355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Михайлова » Прокля'тая Русская Литература (СИ) » Текст книги (страница 3)
Прокля'тая Русская Литература (СИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:59

Текст книги "Прокля'тая Русская Литература (СИ)"


Автор книги: Ольга Михайлова


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

   -Редкий, видимо, был подлец... – проронил Голембиовский и, заметив удивлённые взгляды коллег, пораженных его резкими словами, уныло пояснил, – это закон мемуаристики: после смерти мерзавца мало кто хочет ворошить былое, друзья, как правило, такие же мерзавцы, оставляют несколько приторно-нежных и лживо-витиеватых строк, а на случайных знакомых, толком не знавших умершего, действуют обаяние имени покойника, чувство причастности к чему-то значительному и принцип "de mortuis aut bene..." Через пять-семь десятилетий невысказанные упреки забываются, остаётся сладкая ложь...

   -Хм, в чём-то верно, – удивился Верейский, – спустя четверть века после гибели Грибоедова самый близкий ему человек, Степан Бегичев, пытается рассказать о нём, но заполняет воспоминаниями тоненькую тетрадочку, постоянно переходит на невнятную скороговорку и явно многое утаивает, воспоминания же Фаддея Булгарина настолько пошло-приторны, настолько отдают лживыми хвалами некролога, что кажутся откровенной выдумкой.

   -Ладно, не будем пристрастны. Начнём сначала.

   -Хорошо,– кивнул Верейский, – Владимир Лыкошин, его родственник, свидетельствует, что "в отрочестве Грибоедов нисколько не показывал наклонности к авторству и учился посредственно, но и отличался юмористическим складом ума и какою-то неопределенной сосредоточенностью характера..." – Верейский пролистал несколько страниц в своём блокноте, – дальнейшие прижизненные отзывы отличаются одной странностью: те, кто едва знает его, говорят о нём хорошо, те же, кто знает его хорошо, говорят о нём дурно. Ксенофонт Полевой виделся с Грибоедовым четыре раза в 1828 году. "Искренность, простота и благородство его характера привязывали к нему неразрывною цепью уважения, и я уверен, что всякий, кто был к нему близок, любил его искренно..." Над этими заметками смеялся, кстати, Фаддей Булгарин: "Человек прошёлся как-то с ним по саду, а они уж и мемуары пишут". Вяземский считал, что "в Грибоедове есть что-то дикое в самолюбии: оно, при малейшем раздражении, становится на дыбы, но он умён", он же цитирует Булгарина: "Грибоедов родился с характером Мирабо" – и соглашается с этим. Сегодня, правда, мало кто понимает, что это совсем не комплимент...

   Ригер, который, разумеется, знал, кто такой Мирабо, усмехнулся.

   -Новости психиатрии, – пробормотал он шепотом, – сегодня в сумасшедших домах нет Наполеонов: нынешние придурки просто не знают, кто это такой...

   Алексей покачал головой и усмехнулся.

   -Это сравнение Грибоедова с откровенным негодяем в устах Булгарина звучит, конечно, двусмысленно, – Верейский поморщился и продолжил, – при этом первым событием, которое приковало к Грибоедову взгляды общества, была знаменитая дуэль Завадовского и Шереметева 1817 года. Грибоедову было тогда 22 года. Повод для дуэли дал именно Грибоедов. Он жил у Завадовского и, будучи приятелем актрисы Истоминой, любовницы своего друга Шереметева, после театрального представления привез её к себе, естественно, в дом Завадовского, где она прожила двое суток. Завадовский давно ухаживал за ней и тут, по некоторым сведениям, добился своего. Шереметев был в ссоре с Истоминой и находился в отъезде, но когда вернулся, то, подстрекаемый своим другом Якубовичем, вызвал Завадовского и Грибоедова на дуэль, однако потом было решено, что Грибоедов будет стреляться с Якубовичем. По этому поводу сохранились многочисленные воспоминания, в том числе и друзей Грибоедова, но ни одно воспоминание не согласуется с другим. Они же разнятся с полицейским протоколом, который отнюдь не должен считаться документом – кто же тогда говорил правду полицейским?

   Первыми вышли к барьеру Завадовский и Шереметев. Завадовский, отличный стрелок, смертельно ранил Шереметева в живот. Поскольку Шереметева надо было немедленно везти в город, Якубович и Грибоедов отложили свой поединок. На следующий день Шереметев умер. Поединок Якубовича и Грибоедова состоялся в следующем, 1818 году, в Грузии. Грибоедов был ранен в кисть левой руки. Именно по этому ранению удалось впоследствии опознать его обезображенный труп в Тегеране.

   -То есть, будучи другом Шереметева, он отвез его любовницу своему приятелю? – сдержанно уточнил Голембиовский.

   Верейский кивнул.

   -Да. Друзья Грибоедова в записках пытаются это отрицать, говоря, что "тот рассказ, неточный по существу и в деталях, сыграл, несомненно, свою роль в создании "общественного мнения" о вине Грибоедова в организации дуэли, в которой он был на самом деле невольным участником". Но вот в "Воспоминаниях О. А. Пржецлавского", вышедших в 1883 году, есть ремарка, что через двенадцать лет после дуэли, сразу после катастрофы в Тегеране, Завадовский сказал: "Не есть ли это божья кара за смерть Шереметева?" Вдумаемся. Этот человек, в отличие от многих, был прямым участником событий. Он убил Шереметева, но считал, что на Грибоедове есть вина, которая не смыта его дуэлью с Якубовичем. Какая? В чём? Ответ может быть только один: стало быть... Грибоедов действительно организовал эту дуэль, стравив своих друзей.

   Голембиовский хмыкнул.

   -Ну а что скажет адвокат Бога? Что за ним благого-то? Чем можно уравновесить столь недобрые суждения, Муромов?

   Александр Васильевич задумался.

   -Пожалуй, Пушкиным. Они познакомились с Грибоедовым в том же 1817 году. "Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, – всё в нём было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении" Затем – свидетельство. "Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностью, уехал в Грузию, где пробыл восемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия "Горе от ума" произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами..."

   Пушкину, правда, было тогда всего 19 лет, и он относится именно к тем людям, кто знал Грибоедова недолго и встречался с ним только в обществе. Но "озлобленный ум, слабости и пороки" им замечены. Заметим при этом, что в юности Пушкин был не очень строг в суждениях. Есть и ещё один отзыв. Павел Александрович Бестужев, из "Памятных записок". Написано, правда, очень коряво. "Ум от природы обильный, обогащённый глубокими познаниями, душа, чувствительная ко всему высокому, благородному, геройскому, характер живой, уклончивый, кроткий, неподражаемая манера приятного, заманчивого обращения, без примеси надменности; дар слова в высокой степени; приятный талант в музыке; наконец, познание людей делает его кумиром и украшением лучших обществ. Одним словом, Грибоедов – один из тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое-нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною, для начертания необходимых преобразований..." – Муромов напрягся, между бровей его залегла морщина, – последняя фраза несколько путаная, – пробормотал он, но смысл, как я уловил, в том, что из него вышел бы хороший реформатор. Но вот Павел Бестужев продолжает: "Разбирая его политически, строгий стоицизм и найдет, может быть, многое, достойное укоризны; многое, на что решился он с пожертвованием чести; но да знают строгие моралисты, современные и будущие, что в нынешнем шатком веке в сей бесконечной трагедии первую ролю играют обстоятельства и что умные люди, чувствуя себя не в силах пренебречь или сломить оные, по необходимости несут их иго. От сего-то, думаю, происходит в нем болезнь, весьма на сплин похожая..." Интересное признание. На что решился Грибоедов "пожертвованием чести"? Что "достойно укоризны"? Завершается этот двусмысленный панегирик просто словоблудием: "Имея тонкие нежные чувства и крайне раздраженную чувствительность при рассматривании своего политического поведения, он, гнушаясь самим собою, боясь самого себя, помышлял, что когда он (по оценке беспристрастия), лучший из людей, сделав поползновение, дал право на укоризны потомства, то что должны быть все его окружающие, – в сии минуты благородная душа его терпит ужасные мучения. Чтоб не быть бременем для других, – запирается он дома. Вид человека терзает его сердце; природа, к которой он столь неравнодушен в другое время, делается ему чуждою, постылою; он хотел бы лететь от сего мира, где все, кажется, заражено предательством, и злобою, и несправедливостью!!"

