355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Токарчук » Дом дневной, дом ночной » Текст книги (страница 18)
Дом дневной, дом ночной
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:29

Текст книги "Дом дневной, дом ночной"


Автор книги: Ольга Токарчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

НЯНЯ

У меня была няня-немка. Ее звали Гертруда Ницше. Она была маленькая и суетливая, как мышка, носила очки с толстыми стеклами, в которых многократно отражались все источники света, от электрических лампочек до солнца. По-польски она знала только несколько слов и использовала их главным образом когда говорила с моей мамой, со мной няня разговаривала так, как думала, то есть по-немецки. Я хорошо помню ее лицо, ее трогательно-грубоватые движения, прикосновение ее кофт, запах какао. Но не помню ее слов. Тогда я еще не знала никаких языков, была девственна в том, что касалось языка, мне не нужны были слова: ни польские, ни немецкие и никакие другие. А у нее был свой язык, который всем вокруг казался чужим и даже ненавистным (в конце концов, прошло всего двадцать лет после войны). На этом языке она обращалась ко мне, пела и журила. Сажала меня на деревянную тележку и ехала через дамбу на прудах к своим родственникам, единственным автохтонам, Кампам, и там, в их полном красивых вещиц доме, мы вместе принимали участие в нескончаемых беседах. Я, разумеется, молча.

Во время этих разговоров я сидела на застланной покрывалом кровати, подпертая подушками, а Гертруда – за столом с пани Камп; дзынь-дзынь – позвякивали чашки. Потом она брала меня на руки, и я, несомненно, отражалась в стеклах ее очков. Но этого я не помню – меня еще не было в собственном отражении, я еще не существовала для зеркал.

Из-за Гертруды во мне до сих пор живет надежда, что я знаю немецкий, что он лежит во мне подспудно, присыпанный пылью всевозможных моих бесед на польском, под кипами книг, которые я прочитала, включая букварь с Алей и Асей, – пусть даже не весь язык, но по крайней мере много самых важных слов, вполне достаточных, чтобы объясниться. Я жду того момента, когда этот язык проявится во мне без помощи учебников и скучных уроков. Вдруг ни с того ни с сего я начну понимать и, может быть, пускай и с трудом, ибо ни губы, ни язык не привыкли двигаться иначе, заговорю. И я уверена, что понимала бы по-немецки, если бы кто-нибудь – как Гертруда – склонялся бы надо мной, ласкал меня и кормил. Если бы показывал мне из окна парк и задавал те глупые вопросы, которые взрослые задают детям: «А это что? А кто там идет? А где мама?» Если бы, умиляясь, позволял мне водить руками по своему лицу и открывать его неповторимость. Если бы то был последний образ, увиденный мной перед сном, и первый при пробуждении.

У Кампов я впервые увидела и запомнила себя. Было мне, вероятно, тогда около года, потому что я уже сидела. Должно быть, появился тот самый разъезжий фотограф, который потом, спустя несколько лет, снимал меня в первом классе. Он, должно быть, уговорил Гертруду, развеселил ее, заболтал, потому что она раздела меня и посадила на белую меховую шкурку, которую, верно, с готовностью подсунул ей Камп. Я, видно, сопротивлялась с криком, потому что мне дали вместо игрушки крышку от кастрюли. И именно прикосновение этой крышки к голой коже живота, и яркий свет лампы на штативе, и нацеленный на меня глаз фотоаппарата, и все это сконцентрированное на мне внимание привели к тому, что впервые в жизни, еще неумело, неуверенно, нерешительно я вышла из себя наружу и взглянула на себя оком фотообъектива, каким-то иным взглядом, не совсем своим, взглядом холодным, далеким, равнодушным, который потом будет столь же бесстрастно фиксировать движения моей руки, подрагивание век, духоту в комнате и мысли – все, даже обрывочные, какие попало. Этот взгляд – место вне меня, с которого я наблюдаю, – с тех пор будет появляться все чаще и в конце концов начнет менять и меня, потому что я потеряю уверенность, кто я, где моя сердцевина, точка, вокруг которой выстраивается все остальное. Одни и те же вещи я буду видеть всякий раз иначе. Сначала я запутаюсь в этом, ужаснусь. Отчаянно буду искать постоянства. Наконец пойму, что постоянство на самом деле есть, но где-то далеко, вне меня, а я – ручеек, та речка в Новой Руде, которая то и дело меняет цвет, и единственное, что я могу сказать о себе, так это, что я сама себя обнаруживаю, проплываю через некое место в пространстве и времени, что я – сумма примет этого места и времени, ничего более.

