себе. Я уже растопила, – сказала Боболиха женщине.

Когда та принесла полный котел картошки и поставила на плиту, Боболиха объяснила ей, что в документах у них пропечатано «временная эвакуация», то есть они долго здесь не загостятся, тем более что поговаривают о новой войне. А та расплакалась, да так беззвучно, будто заглатывала свои рыдания обратно в живот, из которого они выходили, и никак нельзя было ее утешить, а потому Боболиха закусила губу и вышла.

Так они и жили вместе все лето. Мужчины немедля соорудили самогонный аппарат, и с тех пор алкоголь лился тоненькой струйкой в бутыли и бидоны. Пить начинали сразу же после полудня, когда жара становилась невыносимой, и непонятно было, куда себя деть. Женщины готовили вместе обед в молчании, обмениваясь друг с другом отдельными словами, и, сами того не желая, невольно учились ненавистным языкам. Подглядывали друг у друга обычаи. Странно ели эти немцы: на завтрак какой-то milch-суп, на обед картошка в мундире, к ней – немного сыра и чуток масла, а в воскресенье резали кролика или голубей и на мясе варили крупяной суп. На второе были клецки и непременно консервированный компот. Мужчины ходили в риги смотреть на ихнюю технику, но не знали, как она работает и для чего служит. Садились на корточки возле дома, толковали об этих машинах и выпивали по стакану самогона – и так продолжалось до вечера. Наконец кто-нибудь приносил гармонь, собирались женщины и начинались танцы. Первое лето превратилось в нескончаемый польский праздник. Были и такие, которые не просыхали. А что же еще можно было делать, как не радоваться, что удалось выжить и куда-то добраться, хоть на какое-то место. Не думать ни о каком будущем, потому что будущее было неопределенным. Петь на два голоса, плясать, забираться в кусты и неистово заниматься любовью, не смотреть в лицо тем немцам, которые остались, потому что это они во всем виноваты, они развязали войну, по их вине пришел конец света, как и пророчествовала царица Савская. Порой на них накатывала злость: шаткой походкой они шли в дом, срывали ихние немецкие образа и швыряли за шкаф так, что трескалось стекло. Вешали на гвозди своих, очень похожих, может, даже точно таких же Иисусов, Скорбящих Богородиц с кровоточащим сердцем.

Осенью, устав от празднований, разочарованные тем, что начальство совсем про них забыло, переселенцы сговорились, сколотили крест и поставили его на развилке дорог. Написали на нем: «Господу Богу – от поляков».

В то лето они не работали. Нужды не было, пока были немцы. Уступали немцам то, что им полагалось, в конце концов они переселились сюда не по своей вине, не по собственной воле покинули свои бескрайние поля на востоке и тащились сюда два месяца. Они вовсе не домогались этих чужих каменных домов. Немки доили коров и выносили навоз, а потом шли в поле или прибирались в домах – напуганные, не поднимающие головы, молчаливые. Только в воскресенье они точно забывали про этих женщин, а те наряжались, даже надевали белые перчатки и шли в храм, чтобы спасти свою немецкую грешную душу.

Осенью приехало начальство, на этот раз к немкам, и велело им готовиться к отъезду. Молодая кинулась собирать в узлы вещи, старуха сидела на кровати; за весь день не проронила ни слова. На следующее утро женщины вышли из дома – стояли и ждали. Боболиха дала им на дорогу сала и радовалась, что теперь у них будет еще одна комната. Наконец пришел какой-то человек и по-немецки приказал им двигать в сторону города. Молодая женщина впряглась в тележку и присоединилась к веренице других немцев, остановившихся на мосту, но старуха идти не хотела. Она вернулась к плите и схватила фарфоровое блюдо, а уже подвыпивший Боболь пытался блюдо у нее вырвать. Они с минуту возились, да так, что у старой немки растрепались седые волосы, и вдруг, впервые за многие месяцы, она стала что-то кричать. Выбежала из дома и голосила, подняв кулак к небу.

– Что она сказала, что она орет? – допытывался Боболь, но начальник не захотел ему отвечать.

И лишь когда немцы скрылись за горами, начальник вернулся, чтобы сообщить оставшимся, что их деревня называется уже не Айнзиндлер, а Петно. Боболь узнал также, что старуха его прокляла.

– Прокляла тебя, наговорила массу глупостей, чтобы земля у тебя не родила, чтобы ты остался один, чтобы ни одна болезнь не прошла мимо, чтобы падал у тебя скот, чтобы деревья не давали плодов, чтобы твои луга жег огонь, а поля заливала вода. Вот что она кричала, – рассказал начальник, прикуривая одну сигарету от другой. – Да ведь только дурак стал бы из-за этого переживать.

ОЛОВЯННАЯ ТАРЕЛКА

У Марты было много всякой ветхой утвари: одиночные чашки, блюдца с облезлой каемкой, в которой еще угадывались позолоченные меандры листьев, жестяные кружки с небрежно приделанной ручкой из проволоки, клепаные кастрюли с пятнами ржавчины там, где отбита эмаль. Большая вилка со свастикой и ножи с лезвиями, до того исхудавшими от тысячекратной заточки, что теперь они напоминали шило. Подозреваю, что во время весенних работ в огороде Марта находила эти вещи в земле, вытаскивала, мыла, начищала до блеска золой и отправляла в ящик. Будь это так, можно было бы сказать, что Марта живет на самообеспечении. Однако земля и нам приносила подобные ущербные предметы. Мы не испытывали к ним уважения, предпочитали, как все, иметь вещи новые, блестящие, со следами клея от ценника, с гарантией на долговечность, которую дает дерзкий отблеск света, безупречная гладкость поверхности. Остатки металлического запаха далеких фабрик.

Я не жаждала стать обладателем Мартиных вещей: ни тяжелых подушек, в которых перо вяло перекатывалось из угла в угол во время ночной схватки с человеческим телом, ни вылинявших салфеток с вышитыми на них бодрящими изречениями на немецком языке: «Wo Mutters Hande liebend walten, da bleibt das Gluck im Haus erhalten» [33]33
  Где руки матери приложены с любовью, царят в дому и счастье, и здоровье. – Пер. с нем. Э. Венгеровой.


[Закрыть]
или «Eigner Herd ist Goldes wert» [34]34
  Родной очаг дороже золота. – Пер. с нем. Э. Венгеровой.


[Закрыть]
.

Лишь к одному предмету питала я нежность – к оловянной тарелке, тяжелой, топорной работы, с выпуклым геометрическим рисунком по краю, затертым пальцами; узор во многих местах обрывался, сливаясь с фоном, а потому прикосновение к нему доставляло особую радость: приятно узнавать на ощупь, а не глазами. Орнамент был то ли в греческом стиле, то ли в манере Art Deco [35]35
  Стиль декоративного искусства, господствовавший в 20–30 гг. XX в.


[Закрыть]
; в нем повторялись попеременно кружочки и квадратики, соединенные крестиками, которые, как плюсы, складывали их друг с другом, оставляя, однако, составляющие этих арифметических действий неизменными. Во многих местах с рисунка облезала матовая позолота и оголяла ощерившийся серый металл.

Летом Марта раскладывала на тарелке фрукты, а осенью орехи. Тарелка гордо красовалась на самой середине ее застеленного клеенкой стола. Из всех убогих находок Марты лишь она одна заслуживала внимания. Остальное вызывало только сочувствие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю