Текст книги "Прокля'тая Русская Литература (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Он ненавидел и презирал тех ничтожеств, хлипких червей, лживых людей без чести и совести, поползших, подобно Алешке Толстому и Горькому на поклон Каину Россия. Святое негодование, праведная брезгливость сквозит в его отрывистых и резких словах. "Знаю, многие уже сдались, многие пали, а сдадутся и падут еще тысячи и тысячи. Но все равно: останутся и такие, что не сдадутся никогда. И пребудут в верности заповедям Синайским и Галилейским, а не планетарной матерщине. Пребудут в любви к России Сергия Преподобного, а не той, что распевала: "Ах, ах, тра-та-та, без креста!" и будто бы мистически пылала во имя какого-то будущего, вящего воссияния. Пылала! Не пора ли оставить эту бессердечную и жульническую игру словами, эту политическую риторику, эти литературные пошлости? Не велика радость пылать в сыпном тифу или под пощечинами чекиста!"
Он пророчил. Пророчил под насмешки и хохот, под вой и улюлюкание: "В свое время непременно падет на все это Божий гнев,– так всегда бывало. "Се Аз востану на тя, Тир и Сидон, и низведу тя в пучину моря..." И на Содом и Гомору, на все эти Ленинграды падает огнь и сера, а Сион, Божий Град Мира, пребудет вовеки..." Над ним смеялись, вздыхали, вертели пальцами у виска. Он умер в нищете, непримирившийся и несломленный даже в старческой слабости.
Но сорок лет спустя после его кончины пророчество сбылось...
Впрочем, такие как Бунин, редко ошибаются. Вот Адамович: "Он был на редкость умён. Но ум его с гораздо большей очевидностью обнаруживался в суждениях о людях и о том, что несколько расплывчато можно назвать жизнью, чем в области отвлеченных логических построений. Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство. Думаю, что вообще чутье к притворству – а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, – было одной из основных его черт...".
Насчет непримиримости – Адамович это подтверждает: "История требует истины, а не выдумок или произвольных догадок. Должен без колебания, во имя истины, сказать, что за все мои встречи с Буниным в последние пятнадцать лет его жизни я не слышал от него ни одного слова, которое могло бы навести на мысль, что его политические взгляды изменились. Нет, взгляды эти, всегда бывшие скорей эмоциональными, чем рассудочными, внушенные скорей чувствами, воспоминаниями и впечатлениями, чем твердым, продуманным предпочтением одного социального строя другому, – взгляды эти, настроения эти оставались неизменны".
Он оставался патриотом: "За ходом военных действий Бунин следил лихорадочно, свидетельствует Адамович, и сетовал на союзников, медливших с открытием второго европейского фронта. Гитлеровцев он ненавидел и стал ненавидеть ещё яростнее, когда вслед за сравнительно беспечными, даже добродушными итальянцами южная часть Франции была оккупирована именно ими. Каждый день мы убеждались в их дисциплинированной бесчеловечности, каждый день давал нам возможность предвидеть то, во что они обратили бы мир в случае своего торжества. Бунин не в состоянии был себя сдерживать. Однажды я завтракал с ним в русском ресторане на бульваре Тамбетта, недалеко от моря. Я спросил его о здоровье, коснулся перемены погоды – что-то в этом роде. Бунин, будто бравируя, во всеуслышание воскликнул – не сказал, а именно воскликнул: "Здоровье? Не могу жить, когда эти два холуя собираются править миром!" Два холуя – это Гитлер и Муссолини. Это была до крайности рискованно, доносчиков, платных или добровольных, так сказать, "энтузиастов", даже не требовавших за свои услуги вознаграждения, развелось в Ницце достаточно и некоторые были известны даже по именам..."
Верейский отложил записи.
-Что ещё? Он вообще был консервативен, над "новизной", даже литературной, смеялся: "Иногда я думаю, не сочинить ли какую-нибудь чепуху, чтобы ничего понять нельзя было, чтобы начало было в конце, а конец в начале. Знаете, как теперь пишут... Уверяю вас, что большинство наших критиков пришло бы в полнейший восторг, а в журнальных статьях было бы сочувственно указано, что "Бунин ищет новых путей". Уж что-что, а за "новые пути« я вам ручаюсь».