Единственная польза от всего этого такова: миры, на которые смотрят с разных точек, это уже разные миры. А значит, я могу жить в стольких мирах, сколько в состоянии увидеть.

ПСАЛОМ НОЖОВЩИКОВ

 
Тщета на всей земле
благословенные пустые лона
священная бесплодность
блаженство разложения желанность гибели
чудесное бесплодие зимы
пустая скорлупа ореха
испепеленные поленья, сохранившие изгибы дерева
семена, упавшие на камень
притупившиеся ножи
иссохшие ручьи
зверь, пожирающий потомство другого зверя
птица, питающаяся яйцами другой птицы
война, которая предвестник мира
голод, который начало насыщения
 
 
О святая старость, заря смерти,
о время, заключенное в теле,
о смерть внезапная, нежданная,
ты что тропинка, протоптанная меж трав
Вершить, но ничего не достигать
действовать, но ничего не делать
стараться, но ничего не менять
отправляться в путь, но никуда не приходить
говорить, но не подавать голоса
 

СОКРОВИЩА

Со временем дома все щедрее отдавали то, что в себе хранили. Кастрюли, тарелки, кружки, постель, даже одежду, почти новую, а порой и очень красивую. Иногда новые жильцы находили простенькие деревянные игрушки, которые тотчас давали своим детям, – после стольких лет войны это было настоящее сокровище. Погреба были полны баночек с джемом, с фруктовым пюре, бутылок с сидром. А то вдруг обнаруживались ягоды, засыпанные сахаром, в сиропе, густом, как чернила, оставляющем пятна на неосторожных пальцах; желтые кусочки тыквы в уксусе, которая им была не по вкусу; маринованные грибы с горошинками гвоздичного перца. Старый Боболь, становившийся все более угрюмым, нашел в подвале новый, свежесколоченный гроб.

Немцы оставили в буфетах приправы, солонки, немного растительного масла на донышках бутылок, банки из грубого фарфора с крупой, сахаром и ячменным кофе. Они оставили занавески на окнах, утюги на кухонной плите, картинки на стенах. В ящиках валялись старые счета, договоры о найме и купле-продаже, фотографии с крестин и письма. В некоторых домах остались книги, утратившие дар убеждения – мир перешел на другой язык.

На чердаке стояли детские коляски, лежали кипы пожелтевших газет, покоробившиеся чемоданы с елочными украшениями. В кухнях, спальнях по-прежнему стоял чужой запах. Особенно им тянуло из шкафов и из ящиков комодов с бельем. Женщины робко их открывали и вытаскивали разные предметы туалета, одну вещь за другой, удивляясь, потому что это было чужое, смешное, чудное белье. В конце концов они набирались смелости и примеряли платья и жакеты. Часто не зная даже названия тканей, из которых те были сшиты. Стоя в этих нарядах перед зеркалом, они машинально засовывали руки в карманы и с изумлением обнаруживали там мятые носовые платки, фантики от конфет, монеты, уже вышедшие из употребления. Женщины обладают особым талантом – находить никем не замеченные тайники, упущенные из виду ящики, припрятанные коробки от обуви, из которых вдруг высыпались молочные зубы детей или отстриженные прядки волос. Они водили пальцем по узорам на тарелках и удивлялись, сколь необычным был на них синий рисунок. Они не знали, что это за устройство с рычажком на стене и что значат надписи на фаянсовых ящичках в буфете.