   -Что это за бред сивой кобылы? – колко вопросил Ригер.

   -Я выписывал дословно, – обиделся Муромов и откусил бутерброд, – он, видимо, имеет в виду, что Грибоедов страдал депрессией и мизантропией...

   -Так бы и сказал, – отрезал Голембиовский, который не любил эвфемизмы, – А у вас что, Верейский?

   Алексей полистал блокнот.

   -Вот ещё один Бестужев, Александр, его друг. Написано тоже весьма витиевато. "Узы ничтожных приличий были ему несносны потому даже, что они узы. Он не мог и не хотел скрывать насмешки над подслащенною и самодовольною глупостью, ни презрения к низкой искательности, ни негодования при виде счастливого порока. Кровь сердца всегда играла у него на лице. Никто не похвалится его лестью, никто не дерзнет сказать, будто слышал от него неправду. Он мог сам обманываться, но обманывать – никогда. Твердость, с которою он обличал порочные привычки, несмотря на знатность особы, показалась бы иным катоновскою суровостью, даже дерзостью; но так как видно было при этом, что он хотел только извинить, а не уколоть, то нравоучение его, если не производило исправления, по крайней мере, не возбуждало и гнева..."

   -Ещё один витиеватый бред, но, говорю же, – с досадой бросил Голембиовский, – как я заметил за годы исследований, витиеватость – синоним лживости. И кто, собственно, поставил его обличать"порочные привычки", тем более, что по словам дружка, сам отличался "пожертвованием чести" и был "достоин укоризны"?

   -Да уж, – проскрипел адвокат дьявола, – вот актер Пётр Каратыгин свидетельствует: "Он был скромен и снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе. Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок. Соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы!" А вот один из таких эпизодов: Николай Хмельницкий просил Грибоедова прочесть у него в собственном доме на Фонтанке у Симеоновского моста свою комедию. После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары... Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол. Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, сочинитель драмы "Лиза или Торжество благодарности", человек очень добрый, простой, но имевший претензию на остроумие, подойдя к столу, взял, покачал её на руке и с простодушной улыбкой сказал: "Ого! какая полновесная! Это стоит моей Лизы". Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: "Я пошлостей не пишу". Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот резкий ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: "Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями". "Да, над собой-то вы можете смеяться, а я над собой – никому не позволю..." – "Помилуйте, я говорил не о достоинстве наших пьес, а только о числе листов". "Достоинств моей комедии вы ещё не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны". "Право, я вовсе не думал вас обидеть". "О, я уверен, что вы сказали, не подумавши, а обидеть меня вы никогда не можете". Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой замять размолвку, взял за плечи Федорова и, смеясь, сказал ему: "Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел..." Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому: "Вы можете его посадить куда вам угодно, только я, при нём комедии читать не стану..." Грибоедов был непреклонен и бедный Федоров взял шляпу и, подойдя к Грибоедову, сказал: "Очень жаль, Александр Сергеевич, что невинная моя шутка была причиной такой неприятной сцены... и я, чтоб не лишать хозяина и его почтенных гостей удовольствия слышать вашу комедию, ухожу отсюда.." Грибоедов с жестоким хладнокровием отвечал ему на это: "Счастливого пути!"

   -Доброты и кротости неописуемой, видимо, был человек, – покачал головой Голембиовский.

   -Ага, – иронично поддакнул Ригер, прожевав апельсиновую дольку, – а вот свидетельство Дмитрия Завилишина: "В двадцатых годах Грибоедов был всё ещё человек, принесший из военной жизни репутацию отчаянного повесы, дурачества которого были темою множества анекдотов, а из петербургской жизни – славу отъявленного и счастливого волокиты, наполнявшего столицу рассказами о своих любовных похождениях, гонявшегося даже и за чужими женами, за что его с такою горечью и настойчивостью упрекал в глаза покойный Каховский..."

   Он же, Завилишин, свидетельствует: "Горе от ума" было тогда принято не в том значении, какое придают этому произведению в настоящее время. Оно сделалось популярно, как было популярно тогда всякое осмеяние чего бы то ни было, что было очень на руку всеобщему либеральному направлению как богатое собрание сатир и эпиграмм, дававшее всем возможность задевать разных лиц безответственно, высказывая чужими словами то, чего не решился бы никто высказать как собственное суждение, не рискуя поплатиться за это. И надо признаться, что число людей, радовавшихся появлению комедии для употребления её в смысле приложения сатиры к известным лицам, было несравненно больше, чем видевших в ней какой-либо гражданский подвиг, да едва ли такие и были..." А вот его сослуживец Владимир Андреев: "Что Грибоедов был человек желчный, неуживчивый – это правда, он худо ладил с тогдашним строем жизни и относился к нему саркастически..."

   -Мне кажется, – осторожно вмешался, цедя коньяк, Верейский – наибольшего доверия заслуживают воспоминания Николая Муравьева-Карского. Он – участник войны 1812 года, потом служил на Кавказе, участвовал в русско-персидской и русско-турецкой войнах. В составе чрезвычайного посольства Ермолова был в Персии, совершал военно-дипломатические поездки в Хиву и Бухару, в Египет и Турцию. В 1854-1856 годах – наместник на Кавказе и главнокомандующий Отдельным Кавказским корпусом, а за взятие крепости Каре получил титул Карский. С Грибоедовым был знаком на протяжении десяти лет, и, что важно, имел возможность видеть Грибоедова в те минуты, когда тот становился собой...

   -И что мы можем оттуда почерпнуть?

   – Его взгляды на Грибоедова менялись. Вначале – "Человек весьма умный и начитанный, но мне он показался слишком занят собой". "Грибоедов отличался глупейшей лестью и враками". Потом – "Человек сей очень умен и имеет большие познания". "Пришёл ко мне обедать Грибоедов; после обеда мы сели заниматься и просидели до половины одиннадцатого часа: я учил его по-турецки, а он меня по-персидски. Успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг, поражают..." Дальше Грибоедов огорчает его. "Был день происшествий, – пишет он, – Воейков сказал мне, что накануне Грибоедов изъяснялся насмешливо насчет наших занятий в восточных языках, понося мои способности и возвышая свои самыми невыгодными выражениями на мой счет. Меня сие крепко огорчило". Это понятно – зачем смеяться над тем, чьей помощью пользуешься? Далее Муравьев свидетельствует: "Я не имел с Грибоедовым никогда дружбы; причины сему были разные. Поединок, который он имел с Якубовичем в 1818 году, на коем я был свидетелем со стороны последнего, склонность сего человека к злословию и неуместным шуткам, иногда даже оскорбительным, самонадеянность и известные мне прежние поступки его совершенно отклонили меня от него, и я до сих пор остался о нём мыслей весьма невыгодных насчет его нравственности и нрава". Но после того как Грибоедов получил в Петербурге место генерального консула в Персии, Муравьев пишет: "Правда, что на сие место государь не мог сделать лучшего назначения; ибо Грибоедов, живши долгое время в Персии, знал и хорошо обучился персидскому языку, был боек, умён, ловок и смел, как должно, в обхождении с азиатами. Я был весьма далек от того, чтобы к нему иметь дружбу и уважение к его добродетелям, коих я в общем смысле совсем не признавал в нём, а потому и не буду повторять сего". Далее – не столько обвинение, сколько догадка. "Приехавши из Петербурга со всею пышностью посланника при азиатском дворе, с почестями, деньгами и доверенностью главнокомандующего, Грибоедов расчёл, что ему недоставало жены для полного наслаждения своим счастьем. Но, помышляя о жене, он, кажется, не имел в виду приобретение друга, в ком мог бы уважать и ум, и достоинства, и привязанность. Казалось мне, что он только желал иметь красивое и невиннее создание подле себя для умножения своих наслаждений..." Далее – новая запись, уже после смерти Грибоедова: "Теперь должен я изложить обстоятельства смерти Грибоедова, о коей имеются различные мнения. Иные утверждают, что он сам был виною своей смерти, что он через сие происшествие, причиненное совершенным отступлением от правил, предписанных министерством, поставил нас в неприятные сношения с Персиею. Другие говорят, что он подал повод к возмущению через свое сластолюбие к женщинам. Наконец, иные ставят сему причиною слугу его Александра... Все же соглашаются с мнением, что Грибоедов был не на своем месте, и сие последнее мнение, кажется, частью основано на мнении Паскевича. Я же был совершенно противного мнения. Не заблуждаясь насчет выхваленных многими добродетелей и правил Грибоедова, коих я никогда не находил привлекательными, я отдавал всегда полную справедливость его способностям и остаюсь уверенным, что Грибоедов в Персии был совершенно на своем месте, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места". На мой взгляд, этот человек объективен.

   -Постойте, есть на Александре Сергеевиче и ещё добродетели! – вклинился в разговор адвокат Бога, – он через родственника своего, Паскевича, пытался облегчить участь дружков-декабристов. Луковку-то подал!

   Верейский знал об этом, но привёл другой довод:

   -Зато, по рассказу Н. Шимановского, когда приехали арестовывать Грибоедова после 14 декабря, "тут встретило наших людей приказание Ермолова: "елико возможно скорее сжечь все бумаги Грибоедова, оставив лишь толстую тетрадь – "Горе от ума". Камердинер его Алексаша хорошо знал бумаги своего господина, и не более как в полчаса все сожгли на кухне Козловского, а чемоданы поставили на прежнее место в арбу. Так совершилось это важное для Грибоедова событие, и потому-то он нам на прощание с такой уверенностью говорил: "Я к вам возвращусь". Сего, конечно, не случилось, если бы бумаги его уцелели. Да, это дело прошлое, но нужно бы Грибоедову это помнить и быть благодарным. Но не так вышло, а совершенно противное..."

   Ригер снова подал язвительный голос.

   – Это тем удивительнее, что Андрей Жандр, ближайший друг Грибоедова, на вопрос о подлинной степени участия Грибоедова в заговоре 14 декабря, ответил: "Да какая степень? Полная. Если он и говорил о 100 человеках прапорщиков, которые восхотели изменить Россию, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне" Жандр продолжает: "Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно "очаровывать". Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, – заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, – призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой – с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось, комедия была разыграна превосходно. Ничего не нашли, курьер взял Грибоедова и поскакал..." Сиречь, если бы не помощь Ермолова, которого Грибоедов отблагодарил только сплетнями да руганью за глаза, когда того сменили на Паскевича, впрочем, он и Паскевича здорово поливал за глаза дерьмом...

   -Господа, господа, – перебил Голембиовский, – Бога ради, спокойнее, без гнева и пристрастья, сохраняйте объективность.

   Ригер умолк.

   -Сам Жандр да и Бегичев, друзья Грибоедова, мне показались странными людьми, – осторожно проронил Верейский, – Жандр уже в преклонные годы рассказывал: "В Брест-Литовске был какой-то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба ещё не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он остановить русского офицера, да который ещё состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, но когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, родной "Камаринский"... Можете судить, какой это произвело эффект между святыми отцами..." И это старика-Жандра не коробит, но смешит. Одновременно по этому эпизоду можно сделать вывод о вере самого Грибоедова. Жандр же упомянул, что Грибоедов был очень суеверен, что подтверждается и словами Д. Харламовой: "Лихорадка не покинула его до свадьбы, даже под венцом она трепала его, так что он даже обронил обручальное кольцо и сказал потом: "C'est de mauvaise augure"

   -Что ещё?

   -7 апреля 1829 г. Вяземский писал Дмитриеву: "Я был сильно поражен ужасным жребием несчастного Грибоедова. Давно ли видел я его в Петербурге блестящим счастливцем, на возвышении государственных удач. Как судьба играет нами, и как люто иногда! Я так себе живо представляю пылкого Грибоедова, защищающегося от исступленных убийц, изнемогающего под их ударами. И тут есть что-то похожее на сказочный бред, ужасный и отяготительный..." Дмитриев ответил: "Участь Грибоедова может поразить каждого, кто мыслит и чувствует. Как он восхищался ясностью персидского неба, роскошью персидской поэзии! и вот какое нашел там гостеприимство! и какое даже в земляках своих оставил впечатление. Может быть, два-три почтут память его искренним вздохом, а десяток скажет, что ему горе не от ума, а от умничанья..."

   -Да, – тяжело проронил Голембиовский, – этот не ангел. Ну а пьеса-то? Ведь всё-таки талант...

   – Кстати, Блок удивлялся, – отметил Верейский, – "как поразительно случайна эта комедия, родилась она в какой-то сказочной обстановке: среди грибоедовских пьесок, совсем незначительных, в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской желчью и злостью в душе..." А вот Пушкин в приватной переписке с Вяземским признаётся: "Читал я Чацкого – много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умён..." В переписке с Одоевским, предназначенной для передачи Грибоедову, Пушкин высказывается мягче. «Все, что говорит Чацкий – очень умно. Но кому говорит он всё это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека – с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми...» Тут, конечно, стоит задать вопрос, а так ли умён драматург, который этого не понимает?

   -Такой талант – чумная бацилла, ведь сколькие воспринимали его образы всерьёз, сколько подражаний нелепому образу Чацкого, а уж сколько бездельников породило его знаменитое "служить бы рад, прислуживаться тошно..." А что мешало – не прислуживаться? – развёл руками Ригер.

   -Ладно, довольно, время позднее... Выносим вердикт, – Муромов посмотрел на Голембиовского.

   -На театре пусть бы ставили, но из школьной программы – я бы вымарал, – покачал головой старик. – На неокрепшие детские мозги вываливать столько злобы да дурного сарказма, выдаваемого за ум, – не годится... "Donec corrigatur"

   Глава 4. «Умный, честный и благородный...»

   «Святость – максимализм морали».

   Георг Гегель.

   -Господа, – робко предложил в конце заседания Верейский, – а давайте пропустим «наше всё» без рассмотрения, у меня конференция на следующей неделе, аспиранты и сессия у заочников, а мемуаров о «нашем всём» – и за неделю не прочесть. Как следует из замечания нашего судьи, такое обилие воспоминаний – это уже показатель душевности и ума, и доказывать, что Пушкин достоин быть в литературе – просто дурная потеря времени...

   Никто не оспорил его, основоположника решили не рассматривать, но следующая персоналия вызвала оживлённые дебаты. Верейский предложил было Кондратия Рылеева, но Ригер и Муромов содрогнулись, "тоже мне литератор", пробормотал Голембиовский, и тема была закрыта. Ригер предложил Баратынского, остальные вяло переглянулись. Языков показался не слишком-то значительной величиной Муромову, и тогда Голембиовским было решено обсудить творения и личность Николая Гоголя. Ригер почесал за ухом и сказал, что не может хулить автора "Шинели": когда-то он над ней прорыдал полночи, но его призвали к порядку.

   -Так мы должны разгадать знаменитую "загадку Гоголя"? – полюбопытствовал Марк Юрьевич.

   -"Ставьте перед собой реальные цели...", Маркуша, – прокаркал Голембиовский слоган известной рекламы, – дай Бог разглядеть душу, остальное – не наше дело.

   Они расстались до пятницы.

   ...Голембиовский только махнул рукой, когда в следующий раз на столе снова появились банка растворимого кофе, бутылка вина, ватрушки и пирожные из кафе "Колос", славящиеся на весь город. Все расселись по уже привычным местам. Ригер предложил погасить свет, зажечь свечи и облачиться в алые мантии, но на него цыкнул Голембиовский. Верейский, убивший на творца "Мёртвых душ" две ночи, начал:

   -Розанов говорил, что все писатели русские "как на ладони", но Гоголь, о котором собраны все мельчайшие факты жизни и изданы обширные воспоминания, остаётся совершенно тёмен. "Факты – все видны, суть фактов – темна. Нет ключа к разгадке Гоголя. В нём замечательно не одно то, что его не понимают, но и то ещё, что все чувствуют в нём присутствие этого необъяснимого..." – Верейский пролистал свои записи, – что до мемуаров... Странность тут подлинно есть, особенно по контрасту с Грибоедовым. Все воспоминания, а их огромное количество, исчерпываются четырьмя темами: как выглядел Гоголь, как он читал свои произведения, что он сказал и куда ездил. Тургенев, Щепкин, Панаев, Анненский и Лев Арнольди описывают его внешность, Александр Толченов в "Воспоминаниях провинциального актера" говорит о его актерском таланте: "Перенять манеру чтения Гоголя, подражать ему, – было невозможно..." Погодин тоже рассказывает о знаменитом чтении Гоголем "Женитьбы": "Это был верх удивительного совершенства. Прекрасно читал Щепкин, прекрасно читают Садовский, Писемский, Островский, но Гоголю все они должны уступить". Далее снова Толченов. "Веселость Гоголя была заразительна, но всегда покойна, тиха, ровна и немногоречива. Мне не привелось подметить в Гоголе ни одной эксцентрической выходки, ничего такого, что подавляло бы, стесняло собеседника, в чём проглядывало бы сознание превосходства над окружающими; не замечалось в нём также ни малейшей тени самообожания, авторитетности. Но новых лиц, новых знакомств он, действительно, как-то дичился..." Панаев свидетельствует, что Гоголь был "чрезвычайно нервным человеком, имел склонность отрешаться от всего окружающего... Был домоседом и знакомых посещал изредка. С прислугою обращался вежливо, почти никогда не сердился на неё, а своего хохла-лакея ценил чрезвычайно высоко". Но Аксаковы повествуют о странных перепадах его настроения и эксцентричности. Дальнейшие воспоминания – это рассказы не о нём, но о впечатлениях от него.

   Он и вправду кажется бесплотным призраком, материализовавшимся в туманных фантасмагориях Петербурга: кроме дат выхода книг, нет биографии, нет связей с женщинами, нет внешних событий, только книги и путешествия. Поэтому придётся не столько цитировать, сколько размышлять.

   -Но если нет опоры на воспоминания, может, поможет литературоведческий анализ его вещей? – вопросил Голембиовский.

   -Не поможет, – покачал головой Верейский, – сам он писал: "Причина веселости первых сочинениях моих заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал всё смешное, что только мог выдумать. Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала". Однако, – Верейский взял том Гоголя, – можно и проанализировать раннюю прозу. – Верейский перелистал тяжёлый том классика, – как ни странно одна их ключевых тем "Вечеров" – вторжение в человеческую жизнь демонических сил, и ни святая вода, ни подвиг схимы не могут окончательно воспрепятствовать злу на земле – только вмешательство Бога обеспечивает кару "великому грешнику". Дальше в "Портрете" "адский дух" вторгается в жизнь через творение художника, подменяя идеалы стремлением к успеху, петербургский титулярный советник объявляет себя королем, нос облачается в казенный мундир и отправляется в Казанский собор, где молится "с выражением величайшей набожности", шинель делается трагическим fatum в жизни существа, созданного по образу и подобию Божию... Бес свирепствует и противостоять "могущественному бесу" может только художник-монах, пройдя путь покаяния и молитвы. Его вывод: «Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою»... Воистину, святые слова праведника. Под ними мог бы подписаться только Жуковский, да и поздний Пушкин, пожалуй...

   -Но беса он тоже видел, это явно... – кивнул Ригер.

   -Но на беса-то не обопрёшься, – возразил Верейский, – и надо брать то объяснение, что оставил сам художник. Замечу только, что никто в русской литературе больше Гоголя не был объят мучительным сознанием ответственности, какую несёт художник за то, что он послан в мир, за те впечатления и чувства, которые будет рождать среди людей воплощение его прихотливой мечты. Ибо талант обязывает: "На будничных одеждах незаметны пятна, между тем как праздничные ризы небесного избранника не должны быть запятнаны ничем". После Гоголя это уже никого не интересует, и спустя два десятилетия после смерти Гоголя будет уронено: "нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю