Текст книги "Без семи праведников... (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Впрочем, выслушивать комплименты, внимать овациям, венчаться лавровым венком и пальмовой ветвью времени у Чумы не было. Песте захватил на кухне полную сковороду барабульки с мидиями и пришёл к себе. Предметы меблировки комнаты Чумы в замке были немногочисленны и аскетичны: кровать, сундук для хранения одежды, пара кресел, стол, касапанка – ларь-скамья со спинкой и подлокотниками, да шкаф со множеством выдвижных ящиков, где шут обычно хранил вина и посуду. Сейчас, сервировав стол, Песте присел у окна дожидаться Аурелиано. За окном накрапывал дождь, небо было сумрачно, казалось, спускается ночь. За дверью сновали служанки и кастелянши, слышалось торопливое шарканье шагов, возгласы челяди, смех. Ночное происшествие всё ещё обсуждалось.
Тут он вспомнил вчерашний разговор с Альдобрандо Даноли. Грациано поверил в подлинность его видений и не склонен был считать графа больным. Возможно, это просто следствие пережитых потрясений, гибели семьи. Сам Даноли удивительно, неотмирно спокоен, никогда не говорит ни о жене, ни о детях, – но скрытая боль может проступать на грани чувствуемого – безумными вспышками чудовищных видений. Однако Чума сомневался и в этом. Даноли изложил фазы своего безумия последовательно и рассудительно, что едва ли было бы под силу сходящему с ума.
Дождь застучал по крыше громче, усыпляя и расслабляя Чуму. Чтобы не заснуть, он взял гитару и начал импровизировать, мурлыкая в такт ливню за окном.
Дождь сумрачной печали, расшив холстину лужи
подобьем дамских кружев, тоскливыми ночами
лепечет побирушкой, стучит, как прокажённый
по крыше запылённой треклятой колотушкой.
Нытье его упрёков на зыбкой слышно грани
оконных переплётов и жёлтых виноградин…
Стеклянных отражений преграда иллюзорна,
расписана узором дождливых углублений,
и заглянуть не хочешь в зеркальные глубины,
там рожи и личины кривляются, хохочут…
Тут, прервав его импровизации, раздался стук в дверь, и на пороге появился Лелио Портофино, который окинул дружка недоумённым взглядом. Удивлённый и несколько раздосадованный заданным накануне вопросом шута об Изабелле Монтеорфано, Аурелиано ещё до торжественного приёма мантуанцев наведался к сестрице, и только от неё узнал об ужасном инциденте на кладбище.
Теперь Лелио без обиняков обратился к Чуме.
– Почему ты ничего не сказал о происшествии на погосте? Сможешь найти этого негодяя? – Глаза Портофино метали молнии.
Песте отрицательно покачал головой. Он даже не помнил, как выглядел нищий, да и ничуть не хотел вспоминать этот пустячный эпизод. Зачем?
Надо заметить, что Камилла, несмотря на то, что подлинно ненавидела мужчин, для двоих всё же делала исключение. В её глазах дядя Джакомо Нардуччи и троюродный брат Аурелиано Портофино были, бесспорно, людьми, достойными всяческого уважения, к тому же – монахами. Камилла не сказала Аурелиано о напавшем на неё в замке, а пожаловавшись дяде, и Лелио услышал об этом из разговоров придворных только после угроз герцога. Но теперь Камилла откровенно поведала братцу о происшествии на кладбище, не скрыв от него, что испугалась смертельно и, видимо, вела себя по-дурацки. Мессир Грандони поступил благородно, нехотя признала она, заметив напоследок, что, конечно, сглупила, направившись на кладбище одна. Брат потребовал описания напавшего на неё бродяги, но Камилла от испуга не запомнила его. Она попросила Аурелиано поблагодарить мессира ди Грандони от её имени. Если бы не он…
– Что тебе мешает сделать это самой? Грандони не кусается.
Камилла объяснила нежелание самой встречаться с мессиром Грациано неловкостью – она должна была сразу поблагодарить его. На самом деле она лгала. Ей мешала сказать слова благодарности Грандони с трудом скрываемая неприязнь к этому горделивому красавцу, высокомерному и наглому. Она видела, что при дворе вертелись мужчины ничтожные, пустые, подловатые и похотливые, откровенные развратники и жадные хапуги. Немало было и прямых доносчиков, интриганов и сплетников. Но из всех мужчин при дворе именно Грациано ди Грандони казался ей самым ужасным. Он был человеком без сердца. Она знала, как боялись фрейлины его злобных выпадов: однажды ей пришлось целую ночь утешать бедную Лауру Труффо, фрейлину Донны Елизаветы, когда Песте зло прошёлся на её счёт, помнила она, как рыдала Иоланда Тассони – шут тоже сыграл с ней безжалостную шутку.
Когда Грандони прогнал насильника в замке, она, смертельно испуганная, заметила его взгляд, выражавший подозрение, что она, как какая-то гулящая девка, сама спровоцировала нападение. А это было ложью! Негодяй набросился на неё в потёмках, когда Глория Валерани попросила её принести воды, она не могла отказать статс-даме и пошла. А наглый шут презрительно пялился на её разорванное платье, словно считал её виновницей происшествия! Камилла возненавидела его – и подумать только, именно ему снова оказалась обязанной своим спасением! Это было нестерпимо и раздражало. Но признаться в этом брату, который, как она знала, был дружен с мессиром ди Грандони, Камилла не могла.
К счастью, брат удовлетворился её объяснением.
Теперь Портофино выполнил просьбу сестрицы и поблагодарил Грациано – от имени Камиллы и от себя. Чума усмехнулся. В отличие от Аурелиано, он понимал, почему девица не пожелала сделать это сама. Шут отмахнулся от разговора и скорчил рожу, после чего оба основательно продегустировали белое вино, неторопливо заедая его мидиями и рыбой. Песте спокойно ждал. Постепенно напряжение Аурелиано ушло, он расслабился и улыбнулся.
– Донато с утра уже поведал нам о твоём последнем подвиге. Прими моё восхищение. Вывалять в дерьме этого звездочёта – трюк мастерский. Мы с д'Альвеллой и Антонио чуть со смеху животы не надорвали.
Чума поклонился с видом неподдельной скромности, однако гаерски изломанная посередине левая бровь и тонкая улыбка давали собеседнику понять, что, несмотря на видимое смирение, мессир Песте вполне осознаёт величие свершённого им деяния. «Feci quod potui, faciant meliora potentes», «сделал, что мог; кто может, пусть сделает лучше», без слов говорили красноречивый наглый взгляд и самодовольная улыбка фигляра, являя парафраз формулы, коей римские консулы заключали отчётную речь, передавая полномочия преемнику.
– А как ты узнал, что он потащится к этой шлюшке именно нынешней ночью? Констелляция небесных светил?
Песте снова улыбнулся дружку и кивнул. Потом похвалился новым приобретением. Он покупает Люциано. Хороший конь стоит добрых денег, а это божественное животное. Черно-муаровая масть, отлив – лиловый. Сorsierо[5]5
Рысак (ит.)
[Закрыть], подготовлен для участия в сражениях. Просто великолепен. Правда, норовист, ну да ничего…
– И сколько? – полюбопытствовал Лелио.
– Восемьдесят дукатов, – вздохнул Чума.
Портофино не был военным, но, в отличие от банкира Пасарди, знал, насколько безопасность воина зависит от его коня, и кивнул. Некоторое время, закусывая, они обсуждали визит мантуанцев, дворцовые сплетни и новости из Рима, но вскоре их внимание целиком захватил подарок герцога шуту, коего тот удостоился по возвращении с кладбища – в минуту щедрости Дона Франческо Марии. Это был большой флакон благороднейшего из всех уксусов мира «per gentiluomini» – для благородных господ, производимого из сока винограда Треббьяно. Изготовление его знатоки относили скорее к философии, чем к ремеслу. Франческо Мария получил бочонок в подарок от молодого Эрколе д'Эсте, который считал его надёжным средством от любых недугов. Герцог отлил бутыль для Песте, и такой подарок был знаком наивысшей симпатии.
Инквизитор непререкаемым тоном потребовал, чтобы дружок отлил склянку и ему, и пустился в заумные разглагольствования, на которые был мастером.
– Уже Апиций, хлебосол времён Августа и Тиберия, в своём труде «De re Coquinaria» описывал свойства уваренного виноградного муста – defrutumа – и утверждал, что он входил в рацион легионеров как средство обеззараживания воды. Первое же упоминание о моденском уксусе связано с 1046 годом, когда Генрих Третий, будущий владыка Священной Римской империи, перед коронацией получил в дар от Бонифаче Каносского небольшой дубовый бочонок этого эликсира.
Чума отлил дружку склянку, закрыл её пробкой и кивнул. Инквизитор засунул склянку в карман рясы и продолжал щедро делиться с собутыльником своими обширными познаниями.