Иногда случалось, что кто-нибудь, расчищая погреб или вскапывая огород, находил что-нибудь особенное. Деревянный сундучок, набитый фарфоровой посудой, или стеклянную банку с какими-то монетами, или завернутый в клеенку набор посеребренных столовых приборов. Известие вмиг разносилось по деревне, а то и по всей округе, и вскоре уже каждый мечтал найти клад, оставленный немцами. И эта погоня за кладами походила на неотвязный сон, они как будто бы рыскали в поисках завязи чужого опасного растения, которое могло когда-нибудь прорасти и отнять то, что у них есть, и вновь обречь их на мытарства.

Усилия одних внезапно вознаграждались, хотя, наверное, не случайно. Всегда можно было надеяться, что рано или поздно, роясь в земле возле дома, вдруг услышишь, как звякнет острие лопаты, наткнувшись на железный сундучок. Но можно было также, взяв лопату и кирку, отправиться в поле и копать под большими деревьями, вблизи одиноких часовенок, ворочать камни на развалинах, исследовать старые колодцы.

Поэтому в первый год ни один мужчина в Петно не засеял свое поле – все пустились на поиски кладов. Только женщины растили в огородах капусту и редьку.

Итак, бывало утром, едва забрезжит рассвет, мужчины отправлялись в путь. Казалось, они шли на работу – несли лопаты, кирки и мотки веревки на плече. Иногда они объединялись по двое или в небольшие группы и спускались в колодцы. Там могли быть разные вещи. После того как кто-то нашел в стенке колодца железный ящик с сотней ножей, вернее одних лезвий, потому что деревянные черенки рассыпались в серую пыль, они исследовали каждую дырку в земле. Уже тогда самые дальновидные стали учить сыновей кладоискательству, потому что это была хорошая, самая лучшая профессия.

Спустя много лет их внуки тоже искали сокровища – покупали на базаре у русских металлоискатели и бродили по пояс в траве, словно рассматривали землю через огромные лупы. Под вечер, сидя на корточках у входа в магазин с бутылкой теплого пива в руке, они рассказывали, что снова немецкий автобус остановился на дороге, и какие-то немцы лазали по кустам за костелом. Кто-то их видел – они светили фонариками и переговаривались таинственным взволнованным шепотом. Утром в том месте осталась свежевырытая яма.

Величайшим кладоискателем был старик Переполох. Он искал сокровища, как прочие ищут грибы, а в том и другом занятии самое важное – чутье.

В доме Переполохов все было из кладов: латунные кастрюли, тарелки, фарфоровая посуда, в том числе сервиз с маленькими чашечками, из которых непонятно было, что пить, такие они были крохотные. Все прочные вещи были из кладов; те, что подвержены гниению и порче, пришлось, к сожалению, докупить.

Переполох прогуливался как бы без дела по полям и рощицам; казалось, он смотрит в небо и вынюхивает погоду на завтра. А он вдруг подходил к камням, которые лежали на меже, обходил их вокруг, ощупывал, как брюхатых овец, и быстро возвращался за киркой и лопатой. Потом под такими валунами он находил чемодан со столовыми приборами или кастрюлю, полную гитлеровских военных наград. Два или три раза в своей жизни Переполох нашел оружие. Он привез его домой, вычистил, велел жене и дочери держать язык за зубами и спрятал находку на чердаке. С оружием над головой он чувствовал себя в большей безопасности. Был у него ящик с кляссерами, и иногда он ездил в Валбжих, чтобы продать немного немецких марок. В одном антикварном магазине он продавал всякое, казалось бы, никому не нужное старье, например очки в тонкой проволочной оправе.

Однако когда Переполох нашел настоящее сокровище, он так об этом и не узнал. Ибо что можно подумать о содержимом деревянного, окантованного железом сундука, в котором был набор посуды из светлого металла, по большей части потемневшего и покрытого патиной: по двадцать четыре штуки каждого предмета. Тарелки такие и сякие, кружки, вилки, ножи, столовые и чайные ложки, а в придачу еще ковши и кастрюли с деревянными ручками. Его жена кипятила в них молоко – они и впрямь были добротные, не пригорали. Все это они расставили в серванте, где те простояли в тишине и безмолвии долгие годы, до военного положения [36]36
  В ночь с 12 на 13 декабря 1981 г. в Польше было введено военное положение для борьбы с нелегальным профобъединением «Солидарность» и подавления беспорядков в стране. Формально оно было отменено летом 1983 года.


[Закрыть]
, покуда заезжий скупщик старинной мебели не приметил ту кастрюльку с молоком. Он искал на донышке какой-то знак, правда, они так и не узнали, нашел ли. Когда Переполох показал ему сервант, весь заставленный посудой, торговец на миг онемел, а затем предложил им огромные деньги, сам назвал сумму. Поэтому они даже не торговались, только дочери стало жаль расставаться с тем серебристым блеском, которым посуда, подобно свету от экрана телевизора, по вечерам наполняла комнату. Но в итоге на эти деньги она купила себе мебельную стенку в Новой Руде, и еще хватило на соцстраховскую трехдневную поездку в Рим. Потому что Кристя Переполох мечтала перед смертью увидеть Папу Римского. Да только не сказала, перед чьей – своей или понтифика.

Вот если б в глазах был рентген и удалось бы просветить им землю, как человеческое тело, интересно, что бы мы там увидели? Каменные кости, глиняные стенки внутренних земных органов, гранитные печени, сердца из песчаника, кишки подземных рек? И зарытые в землю сокровища, как инородные тела, как имплантаты или осколки снарядов.

ГЕОРГИНЫ

Марта сидела в георгинах. Я видела ее голову. Помахала ей, но она меня не заметила. Она копошилась в зарослях, может быть, подвязывала стебли, а может, стряхивала с них улиток. Марта высадила клубни весной и ухаживала за ними почти столь же заботливо, как за ревенем. В августе георгины зацвели. Так и хотелось пересчитать их ровные лепестки. Откуда в них такая симметрия и гармония? Марта говорила, что георгины больше нравятся детям, чем взрослым. Почему? Этого никто не знает. «Взрослые предпочитают розы», – говорила Марта. Они всегда непредсказуемы.

Я бы хотела быть уже такой старой, как Марта. Старость повсюду выглядит одинаково: долгое утро, приятные заботы неторопливых дневных часов со студенистым, застывшим над крышами домов солнцем, лениво тянущийся сериал по телевизору, задернутые шторы. Поход в магазин – событие большой важности, которое можно обсудить еще и за обедом. Тщательно помыть тарелки, сгрести со стола крошки в полиэтиленовый пакетик, чтобы потом, дважды в неделю, сходить в парк и побросать их под ноги голубям. Лист кротона, опавший ночью, – нужно рассмотреть рану на стебле. Стряхнуть пару тлей с велюровых листьев спарманнии, расправить салфетку. Полюбоваться на свеклу в огороде, что выросла такой большой, хотя и на краю грядки; спокойно сложив руки, послушать радио, решить, что завтра надо рассортировать пуговицы. Огорчиться из-за счета за электроэнергию – пришел накануне. Водить взглядом за почтальоном, пока тот, петляя, ходит от дома к дому. Смотреть на небо из окна кухни, предвидя каждый шаг солнца на его долгом пути. Открыть холодильник – так, между делом, – чтоб убедиться, что он не пустует. Осторожно отрывать листки календаря и складывать их в ящик. Музей старых газет. Пересыпать нафталином пожухшие от времени платья, слишком тесные или, наоборот, слишком большие.

Потом я подумала, что, наверное, тут дело не в старости, что во мне говорит тоска не по возрасту, а по состоянию. Наверное, в такое состояние впадаешь только на склоне лет. Бездельничать, а если что-то и делать, то не спеша, будто не результат важен, а лишь само движение, сам ритм и мелодика движения. Медленно перемещаться, наблюдая за волнами времени, не решаясь больше ни плыть по течению, ни бросаться против течения. Игнорировать время, как если бы оно было всего лишь наивной рекламой чего-то особого, чего действительно жаждет душа. Ничего не делать. Прислушиваться к бою часов в комнате, топотанью голубей на подоконнике, биению сердца. И сразу же обо всем забывать. Не тосковать, ничего не желать. Самое большее – ждать праздников, в конце концов для того они и существуют. Сглатывать слюну и чувствовать, как она стекает по пищеводу в некую «глубь». Кончиком пальца проводить по коже на ладони и чувствовать, что она становится гладкой, как льдинка. Выковыривать языком из зубов обрывочек салата и пережевывать его еще раз, будто бы снова обедаешь. Прижаться к своим же коленям. Вспоминать все в подробностях, с начала до конца, пока мозг от скуки не задремлет.

Седенький ежик на голове Марты серебрился между головками цветов. Не шевелясь – возможно, Марта надеялась, что неподвижностью удастся одолеть стоящую в последнее время жару. А может, считала цветочные лепестки. Может, от их красоты у нее захватило дух. Неожиданно на короткое мгновение я поняла, о чем она думает. Эта мысль вломилась ко мне, грубо растолкала мои собственные мысли, взорвалась и исчезла. Потрясенная, я замерла, подняв руку к глазам.

Марта подумала: «Самые красивые те, что изъедены слизнями. Самые красивые те, что далеки от совершенства».

ПОВТОРЫ, ОТКРЫТИЯ

Когда приближалась гроза, стебельки трав вдруг становились острыми, сено в копнах делалось колким, шипы роз и ежевики раздирали порывы ветра на тонкие лоскуты. Заострялись грани красных камней на межах, а на пруду слышался свист клинков тростника. Мир темнел, его стремительно покидала яркость, а затем внезапно из последних сил собиралась в молнии и раскалывала темноту изнутри. И тогда зубья грабель приобретали зловещий вид, и клыки вил, подвешенных на досках, вонзались в воздух. Со стола падал нож.

Я жила в мире, который откуда-то уже был мне знаком. Изо дня в день я узнавала все больше картин, жестов, последовательности движений, оттенков воздуха, запахов. Я это все уже знала – казалось, я безвозвратно утратила дар видеть новое, перестала учиться. Это ощущение заметно крепло, вначале были лишь намеки, редкие проблески: да-да, сейчас будет это, потом то, я все это знала, хотя не понимала почему.

Мир из-за этого становился близким, как будто приклеенным к коже; мне чудилось, он чувствует, как пульсирует моя кровь, и подражает этому движению колыханием маленьких веточек на ветру. Он был моей кожей, а я делала все, чтобы об этом забыть.

Мы подолгу сидели на террасе, греясь в последних теплых лучах солнца, чья-то рука прикасалась к персику, и внезапно по террасе прокатывалась волна – все руки, правда, в разные моменты, опускались на фрукты – на миг, на короткую, едва уловимую долю секунды. Затем следовало продолжение этой секвенции – какой-то лист падал на недозрелую сливу в траве, но, лишь нежно погладив ее, уплывал дальше. В беседе, мимоходом и непроизвольно, несколько раз появлялось слово «поглаживать», но никто на это не обращал внимания, не слышал, не сознавал.

Я подумала тогда, что вот я приближаюсь к некому концу. Что пробило двенадцать, и наступает ночная часть дня. Что я уже начала умирать, и, прежде чем это случится, я буду все видеть одним и тем же поразительным образом – снизу, со стороны геометрии событий, где зарождается мир в своей неразгаданной симметрии. Но и это знание мне уже ни к чему, я ничего не смогу с ним сделать, никак не смогу применить. Единственное, что мне остается, – удивляться, почему я до сих пор не замечала порядка столь очевидного, который к тому же существует не там, где я предполагала, – не в мыслях, идеях, математических формулах, теории вероятности, а в самих событиях. Осью мира являются повторяющиеся конфигурации моментов, движений и жестов. Ничего нового не происходит.