Ходасевич называл его тружеником. Марк Алданов утверждал, что за исключением Бунина, Куприна и Мережковского, почти все новейшие писатели так или иначе пришли к славе или известности через скандал. У кого босяки, у кого порнография, у кого "передо мной все поэты предтечи", кто – "запущу в небеса ананасом" или "о, закрой свои бледные ноги". "...Знаю, пишет он Бунину, что Вас большевики озолотили бы, – если бы Вы к ним обратились. Знаю, что Вы умрете с голоду, но ни на какие компромиссы не пойдете. Знаю, наконец, что это с уверенностью можно сказать лишь об очень немногих эмигрантах..."
-О любовных делах как всегда промолчите? – иронично спросил Голембиовский.
-С вами промолчишь... – вздохнул Верейский, – многие представляют себе Бунина сухим и холодным. В. Муpомцева-Бунина писала: "Правда, иногда он хотел таким казаться, он ведь был первоклассным актером", но "кто его не знал до конца, тот и представить не может, на какую нежность была способна его душа". Он был из тех, кто не перед каждым pаскpывался, и никогда не имел привычки хвастаться своими победами на любовном фронте. Это был последний аристократ в литературе. Секретарь Бунина Андрей Седых, наблюдая отношения Веры Николаевны и Бунина, как-то написал: "У него были романы, хотя свою жену Веру Николаевну он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью... ни на кого Веру Николаевну он не променял бы. И при всём этом он любил видеть около себя молодых, талантливых женщин, ухаживал за ними, флиртовал, и эта потребность с годами только усиливалась... Мне казалось, что жена считала, что писатель Бунин – человек особенный, что его эмоциональные потребности выходят за пределы нормальной семейной жизни, и в своей бесконечной любви и преданности к "Яну" она пошла и на эту, самую большую свою жертву..." По словам Георгия Адамовича, "...за её бесконечную верность он был ей бесконечно благодарен и ценил её свыше всякой меры. Он в повседневном общении не был человеком легким и сам это, конечно, сознавал. Но тем глубже он чувствовал всё, чем жене своей обязан. Думаю, что если бы в его присутствии кто-нибудь Веру Николаевну задел или обидел, он при великой своей страстности этого человека убил бы – не только как своего врага, но и как клеветника, как нравственного урода, не способного отличить добро от зла, свет от тьмы...". Что до его увлечений – наше ли это дело? Бунин был человеком с душевными тайниками, куда никому не было доступа.
-А вы, Ригер, нашли в нём пороки?
– Нет. Он злился – но его бесила мерзость, он гневался – но его гнев был праведен, он горд – но это лишь чувство собственного достоинства. Он не торопился жить вровень с эпохой, не уступал жалкому желанию, столь часто встречающемуся даже у самых талантливых, быть в согласии с последней умственной модой. С величавой простотой и величавым спокойствием он жил чуть-чуть в стороне от шумного, суетливого и самонадеянного века, недоверчиво на него поглядывая и всё больше уходя в себя. Он был символом связи с прошлым не в каком-либо реставрационном, социально-политическом смысле, а с прошлым как с миром, где всему было свое место, где не возникало на каждом шагу безответное недоумение, где красота была красотой, добро добром, природа природой, искусство искусством...
-Господи, Ригер, не отбивайте хлеб у Шурика.
Муромов кивнул.
– Правильно. Адамович говорил, что он почти никогда не вёл отвлеченных бесед, всегда шутил, острил, притворно ворчал, избегал долгих споров. "Но как бывают глупые пререкания на самые глубокомысленные темы, так бывает и вся светящаяся умом и скрытой содержательностью речь о пустяках. У Бунина ум светился в каждом его слове, и обаяние его этим усиливалось. А обаятелен он бывал, как никто, когда благоволил быть обаятельным. Но даже не это было важно. Важно было, что его словами о любой мелочи говорило то огромное, высокое, то лучшее, что у нас было: дух и голос русской литературы..."
Что еще сказать? Айхенвальд говорил, что на фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в "свободном стихе"; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как ещё далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности: он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть что сказать и когда сказать хочется.
Его строки – испытанного старинного чекана; его почерк – самый четкий в современной литературе; его рисунок – сжатый и сосредоточенный. Поэт сдержанный, бережный и целомудренный, классик жизни, он не выдумывает, не сочиняет и не вносит себя туда, где можно обойтись и без него. В прозе – все та же необычайная обдуманность изложения, строгая красота словесной чеканки, выдержанный стиль, покорствующий тонким изгибам и оттенкам авторского замысла. Все та же спокойная, может быть, несколько надменная власть таланта, который одинаково привольно чувствует себя и в самой близкой обыденности, в русской деревне или уездном городке и в пышной экзотике Цейлона.
Не чуждый страсти, но прозрачный, кристальный, студеный, Бунин не обманет никогда. Это подлинно тот лучший, чистейший дух русской литературы – дух Жуковского, Пушкина, Гоголя, прошедший через век путаницы и грязи, суеты и копоти – и оставшийся незамутненным, доказывая самим фактом своего существования, что благородная кровь – случайность судьбы, но благородство духа – не зависит ни от каких случайностей.
Эпилог.
Все молчали, заговорил Ригер:
-Что-то дьявольское в этом есть, это точно. Умные и понимающие молчали, лживые и бездарные превозносились и учили. Но, стало быть, такова была потребность читающих. Из той дюжины, что мы разобрали, слишком заметно, что каждому дьявольскому течению было дано в противовес божественное – выбрать мог каждый. Негодяям и индивидуалистам Грибоедову и Лермонтову можно противопоставить людей высокой порядочности – Жуковского и не рассмотренного нами Пушкина, духовному Гоголю и Жуковскому противостоят атеисты Белинский и Тургенев, но когда уходят Жуковский и Гоголь, примат духа отстаивает Достоевский, и лишь в 90-е начинается вакханалия, когда медленно умирающему Чехову, кощуннику Толстому и лживому Горькому нет духовной антитезы... Бунина встряхивает именно революция и эмиграция, до этого он – просто эстет. Остаются "бледные ноги" Брюсова да "ананасы в шампанском" Северянина...
-Но не лежит ли гниль ещё глубже? – пробормотал Голембиовский, – вдумаемся в другое. Эта литература за век своего существования не дала ни одного образа для подражания. Ни одного образа подлинно порядочного, высоконравственного человека и патриота, ставившего целью жизни служение отечеству, уважающего власть и любящего свою страну. Ни одного! Даже лучшие из лучших и честнейшие из честнейших не озаботились этим, а если золото ржавеет – что с железа возьмёшь? Между тем, идеал искали и нуждались в нем – не потому ли и кидались подражать Рахметовым? Но почему только бес России и догадался создать подобный образчик? Муромов, – Александр Васильевич, тихо сидевший в углу, вздрогнул, – вы – специалист по английской литературе. Сравнить с русской её можно?
Муромов, несколько мгновений поморгав, точно спросонья, задумался, потом покачал головой.
-Нет, английская литература – это двести персоналий и шестьсот лет развития. Я при этом – специалист только по XIX веку и началу ХХ, и не хотел бы сравнивать несравнимое. Мы, в сопоставлении с Англией, находимся в веке Чосера... – он виновато сморгнул, – что до героев, тут вы правы, Англия ими сформирована, и было у кого учиться. У Шекспира беспорочна личность Гамлета, обаятельны и благородны герои его комедий, Сэмюэл Ричардсон, автор "Памелы", "Клариссы" и "Грандиссона", выводит добродетельных девиц и заставляет исправляться развращённую золотую молодёжь. Том Джонс у Филдинга не без недостатков, но это явно человек благородный и добрый, у Даниеля Дефо Робинзон Крузо тоже совсем не "лишний" человек. Англичане писали и сатиры, подобно Шеридану и Свифту, но никогда их не абсолютизировали. Байрон, деклассированный аристократ и певец разочарованных натур, начав с демонических разбойников, закончил в своих богоборческих трагедиях протестом против мироздания, но традиции не создал. Шелли уходит в мир фантастической романтики, Мэри Шелли, автор "Франкенштейна", ставит вопрос об ответственности учёного, Вальтер Скотт, создатель исторического романа, дает типы сильных и умных, а главное, высокопорядочных героев, и даже Бульвер-Литтон, наполняющий свои романы превращениями, чудесами и уголовщиной, рисует сильных и достойных людей. Диккенс пытается трогать человеческие сердца видом страданий, но не будит ненависть и не зовет к восстанию. Озлоблен и саркастичен Теккерей, но Кинсли видит спасение в христианском социализме, в "Духе Божием", а Дизраэли видит спасителей в лице энергичных и деятельных аристократов, берущих на себя дело устроения народного благосостояния. Вильям Моррис – защитник социализма, но страстный эстет, мечтавший вызвать социальную революцию путём эстетического воспитания рабочих. Оскару Уайльду, "королю эстетов", было плевать на социализм, но нравственных критериев он нигде не размывал. Шоу, виртуоз софизмов, был умеренный социалист, Уэллс пел пафос техники и чудеса индустрии, его герои – сильны и мужественны, Киплинг творил высокий образ колонизатора, носителя европейской культуры, и даже Конан Дойль, автор полицейских романов, рисует образы истинных сынов империи, деятельных и умных патриотов. О Честертоне я уж и не говорю. Нет, англичан упрекнуть не в чем. У нас же подлинно не с кого было "лепить себя", вы правы, и что же удивляться, что подражали искаженным Чацким, Печориным, Волоховым да Рахметовым? Вот и доподражались.
Ригер выслушал молча и повернулся к Голембиовскому.
– Паскуднее всего то, что были люди, видевшие все столь же четко, как Бунин. Но кто их слышал? Вот послушаем Вяземского, он пишет это около 1850 года. "Все, что ныне читается с жадностью, разве это литература в прежнем смысле этого слова? Везде из-под литературной оболочки проглядывают политика, дух партий, задние мысли, гражданские и социальные утопии. История, роман, поэзия, все это перегорело в политический памфлет. Все это, может быть, и потребность или прихоть времени. Вовсе не слушать этих потребностей и прихотей – неуместно и невозможно, но слепо прислуживать им и рабски повиноваться не следует.
Ещё за двадцать пять лет тому Вальтер Скотт, Байрон, Манзони были явления возможные. Голос их раздавался во всех концах образованного мира. Новый роман – и заметьте, не политический, не социальный, – новая поэма, новая драма были событие в общественной жизни. Великие художники держали в руке своей умы и сердца очарованного ими поколения. Ныне очарования нет. Времена чародеев минули. Сила и владычество вымысла и художественности отжили свой век. Ремесленники слова этому радуются и празднуют падение идеальных предшественников..."
Он прав. Это был первый этап десакрализации литературы – снижение уровня пишущих, их оплебеивание. Вяземский язвит по этому поводу: "Ничего нет забавнее доктринерского высокомерия некоторых писателей наших, когда они с жалостью и презрением отзываются о легкомыслии, пустоте и недостатке нравственных начал аристократического общества. Во-первых, хочется спросить их: "А вы почему это знаете?" Во-вторых, просить их указать нам на этих стоиков и квакеров нашего среднего общества, которые мужеством, и доблестью, и смиренным благочестием могли бы пристыдить слабодушие и предосудительные поползновения грешников высшего общества? Где же эти литературные труженики, эти бенедиктинцы, святые отцы науки, которые посвятили себя исключительно подвижничеству мысли и слова, собрали сокровища науки и облагодетельствовали и просветили русский мир? Где они? Укажите, Бога ради. Загляните у нас в литературную жизнь: вы найдете те же уклонения и немощи, что и в высшем обществе, потому что слабости и страсти людские искони те же и те же. Аристократические салоны не помешали Карамзину написать 12 томов "Истории", Пушкину создать несколько превосходных произведений. Писатель везде более или менее ремесленник или волшебник, наемник или повелитель. Среднего места ему в обществе нет. На него смотрят или с чувством снисходительного участия, похожего на жалость, или с каким-то слепым суеверием. В литературе нашей ещё должно господствовать единодержавие, или, по крайней мере, литературная власть должна быть принадлежностью сильной и умной олигархии. Литературная демократия не годится. Глас народа, то есть толпы, не только не всегда бывает выражением вечной истины, но большею частью он голос предубеждений, голос лжи и слепых страстей. Это не глаголы, а слухи..."
Это не дневниковая запись, это было опубликовано. И кто это расслышал?
Вяземский же уронил и ещё несколько страшных в своей прозорливости строк: "Ум многих подписчиков журналов, так сказать, на хлебах у журналиста. Благо что заплатил я деньги, говорит подписчик, и теперь освобожден от труда и неволи ломать себе голову над разрешением того или другого вопроса. Это дело журналиста отправлять черную работу, а мне подавай уже готовые разрешения. Журнал и газета – источники, которые беспрерывным движением, капля за каплею, пробивают камень или голову читателя, который подставил её под их промывающее действие. Обозревая положение литературы нашей по кончине Пушкина, нельзя не заметить, что с развитием журналистики народилась и быстро и сильно развилась у нас литература скороспелая, литература, и особенно критика, на авось, на катай-валяй, на a la diable m'emporte..."
– Кстати, Алеша, я заинтересовался вашей ссылкой на Сургучева и нашел там интереснейшее наблюдение, – тихо обронил Муромов. – "На каком-то представлении горьковского "Дна", уже здесь, за границей, я сидел рядом с покойным Зензиновым. Зензинов был социалистом-революционером и занимал в партии генеральские посты. Я искоса присматривался к нему: простоватое мужицко-ярославское лицо, по-мужицки, с хитрецой в зрачке, смотрит на сцену и явно не верит, что в ведре Василисы – кипяток, что ниточки – гнилые и что в руках Луки – Псалтирь.
Обыкновенно русские социалисты были невероятно чванливы: если вы не держитесь его мнений, – он вас откровенно презирал и чай пить с вами не садился. Большей частью дубы сиволапые, они, среди которых были и Азефы, гнали стада божьих коровок в пекло и заставляли их стрелять в городовых, всего только регулирующих уличное движение, и "создавали террор", полезный прогрессу и "поступательному движению".
После представления мы вышли на улицу. Зензинов сказал:
-Поразительная разница впечатлений. Я вспоминаю тот московский вечер, когда я впервые увидел "Дно". Тот вечер и сегодняшний... Тогда было впечатление, которое можно назвать потрясающим. Сегодня мне хочется только выпить стакан пива, потому что за завтраком ел рыбу. Теперь я ясно отдаю себе отчет, что пьеса – средняя, кое-где фальшивая.
-Может быть, дело в игре? – спросил я.
-Нет, – ответил Зензинов, – тогда было какое-то наваждение..."
Сургучев говорит удивительно верную вещь. Наваждение... И оно схлынуло. Но почему это происходит? Почему целые поколения попадают под власть наваждений?
Верейский, долго молчавший, наконец заговорил, тщательно подбирая слова.
-Всё верно. Прав Вяземский, прав и Сургучев. Мы искони не хотели думать, предпочитая готовые чужие решения. Это первая страница нашей истории: "Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет, придите же княжить и владеть нами..." И этого "владения ими" – во всем, в жизни и в духе – жаждали. Кто-то скажет, что это – психология рабов. Неверно. Одно осознание того, что ты не способен управлять собой сам – дорогого стоит. Но что делает русичей из века в век непримиримыми ненавистниками властей державных и – удивительно доверчивыми к всевозможным "обаятелям", очаровывающим заморским лжецам и котам-Баюнам? Почему столь беспомощны они перед любой ересью? В чём причина? Нетрезвенность духа? Шаткость и слабость веры? Ведь народу русскому нельзя отказать ни в уме, ни в стремлении к истине, ни в готовности жертвовать собой ради неё.
Впрочем, дьявол уловляет народы не только пороками их, но и достоинствами.
Потому-то и дохнул он на Русь ересью пришлой, изощренной и смертоносной. Революционная ересь, по виду – научная теория и упрощенное христианство, предложила России поменять самодержавие на коммунизм. Лозунг обобществления имущества соблазнил многих лентяев и завистников, а иных, душой почище, привлекла высокая идея восстановления "справедливости". Даже полуграмотный человек мог познать "истину", прочитав брошюрку Бюхнера или Прудона, и ожидать вхождения в рай уже здесь, на земле. И приняли ересь как новую веру, и только когда эта ересь подчинила себе страну, оказалось: главный ее пункт – ликвидация частной собственности – неотвратимо разрушает жизнь. Дьявольское начало проступило. Но до этого было ещё далеко...
В этой стране, молодой и шаткой, слушали только двоих: попа на амвоне да писателя в журнале. Но с амвона ересь не попроповедуешь – что же оставалось? Дьявол бесплотен, и действовать в мире он может только через людей. И бесы входят в человека, оставляя его с виду таким же, как все, но в забесовленном начитает мыслить не его разум, а ересь, становясь его взглядами, его образом мыслей. И человек начинает разрушать божественный порядок бытия. Поскольку в остальном человек-бес остается нормальным, у него появляется дискомфортное ощущение своего отщепенства, которое должно быть чем-то восполнено. Возмещением может быть либо раздуваемая в нём дьяволом гордыня, при которой он мнит себя Богом, либо сознание цели, перевешивающей для него по значимости весь мир.
И так был найден юный недоучившийся студент, достаточно амбициозный и пустой, чтобы, не замечая своей пустоты и скудости, легко транслировать любые дьявольские идеи, и, пользуясь данным ему дьяволом подлинно бесовским красноречием и тем, что головы его читателей отнюдь не были переполнены своими мыслями, он по наущению бесовскому начал распространять по пустым головам лживую ересь...
Поистине можно сказать, что критическая школа Белинского, Чернышевского, Добролюбова и их эпигонов не только просмотрела внутренний смысл русской литературы, но и в атеистическом угаре сделала все, чтобы исказить, исковеркать и извратить все духовное и лучшее в ней. Но завороженные, околдованные, одураченные, не желающие думать своей головой современники слушали их, как оракулов, подпадая под чары ереси всеосвобождающего народного бунта и всеобщего земного благополучия.
Поповские сыновья Чернышевские, разбрасывая чужими руками прокламации и поджигая апраксины дворы, верили, что смогут устроить человеческую жизнь на земле без Бога. Не верящий в Бога, вопреки шутке Достоевского, обычно не верит и в чёрта, и откуда же было им понять, что дьявол вовсе не нуждается в их вере? Находящиеся во власти дьявола никогда не верят в его существование, ибо иррациональные силы насмешливо награждают своих рабов совершенно рациональным сознанием.
Но страшная правда была высказана – в загадочном творчестве Гоголя, где впервые прозвучало самое страшное определение самой большой беды страны. "Мёртвые души", омертвение божьих душ.... И что? Глупцы увидели там только общественную сатиру, изобличающую пороки дореформенного общества... Но давно уже нет самодержавия, а самовластие по-прежнему царит на Руси, по-прежнему нет уважения к человеческому достоинству. Нет уже царского чиновничества, нет царской полиции, а взятка по-прежнему является устоем русской жизни, её конституцией. Сцены из Гоголя разыгрываются на каждом шагу – и в революционной России, и в перестроечной... И оказалось, что мёртвые души рождаются не в крепостном быте, а ревизоры – не связаны с чиновничеством. И то нечеловеческое хамство, которое увидел Гоголь, не есть порождение строя, напротив, именно оно-то и искривило все политические институты России. У Гоголя нет человеческих образов, а лишь морды, рыла, рожи, лишь чудовища. Его великому и неправдоподобному художеству дано было открыть темных духов русского народа, все, что в нем было нечеловеческого, искажающего образ и подобие Божье. Но Гоголь, подобно Диогену, искал образ человека в России. Искал мучительно и нашёл его – но ... только в Богочеловеке. И как же зло был оплёван и унижен мертвыми душами...
Желавшие революции и возлагавшие на неё великие надежды, верили, что революционная гроза очистит страну от скверны гоголевских чудовищ. На деле истинной духовной революцией в России была бы готовность лучших и сильнейших бороться с мерзостью в себе, стремление оживить свою душу. Но атеистическое революционное сознание так же неспособно постичь глубину жизни, как пробка, обреченная носиться по поверхности вод и сновать на волнах меж мусором и пеной, – опуститься на дно океана. В революции раскрылась все та же гоголевская Россия, в бесовском хороводе закружились личины, хари, рыла и морды мёртвых душ. Не революция создала их, она лишь проявила то, что таилось в глубине России. Самодержавие сдерживало проявление многих мерзостей, вводило их в принудительные границы. Теперь понятно, почему Гоголь перед смертью сжёг второй том Мертвых душ: он был слишком умён.
Второму тому суждено было проступить в ином измерении, – чудовищной вакханалией мертвых душ в 17-ом...
Кто способен был остановить распад? Только истинный талант, но подлинно поработал дьявол на Руси, искажая и перекашивая её дарования, то заражая их, как Лермонтова, горделивым демонизмом, то, как Толстого, демонической гордыней. Лермонтов, однако, предсказал революцию, в Толстом же не было ничего пророческого, он ничего не предчувствовал, не предвидел и не предсказал. Бездуховный, он был слеп на движения человеческого духа.
Но был и тот, кто, искусившись бесовщиной, сумел очистить свою душу от дьявольской накипи и вызолотить её золотом Божьим, поняв, что человек только тогда Человек, когда он образ и подобие Божие, что истинная свобода лишь там, где Дух Господень, что свобода произвола не может не породить "безграничного деспотизма"... Достоевский постиг, что душа русского человекаспособна вместить все антихристовы соблазны. Ведь русские революционеры хотели гибели старого мира с его злом и тьмой и с его святынями и ценностями, ожидая, что на пепелище подымется новая, благодатная жизнь, русский социализм мыслился пределом времен, царством Божьим на земле. Это – не экономическое учение, не система социальных реформ, это был вопрос духа, вопрос религиозный, и он был логичен. Ведь русские мальчики провозгласили, что нет Бога и нет бессмертия. Осталось как цель только блаженство на земле. Социализм был верой в царство от мира сего, дьявольской ересью. И пророк, посланный России от Бога, успел предузнать антихристову ересь, предречь грядущую беду, предсказать будущее и описать бесов, облечённых в плоть и кровь...
Сказанное – осталось. Выбор был за Россией. Она заколебалась между ужасом от запаха серы, исходившего от "Бесов", и сладкой лживостью бордельных фаланстеров Чернышевского. Что делать, что ей было делать? Растерянная и испуганная, она снова обернулась к тем, кого считала оракулами и прозорливцами – к своим писателям. Но умирающему Чехову не было дела до живых и жаждущих чего-то в этой жизни, Толстому, отринувшему Христа, где уж было увидеть бесов, а Горький, прославлявший "золотой сон" лживых обманов, был забесовлен сам. А вокруг к тому же сновала орава "мелких бесов" – сологубов, брюсовых, белых, бальмонтов и маяковских...
Голембиовский вздохнул.
-Ну вот, Алёшенька, вы и ответили на свой страшный вопрос: "Почему самый кровавый мировой катаклизм случился именно в стране этой литературы?" Иначе, видимо, и быть не могло.
-И как с этим жить? – уныло проронил Верейский, – как сказал бы Гоголь, "человек, в котором ещё не умерло благородство", после этого должен уйти с кафедры такой литературы, ибо преподавать её – постыдно.
-Ну-ну, – покачал головой старик, – кто не замечает зла – глуп, кто не замечает добра – несчастен, по ту сторону добра и зла – тоже добро и зло. Русская литература глубока в падениях, но и небесно высока во взлётах. И вам, мой юный друг, надо научить ваших питомцев различать эти взлёты и падения, дать им понимание той истины, что никогда впредь не даст ошибиться, не то мы рискуем рухнуть в новые бездны...– Он вынул из кармана маленький блокнот, – я тут для спецкурса по Чаадаеву выписал. Это 1829 год, подумать только... "Нравственное значение христианства достаточно оценено, но о чисто умственном его действии, о могучей силе его логики почти не думают. Пока еще не осознано, что вся наша аргументация – христианская; и пора современному разуму признать, что всей своей силой он обязан христианству, что величавое здание современной науки высоко поднялось только благодаря строгой дисциплине, незыблемости принципов и страстному исканию истины, которые она нашла в учении Христа.
По счастью, мы живем уже не в те времена, когда упорство сторон принималось за убеждение, а выпады сект – за благочестивое рвение. Но вы, конечно, согласитесь, что не истине делать уступки. И тут дело не в требованиях этикета: для законного авторитета уступка была бы самоуничтожением.
Надо уметь ценить этот христианский разум, столь уверенный в себе, столь точный, столь определенный: это инстинкт правды, это последствие нравственного начала, перенесенного из области поступков в область сознания, это бессознательная логика мышления, вполне подчинившегося дисциплине..." Этому мышлению и учите, Алёша, а оно, коль Русь не оскудеет талантами, даст Бог, и породит новую русскую литературу, и, может быть, оживит её мёртвые души.
Больше одной истины быть не может (лат.)