– Это удивительная вещь, но, увы, не эликсир бессмертия. Его регулярно принимал при любых недомоганиях столетний Полента, утверждая, что уксус поддерживает его здоровье и душевное равновесие, но в итоге всё равно умер. Но этим составом можно даже обрабатывать раны. Неутомимые покорители женских сердец подкрепляют им свои силы перед любовными баталиями, а философы ценят его как драгоценность, возбуждающую божественные мысли. Молодой уксус добавляют в соусы к рыбе, несколько капель выдержанного могут оживить жаркое из говядины или ягнятины, внести совершенно иную ноту в свежую клубнику или малину, придать пикантность блюдам из стручковой фасоли и моркови. Однако истинные ценители пьют бальзамический уксус из крошечных рюмочек как целебный эликсир.
Чума снова кивнул и достал рюмки. Бальзам разлили по ним и продегустировали. Невинный вкус винной крепости, терпкий и чувственный, аскетичный и сластолюбивый одновременно, усиливался от глотка к глотку.
– Кстати, бальзамическим уксусом приводят в чувство и упавших в обморок дам, – просветил напоследок шута инквизитор.
Чума удивлённо поднял брови, словно обещая принять это к сведению, но про себя решил, что скорее тронется умом, чем будет расходовать столь драгоценную жидкость на обморочных глупышек.
Но тут их уединение прервали – за инквизитором послал епископ Нардуччи.
За окном совсем стемнело. Песте убрал со стола и решил навестить Даноли. Он хотел предложить Альдобрандо прогуляться по верхнему ярусу замка, где были просторные террасы. Но никуда не пошёл. Снова почувствовал, как невесть откуда наползает вязкая слабость, сковывает члены, повергает тело в судорожный, нервный трепет. Господи, только не это, только не это… Чума усилием воли поднялся и торопливо пошёл на этаж выше. Постучал в тяжёлую дубовую дверь Бениамино ди Бертацци. Ему было до отвращения неловко обременять приятеля своим недомоганием, но проклятые приступы повторялись всё чаще и пугали его.
Медик выслушал Песте молча, велел снять рубашку и лечь, измерил пульс. Но чем дальше он слушал хмурые жалобы Чумы, тем больше мрачнел.
– А ты не валяешь дурака? – врач оглядывал лежащего перед ним пациента с тяжёлым недоумением. В глазах Бениамино читался лёгкий испуг, однако губы медика кривились улыбкой недоверия.
– За каким бесом? Валять дурака – моё ремесло, но не перед тобой же выпендриваться?
Врач задумчиво почесал проплешину над высоким лбом. Это было верно. Бениамино снова внимательно оглядел лежащего перед ним молодого мужчину. Тело юного атлета, могучее сложение, широкая грудь, налитые силой мышцы, мощные запястья, размеренный пульс – медику редко доводилось видеть такое воплощение безупречного телесного здоровья.
– И сколько длится приступ?
Чума с отвращением пробормотал:
– Полчаса. Лихорадит всего, трясёт и бьёт о постель.
– Под утро?
– Когда как. Вечером, ночью, под утро.
Бениамино тяжело вздохнул. Он знал историю семьи, знал и душу Грандони – насколько может один человек знать другого, не будучи его духовником. Судьба не баловала Грациано в отрочестве, но медик скорее обеспокоился бы здоровьем изнеженного сибарита, нежели стоика и аскета, вроде Чумы. Но сейчас Бертацци чувствовал себя болезненно уязвлённым: если Грандони не шутил и не лгал, то положение было просто непонятным врачу. Медик не постигал причин описанных симптомов, не видел проявлений известных ему недугов. Между тем – ди Бертацци не был профаном. Было и ещё одно обстоятельство, добавлявшее медику раздражения: лежавший перед ним человек был его благодетелем. Это он вытащил его, нищего врача из Пистои, в герцогский дворец в Урбино, пристроил ко двору герцогини супругу, определил сына в Урбинский университет, обеспечил семье процветание, о коем сам он и мечтать не смел. Бениамино не хотел быть неблагодарным – но вот впервые ди Грандони нуждается в его услугах, а он не то, что помочь – и понять-то ничего не в состоянии!
– Что предшествует приступу?
Песте пожал плечами. Он не помнил. Сам он чувствовал себя отвратительно. Страх болезни после смерти брата был его кошмаром – и вот внезапно невесть откуда пришедшая хворь! Недуг раздражал не столько сам по себе, сколько тем, что пробуждал болезненные воспоминания, кои Чума хотел считать похороненными.
– Не знаю. Тело каменеет, начинает кидать то в жар, то в холод…
– Сильно потеешь?
– Нет, горит внутри и всё. Я сухой и трясусь.
– Но у тебя нет лихорадки…
– Может, отравился?
– Не те признаки. Когда это началось?
– Недели две-три назад…. Может, месяц… Да, – внезапно вспомнил он, поморщившись и опустив глаза, – мне снятся… кошмары.
Медик закусил губу и задумался, потом тихо проронил:
– Я подумаю и загляну к тебе.
Шут кивнул, рывком поднялся с постели, натянул рубашку. Медик снова почесал макушку. Он ничего не понимал. Шут же направился к себе.
В силу непростых жизненных обстоятельств, о коих уже вскользь упоминалось, Грациано ди Грандони с детских лет познал нищету, и до тринадцати лет редко ел вволю. Вследствие этого он привык довольствоваться немногим или же вообще ничем, и среди лишений сохранял внутреннее спокойствие. Фортуна давно обернулась к нему лицом, заискивающе заглядывала в глаза и приветливо улыбалась, но Чума мало дорожил её улыбками. Теперь ему доставляло странное удовольствие уединяться свободными вечерами в башенной комнатке замка и запекать на углях рыбу, что напоминало детство, перелистывать толстые фолианты богатейшего герцогского собрания и смотреть на свечное пламя. Размеренный покой, одиночество, шум дождя за окном, пламя свечи в шандале: ни боли, ни скорби, тихая печаль и ночной сумрак – это и было в понимании Грациано высшим счастьем.
Он был богат, но знал дешевизну денег и вкус нищеты. Он был красив, но видел, как истлевает красота. Он был умён, но знал, сколь печальна судьба наделённых умом: обречённые страдать от безумия мира, они либо прикидывались глупцами, либо обретали черты философов: становились ироничными и безмятежными, скрывая своё превосходство. Но и это было скучно. Человек мудрый будет искать тихого, скромного удела, а поэтому остановит свой выбор на замкнутой жизни, а при большом уме – на полном одиночестве. Мудрец имеет мир в себе – что могут дать ему другие?
Грациано понимал Лелио, часами вне службы сидевшего за толстыми инкунабулами в библиотеке или с молитвенником в храме: в эти грязные бесовские времена человеку большого ума не с кем было переговорить, кроме книг и Бога. Понимал Грандони и Альдобрандо Даноли, рвущегося в уединение монастыря. Не понимал лишь себя. Воспитанный воином, он грезил о давно миновавших временах войн за Гроб Господень, но что толку мечтать о несбыточном? Однако сильная натура диктовала не затворнические, а деятельные пути. Но где они? Вокруг сновала и суетилась только мелкая нечисть, серая бесовщина, распространяя вокруг миазмы разложения, зловоние плесени да мокрой псины.
Герцог любил Песте, и дружба Франческо Марии давно озолотила Грандони, по смерти брата унаследовавшего к тому же семейное состояние. Он имел больше, чем мог потратить за жизнь, даже если был бы мотом. Но мотом Чума не был. Он полагал, что после смерти герцога покинет замок и в уединении проведёт отпущенные ему Богом дни. Но вот внезапно всё изменилось, причём больше всего Чуму бесило то, что он не мог понять причин этих ненужных и нежеланных перемен. Ему казалось, он ничем не заслужил недуг, держал дух в чистоте и тело в целомудрии. И вот – болезнь… Он согрешил? Прогневил Господа?
Domine, ne in furore tuo arguas me, neque in ira tua corripias me! Miserere mei, Domine, quoniam in firmus sum…. Господи! Не в ярости Твоей обличай меня и не во гневе Твоём наказывай меня! Помилуй меня, Господи, ибо я немощен…
Грациано помнил жестокие слова Портофино, сказанные когда-то, что каждый хворает по своим грехам. Песте исповедовался Аурелиано ежемесячно, и сейчас начал лихорадочно перебирать свои прегрешения, но причин болезни не постигал. Не был ли горделив? Не отчаивался ли? Не почитал ли лицемерно Господа, без любви и страха Божьего? Сомневался ли в истинах веры? Соблюдал ли дни постные? Не увлекался ли умствованиями еретическими? Не имел ли греховного умысла о самоубийстве? Не воздавал ли злом за зло? Не покушался ли на чужую жизнь? Не был ли сребролюбив? Не лжесвидетельствовал ли? Не завидовал ли? Поддавался ли унынию? Не гневался ли напрасно? Клеветал ли? Лгал ли? Осуждал? Злословил? Принимал ли помыслы блудные, медлил ли в них? Осквернял ли себя блудными прикосновениями?
В итоге Чума признал за собой грех праздного злословия, грех осуждения ближнего и гордыни, и грех томления плоти, извечных блудных помышлений, кои он, сколько хватало сил, давил в себе, но освободиться от которых совсем никогда не мог. Что же, на Геенну хватит, не то что на немощь.
Ладзаро Альмереджи говорил ему, что похоть неодолима, и он не в силах ей противостоять. Чума морщился. Чушь. Когда внутренняя порча разврата грязнит мысли, блудная склонность взвинчивается до непомерной степени. Но богобоязненный никогда не допустит того, чтобы дурные помыслы овладели сердцем. Призвав Имя Божие, Чума усилием воли переводил мысль или к молитве, или к помыслу не оскверняющему. Распаляться нечистым воображением – губить себя.
Грациано снова перебрал свои грехи. Господи, прости мне все прегрешения мои вольные и невольные. Сейчас, когда Грациано, ненавидя себя, всё же смог всё рассказать Бертацци, стало чуть легче. Однако он солгал Бениамино. Солгал от мучительного стыда и отвращения к самому себе. Ему и в самом деле снились кошмары, но совершенно особого свойства. В снах Грациано видел подобие Дантова ада – на пустом погосте он был окружён мертвецами, они, разряженные как придворные шлюхи, улыбались ему жуткими черепными оскалами. Потом сон менялся, он хоронил брата, и ненавистная грёза, воскрешая былой кошмар, была хуже ножевого пореза. Смердело разложившееся заживо тело, на атласной коже возникали гирлянды смертельного недуга. В новом сне обнажённые женщины, возбуждая и ужасая, подбирались к нему, превращались в омерзительных змей, похожих на земляных червей, и впивались в его плоть, сразу начинавшую разлагаться. В полусне мутной истомы Грациано чувствовал смрадный запах гнили. Но хуже всего было то, что он узнавал этих женщин. Чума просыпался с криком, очнувшись, снова дрожал в нервном трепете. Ни одна женщина никогда не прикасалась к его телу. И никогда не прикоснётся!
…В дверь кто-то стукнул – тихо и робко. Потом раздался ещё один удар – чем-то железным, вроде кольца. Это был не Бениамино, тот стучал отрывисто и резко. Но кого ещё принесло за час до полуночи? Чума резко поднялся и, забыв про хворь, схватил кинжал. В замке было немало людей, вроде Дальбено или Белончини, имевших на него зуб, однако едва ли кто-то мог осмелиться… Однако осторожность никогда не мешала. Грациано резко распахнул дверь и отскочил, но тут же подался вперёд: лишившись опоры, на порог упала Камилла Монтеорфано.
Губы фрейлины снова были белыми.
Песте зло сплюнул, вставил рондел в ножны, словно куклу, поднял девицу и оттащил на постель. Влезь ему в спальню любая из фрейлин – Чума не стал бы церемониться, но красотка была родней дружка Портофино, к тому же назвала его «бессердечным». Чума, улыбаясь, вместо того, чтобы снова залепить ей оплеуху и привести в чувство, сделал невероятное: вынул подарок герцога, драгоценный бальзам, и, посмеиваясь, влил несколько капель в полуоткрытый рот обморочной девицы.
Портофино оказался прав: бальзамико действовал безотказно. Синьорина пришла в себя, порозовела и пошевелилась. Шут, продолжая глумиться, любезно и заботливо, тоном отеческим и сердечным поинтересовался, что произошло? Неужто она в третий раз стала жертвой насильника? Или случилось что-то ещё худшее? Не забралась ли к ней в спальню, упаси Боже, мышь? Или это, что ещё ужаснее, была крыса? Сам он наделён душой мягкой и сердобольной, сострадательным и нежным сердцем и пылкой любовью к женщинам, и ему просто невыносимо видеть её страдания! «Где эта крыса? – ласково промурлыкал он, – я прогоню её…» Синьорина ещё несколько секунд смотрела на него пустыми глазами, потом прижала пальцы к вискам. Теперь взгляд её совсем прояснился и, увидев его, она прошептала: «Там донна Верджилези…»
– Я знаю эту особу, – любезно заметил Чума, – так это на неё напала крыса?
Синьорина снова поглядела на Грациано, но не рассердилась на его издёвку. Она, словно ребёнок, подняла вдруг бледные руки и вцепилась слабеющей рукой в ворот рубашки шута, и Чума вздрогнул: её пальцы коснулись его груди и заледенили его. Другой рукой она потрясла перед глазами Грандони, хриплым и срывающимся голосом втолковывая ему то, что ей самой казалось ясным, но во что она просто не верила.
– Она… м-м-мертва… Её отра… отра… – она вдохнула воздух открытым ртом. – Её отравили.