ТОРТ ИЗ МУХОМОРА

3 большие шляпки свежих мухоморов

50 г сушеных мухоморов

2 булочки

стакан молока

1 луковица

зелень петрушки

целое яйцо

яичный желток

панировочные сухари

соль, перец по вкусу

Булки замочить в молоке. Лук обжарить на масле, добавить размоченные и мелко порубленные сушеные грибы, влить желток, добавить измельченную зелень петрушки. Приготовленную таким образом начинку посолить и поперчить по вкусу. Шляпки мухоморов обвалять в панировке, смешанной с яйцом, и обжарить. Разложить слоями булки, грибы и начинку, запечь в духовом шкафу.

ОН И ОНА

Они появились там сразу же после войны. Влюбились друг в друга – пустые дома, пустые улицы, пустые сердца всячески располагали к любви. Еще ничего не существовало, едва готовилось к существованию, поезда ходили как придется, порой ночью еще кто-то стрелял, и трудно было понять, что значат вывески над разбитыми витринами.

Ее красивые холеные руки, не огрубевшие даже за время войны, нашли применение среди пузырьков с лекарствами в аптеке, украшенной змеей Эскулапа. Несколько первых месяцев Она заклеивала немецкие этикетки и надписывала польские названия лекарств. Люди обращались к ней «пани магистр». Он, в начищенных до блеска высоких сапогах, возвращал к жизни шахту. Они поженились, будучи всего два месяца знакомы, получили ордер на дом, и теперь сносили в него мебель из покинутых квартир в домах на рыночной площади: буфет красного дерева с башенками, большие натюрморты в массивных рамах, бюро, полное бумаг и фотографий, которыми Она растапливала печь, кожаные кресла с отполированными до глянца подлокотниками. Супруги гордились своим домом, оба всегда о таком мечтали: узкий вестибюль, в который через цветной витраж над входной дверью струился свет, добротная лестница с перилами, прихожая, увешанная зеркалами – слишком громоздкими, потому их никто и не украл, – комната с верандой и раздвижной дверью, просторная прохладная кухня, облицованная кафелем. На плитках – сельские виды: ветряная мельница на фоне намеченного штрихами темно-синего пейзажа, деревня на берегу пруда, горы, изрезанные тропинками. Сюжеты повторялись, возвращались, но в другое место, упорядочивая пространство. У каждой вещи должно быть свое, предназначенное только ей, место, даже у мраморного пресс-папье в форме скорпиона. Иначе отсюда ушли бы люди. По-другому здесь нельзя было бы жить.

С тех пор их уже всегда привлекали вещи, ласкающие глаз: красивые квартиры, бросающаяся в глаза новая модная одежда – они были такие элегантные, такие тихие и утонченные в своей красоте, резко контрастируя с обмундированием, военным тряпьем, дерюжными котомками, перекинутыми через плечо. И вот что еще – под вечер они отправлялись в заброшенные сады и выкапывали цветы, названий которых не знали. Обсадили ими свой дом, как крепость. И теперь там благоухало, когда супруги в сумерках играли в подкидного, а потом посреди игры отправлялись в постель, в любовь.

Муж быстро продвигался по службе, с шахты перешел в «Бляхобыт», крупнейшее предприятие в городе. Жена стала заведующей аптекой. За покупками они ездили в Свидницу и Вроцлав. Часто выходили на прогулки, чтобы себя показать и на людей поглядеть.

Супруги шествовали в своих светлых, модных, чистых нарядах, озарявших лица каким-то неземным светом, при виде их так и хотелось перекреститься и преклонить колена перед этой замкнутой в себе парой, прекрасно вписавшейся в фотографию, каковой является мир.

Вначале они не желали обзаводиться детьми. Осторожничали, предохранялись, считая себя даже чем-то лучше всех тех супружеских пар, которые, забывшись в любовных утехах, быстро попадались. Это банально, полагали они, так жить, а потом родить ребенка и смотреть, как все меняется и становится будничным. Кухня попахивает молоком и мочой, в ванной сохнут пеленки, а в комнате навечно поселяется новый предмет меблировки – гладильная доска с ее безобразной проволочной конструкцией. Приходится стоять в очередях за телятиной, ходить к врачу, волноваться из-за зубиков – прорезались ли уже. «Нам с тобой и так хорошо», – шептал Он ей на ухо, а Она добавляла, прижимаясь к его сильной груди со шрамами, про которые никогда не расспрашивала: «Неужели я смогла бы делиться моей любовью к тебе?» «Мы бы уже не были единым целым, вынуждены были бы любить кого-то еще; такая любовь отнимала бы у нас время, внимание и душевные силы». Поэтому возле их кровати валялась фольга от презервативов, а в ванной на полочке стояла спринцовка – тривиальные свидетельства того, что жизнь у них под контролем. Зато они были свободны, по-настоящему свободны. У них появилась машина, наверное, у одних из первых в городе. На ней супруги ездили в Клодзко и даже во Вроцлав; в театр, на примерки к портному, когда надо было сшить новый мужской или дамский костюм, а потом красивое женственное платье, пенящееся от нижних юбок. А когда другие, печально стареющие пары спрашивали их про детей, они отвечали дружно: «К чему рожать в такое неспокойное время, на землях до сих пор ничьих, после всего, что было во время войны, после того, что нам показали в кино о лагерях. Зачем заводить детей?»

Но как бы там ни было, жизнь брала свое. Завязи детей все равно в них появлялись, потому что их телам не было дела до этих проблем и войны. Каждый месяц они зарождались в ее яичниках, неполные, половинчатые существа; и в низу его живота вырабатывались миллионы созданий. Иногда эти завязи соединялись в ее матке, но Она не желала их вынашивать, кормить и выхаживать, поэтому они таинственным образом исчезали, смываемые водопадами крови. А Она свято верила, что мир подвластен ее воле, что если чего-то не хочешь, того не будет, а стоит захотеть – произойдет.

И сами о том не ведая, супруги создавали бестелесные, неполные, незавершенные существа, без корней в земле, как семена одуванчика. А поскольку те создания не могли укорениться в теле, в них не поселялся никакой Бог. Они были пустые. Кружили вокруг их дома, блуждали по воздушным просторам сказочного сада, заглядывали в окна, забирались в стаканы, которые супруги подносили к губам, и стекали внутрь их тел, упорно выискивая место, где бы засеять самих себя и взрастить. Было их множество, и они сопровождали эту пару повсюду, куда бы те ни шли, в виде колышущихся, неспокойных ореолов.

Время тогда обладало подвижностью ртути. Ежедневно в город приезжали чужие, и их сразу же распределяли по бывшим немецким домам. Город не может существовать незаселенным. Работа ждала каждого, кто только хотел работать. Школам нужны были учителя, магазинам – продавцы, шахты умоляли дать им шахтеров, ратуша – чиновников. Возник «Бляхобыт», предприятие с массой складских помещений, подъездных железнодорожных путей, зданий, домов на рыночной площади, заводов, производящих детали для станков, и льнокомбинатов. Поэтому каждый день поезд извергал поток помятых за время пути переселенцев, которые заполняли приемные управления, а потом с бумагами в руках расходились по частным квартирам. Трудно было понять, что это за люди, тем более что они говорили на разных диалектах польского языка – либо с познаньским протяжным акцентом, либо с гуральским придыханием, которое ей казалось таким вульгарным, либо певуче, как за Бугом, что у него уже навсегда ассоциировалось с детством.

Как-то раз, в самом начале, им подселили («ненадолго», сказали в управлении, когда Он, возмущенный, позвонил туда с претензиями) двух женщин, приехавших с Запада, прямо из лагеря, и где-то потерявших родных. Супруги знали, что они были узницами концлагеря и вернулись в Польшу, чтобы нормально жить, поэтому приготовили ужин с вином и приняли прибывших с серьезными лицами. Она надела темное платье, чтобы ничем вычурным или, не дай бог, вызывающим не задеть их чувств.

Но эти женщины, как выяснилось, сестры-близнецы, выглядели вполне сносно. Лишь коротко остриженные волосы могли навести на мысль о чем-то плохом, да неровные, как у стариков, зубы и еще худоба их тел. На обеих были костюмчики, переделанные из лагерной полосатой робы, – узенькие юбочки чуть ниже колен, а к ним жакет с баской, перепоясанный кожаным ремешком. Хромовые сапожки начищены так, что на них играло солнце. Короткие, отрастающие волосы уложены с бриолином на пробор, как у циркачек, которые ходят по канату в облегающих трико. Сестры были абсолютно одинаковые.

Она смотрела на них сверху, когда с картонным чемоданом они входили в дом, и удивлялась их щегольству. Одну звали Лили, а вторую как-то похоже. Вечером супруги сидели, ожидая, что придется выслушивать всякие ужасы, но сестры совсем не казались запуганными или хотя бы подавленными. Они все время шутили, а на их сероватых лицах ярко алела помада. Она с неприязнью отметила, что женщины держатся кокетливо, точно вернулись с курорта. Вблизи Она разглядела, что на полосатых костюмах вручную зашиты мягкие вытачки, которые придавали шарм их истощенным телам.

Как-то позже, когда Она разрешила им воспользоваться швейной машинкой «Зингер», в знак благодарности или желая сблизиться, сестры расстегнули пуговички блузок и показали ей кожу – их тела были покрыты шрамами.

– Эксперименты, – сказала первая. – На нас ставили эксперименты.

– Они думали, что у нас одна общая душа, – пояснила вторая, и обе расхохотались.

Она смутилась и не нашлась, что ответить.

Женщины прожили у них месяц, округлились, почти расцвели. Ходили в управление и пытались устроиться на работу. Супруги слышали по вечерам обрывки их торопливых, в телеграфном стиле, как это свойственно близнецам, бесед. Кто-то кричал во сне, а может быть, обе – голоса у них были тоже очень похожи. В конце концов сестры отправились в Варшаву разыскивать родственников по объявлениям на стенах и через Красный Крест.

И снова весь дом был в распоряжении супругов. Они прикупили старое немецкое пианино хорошей марки, которое не понадобилось даже настраивать. Одна клавиша – одно «ре» – западала, поэтому любая мелодия казалась нестройной, спотыкалась на этом пустом звуке, что раздражало мужа. Но Она все равно играла, чтобы дать отдых пальцам, уставшим приклеивать этикетки.

Все было прекрасно. Оставалось лишь быть осторожным: не сказать что-нибудь слишком громко или что-нибудь лишнее. Не комментировать, не высказывать свое мнение, не слышать чересчур много, не смотреть. Это было нетрудно, когда живешь друг для друга, и есть такой дом, и пианино, и цветы в саду.

Потом, однажды, произошло нечто странное. Ни с того ни с сего. Как-то раз утром все утратило реальные черты, померкло. Продолжалось это в общей сложности часов десять – двадцать – один полный день и две ночи неглубокого сна. Возможно, упало давление, может, случилась вспышка на солнце, о которой знали только астрономы и люди, облеченные властью.

С той поры оба супруга стали забывать, чем занимались с утра до вечера. Дни сделались похожи один на другой, как близнецы, как Лили и ее сестра-двойник. Течение времени замечалось только по растущему вороху грязного белья в ванной. Работа требовала полной отдачи, обо всем остальном следовало забыть. Он вынужден был теперь ездить в командировки в министерство или в Верхнюю Силезию доставать какие-то станки, технологию по переработке антрацита, на какие-то бесконечные конференции, на политучебу. Она начала изучать фармакологию, чтобы уже до конца наладить то, что испортила война, и уметь дать каждому лекарству новое, польское название.

А потом у нее на яичнике обнаружили опухоль величиной со сливу. Сказали: «Вам придется пройти курс облучения кобальтом, а потом можно и оперироваться. Посмотрим». Она почувствовала себя такой несчастной с этой опухолью, такой обездоленной, что подумала о ребенке. Что все-таки ей хотелось бы иметь ребенка. Складывая мужу костюм перед очередной командировкой, гладя рубашки, Она закусывала губу. Муж ничего не замечал. Она сама тащилась во Вроцлав, затем усталая возвращалась. В доме вечно стоял холод, словно в комнатах не переставая шел снег, хотя поговаривали, что после смерти Сталина наступила оттепель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю