355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Михайлова » Прокля'тая Русская Литература (СИ) » Текст книги (страница 18)
Прокля'тая Русская Литература (СИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:59

Текст книги "Прокля'тая Русская Литература (СИ)"


Автор книги: Ольга Михайлова


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

   В заключение – свидетельство, которое можно назвать загробным. В 1954 г. немецкая социал-демократка Бригит Герланд, досрочно освобожденная в 1953 г. из лагеря на Воркуте и выпущенная в ФРГ, опубликовала в "Социалистическом вестнике" статью "Кто отравил Горького?" Привожу её текст со значительными сокращениями: "Одна из самых красочных, самых незабываемых личностей, из встреченных во время пребывания на Воркуте, – был наш больничный врач, старик почти восьмидесяти лет. Я работала некоторое время у него в качестве санитарки, и мы очень подружились, если можно говорить о дружбе между людьми такими разными и по возрасту, и по культуре. Врачом этим был Дмитрий Плетнев. Его имя вызвало много шума во время одного из громких процессов старых большевиков. Однажды профессор рассказал мне следующую историю: "Мы лечили Горького от сердечной болезни, но мучения его были не столько физические, сколько моральные. Он не переставал терзать себя угрызениями совести. В Советском Союзе он не мог уже дышать и страстно хотел вернуться в Италию. Он старался убежать от самого себя, но сил на серьезный протест ему не хватало. Тем не менее, подозрительный кремлевский деспот боялся открытого выступления знаменитого писателя против режима. И, как всегда, в нужный момент придумал наиболее эффективный способ. На этот раз была им бонбоньерка. Да, светло-розовая бонбоньерка, перевязанная шелковой ленточкой. Она лежала на ночном столике Горького, любившего угощать навещавших его гостей. Вскоре после получения бонбоньерки он щедро угостил двух санитаров шоколадными конфетами и сам съел несколько. Через час все трое почувствовали острые желудочные боли, а ещё через час наступила смерть. Немедленно было произведено вскрытие. Сбылись наши самые худшие опасения. Все трое были отравлены. Мы, врачи, молчали. Даже тогда, когда из Кремля продиктовали совершенно ложную версию смерти Горького, мы не протестовали. По Москве начали кружить слухи, шептали, что Горького убили, что Coco его отравил. Сталину было это очень неприятно. Необходимо было отвлечь внимание общественности, направить подозрения в иную сторону, найти иных виновных. Проще всего было обвинить в преступлении врачей. С какой целью врачи это сделали? Наивный вопрос. Конечно, по приказу фашистов и их агентов. Как дело кончилось, вы знаете..." Бригит Герланд заканчивает свой рассказ: слова Плетнева врезались в мою память навсегда. Поэтому она повторила их с максимальной точностью, "не добавив и не убавив ни одного слова". "Я бы никогда не поверила, – пишет Бригит Герланд, – в этот дешевый детектив с розовыми бонбоньерками и отравленными шоколадками, если бы на собственной шкуре не познакомилась со "сталинскими методами арестов, допросов и процессов". Она добавляет: я никогда никому не рассказала бы о встрече на Воркуте, если бы Плетнев жил, но он умер в возрасте восьмидесяти с лишним лет, и НКВД ему больше ничего сделать не сможет..."

   Ригер согласился.

   -На судебном процессе Ягоды, арестованного в апреле 1937 года, его секретарь Буланов показал, что Ягода имел особый шкаф ядов, откуда по мере надобности извлекал флаконы и передавал их своим агентам с соответствующими инструкциями. Троцкий пишет, что "в отношении ядов начальник ГПУ, кстати сказать, бывший фармацевт, проявлял исключительный интерес. В его распоряжении состояло несколько токсикологов, для которых он воздвиг особую лабораторию, причем средства на нее отпускались неограниченно и без контроля. Нельзя, разумеется, ни на минуту допустить, чтоб Ягода соорудил такое предприятие для своих личных потребностей. Нет, и в этом случае он выполнял официальную функцию. В качестве отравителя он был, как и старуха Локуста при дворе Нерона, instrumentum reghi. Он лишь далеко обогнал свою темную предшественницу в области техники!"

   -А вот снова Сургучёв, напоследок, – усмехнулся Верейский, – "Я знаю, что много людей будут смеяться над моей наивностью, но я все-таки теперь скажу, что путь Горького был страшен: как Христа в пустыне, дьявол возвёл его на высокую гору и показал ему все царства земные и сказал: "Поклонись и я всё дам тебе". И Горький поклонился. И ему был дан успех, которого не знали при жизни своей ни Пушкин, ни Гоголь, ни Лев Толстой, ни Достоевский. И все это было только наваждение. И этим путем наваждения он твердой поступью шёл к чаше с цикутой, которую приготовил ему опытный аптекарь Ягода.

   Начальники чрезвычайной комиссии не любят фотографироваться, но, все-таки, где-то однажды я увидел портрет Ягоды. И тут вы, пожалуй, будете менее смеяться: Ягода, как две капли воды, был похож на дьявола, пророчески нарисованного талантливым богомазом..."

   -Тьфу на вас, мистики... – недовольно пробормотал Голембиовский, – факты ещё есть?

   -Есть мнение... – обронил Ригер, – Иван Солоневич утверждает, что "основные мысли партайгеноссе Розенберга почти буквально списаны с партийного товарища Максима Горького". Он пишет: "Горькие создавали миф о России и миф о революции. Может быть, именно ИХ, а не Гитлера и Сталина следует обвинять в том, что произошло с Россией и революцией, а также с Германией и Европой в результате столетнего мифотворчества?..."

   -Так что – сжечь?

   -Тут есть любопытный момент, – тихо вмешался Верейский. – В 1905 году Горький напечатал статью о Достоевском и Л. Толстом. Смысл её: Достоевский и Толстой, вся русская художественная литература связана с духом реакции, следовательно, для России пагубна. "И Достоевский велик, и Толстой гениален... но Русь и народ её значительнее, дороже Толстого, Достоевского и даже Пушкина, не говоря обо всех нас". Не значит ли это: есть высшая ценность, которой можно принести в жертву Толстого, Достоевского – всю русскую литературу? Да, можно. Освобождение России дороже русской литературы. Если бы оказалось, что она против освобождения, то не только можно, но и должно ею пожертвовать. "Один литератор говорит, что если бы я был министром, то сжег бы Достоевского. Министром я, говорит Горький, не надеюсь быть, но все-таки считаю долгом заранее успокоить взволнованного писателя: если и буду, то не сожгу. Не сожгу, ибо русскую литературу люблю..." Логика, как всегда, уклончивая, лукавая, двоящаяся. Но иными авторами действительно стоит пожертвовать, ох, стоит...

   -Ладно, решено. Вон лжеца из литературы, – поднялся Голембиовский, – довольны, обвинители?

   Глава 13. «Благородство и простота»

   «Честность есть истинный аристократизм нашего времени».

   Ренан.

   -А как вам Бунин, Марк? – лениво поинтересовался в начале их последнего заседания Муромов.

   -Пока читал прозу – не мог понять, зато публицистика.... Это нечто! Хотя сам он, думаю, обиделся бы на такой отзыв. Но стоит ли его вообще рассматривать? – Ригер повернулся к Голембиовскому, – его вины в разрушении России я не вижу. Пора выводы делать. Некоторые у меня уже есть.

   -Рассмотрим его как "последнего из могикан", объективно и спокойно, – решил Голембиовский, – тогда все и подытожим. Вы готовы, Алеша?

   Верейский кивнул.

   -Да, что до публицистики, я думаю, что смогу это объяснить. Восстановить духовный облик этого, бесспорно, благородного и талантливого человека легче всего именно по публицистике, в рассказах же и стихах он не проступает. Почему? Вопрос действительно интересный. В статье "Тайна зеркала" у Зинаиды Гиппиус есть любопытное суждение: "Каждый русский замечательный писатель – в то же время и замечательный человек. Многие русские критики знают это. Какой бы шумный успех ни сопровождал нового писателя – он нас не ослепляет. Если под смелыми, красивыми, даже сильными строками сквозит робкая и пустая душа, если не чувствуется стержня определенной личности, – мы знаем, что успех – только внешность, случайная волна, которая схлынет. Произведения писателя, если останутся – останутся лишь в рост человека, их создавшего. Один из писателей-личностей, утверждающих своим бытием бытие России, – Иван Бунин". Удивительно глубокое суждение, кстати. Дальше она отмечает то, что замечали все критики: «Бунин никогда он не имел того кричащего, глупого успеха, от которого в молодости кружится голова. Хотя я и думаю, что его голова не закружилась бы, все же так лучше: к нему гораздо больше идет его лестница восхождения, тихая слава, которой он достиг. С начала 90-х годов, когда Бунин впервые появился на литературном горизонте, русская литература пережила много судорог, метаний, взлетов, провалов; много имен выскакивало на поверхность – и мгновенно исчезало навсегда. Шумели скороспелые славы. Строился картонный трон Леониду Андрееву. Тут же объявлялись „новые течения“ и рождались хрупкие „школы“... Бунин тихо шел рядом, ко всему приглядываясь и прислушиваясь, не оставляя собственного крепкого пути. Критика, в суете оборачиваясь к нему, – не знала, что с ним делать: ей надо было „положить его на какую-нибудь полочку“, приклеить какой-нибудь ярлык, – но все ярлыки от него отваливались. Подражатель Чехова? Нет. И уж никак не Горького! И не декадент! И не символист! Пишет прекрасно, трезвый человек, – да кто он? Куда его девать? Можно бы, казалось, сообразить, что это просто великолепный писатель сам по себе. Но, повторяю, это было время суеты и мыльных пузырей литературного муравейника»

   Она же характеризует и его дарование: "Бунин зорок, и ни один писатель не обладает столь острыми глазами, – и он даже не рассказывает, он заставляет видеть то, что сам видит, читатель начинает чувствовать запах конопли, слышать человечьи голоса... Из неуловимых, мелких черточек, теней и звуков сложившаяся – вдруг наваливается тоска, точно камень стопудовый. Эта художественная магия, или это мастерство, бесспорное для всех, дало ему сначала общее признание, затем, почти незаметно, его прочную, нешумную славу. В сравнительно молодые годы Бунин уже академик, и не было журнала, который не мечтал бы украсить свои страницы хоть самым коротеньким его рассказом.

   Но – надо сказать правду – как раз это самое художественное мастерство, этот чересчур острый взор не то что отталкивали от него, но оставляли в иных – чувство неудовлетворенности, в других – даже обиды. Простые души хотели любить Бунина, но почему-то любить не могли. Самые глупые и злостные выдумывали, что он то «холоден, как лед», то «ненавидит народную Россию и клевещет на нее» и даже, старались опорочить его неуязвимую художественную форму, найти подражательность. Критики поумнее, отдавая должное художнику, прибавляли: да, он удивительный описатель..."

   -В их числе была и сама Гиппиус,– усмехнулся Голембиовский.

   -Да, но это не так уж и неверно, – возразил Верейский. – "Добр ли он? – задается вопросом Гиппиус, – не знаю. Может быть, добрее добрых, недаром такие полосы, такие лучи нежности прорываются у него... Но как-то не идёт к нему этот вопрос. Во всяком случае, он не мягок, не ломок. Достаточно взглянуть на его сухую, тонкую фигуру, на его острое, спокойное лицо с зоркими, действительно, зоркими глазами, чтобы сказать: а, пожалуй, этот человек может быть и беспощаден, почти жесток... и более к себе, нежели к другим..."

   Гиппиус называла его непримиримым, полагая, что именно твёрдость духа является причиной его закрытости, скрытности, сжатости, собранности в себе. Она же пишет: "В Бунине жаждали ощутить замечательного человека в замечательном писателе. Но читатель, всегда завороженный, нередко оставлял книгу Бунина с недоуменной и безысходной тяжестью на сердце...". Да, в прозе Бунин не раскрывался, а ведь аксиомой литературы является мысль о том, что мы любим только того автора, в ком находим созвучие с собой. Но Бунин годами словно таился, скрывал себя за чеканными строками стихов и своей отточенной прозой. И тут, в его сорок семь лет случилось то, что взорвало и разорвало его жизнь, встряхнуло душу, раскрыло глаза не на внешний мир, который он и раньше видел отчетливо, а на тайники человеческой души. Этой встряской была революция, лишившая его всего – родины, крова, близких. И тут он заговорил. Заговорил столь отчетливо, зло и яростно,что слова его и по сию пору пламенеют на ветру как слова ветхозаветного пророка... Это единственный человек, чья публицистика говорит подлинно об авторе больше, чем сотни страниц критики и сотни его собственных страниц.

   Вот его "Окаянные дни", революционная Россия... тут он есть то, что он есть. Послушаем.

   Верейский взял в руки книгу, которая не давала ему спать две ночи. В ней впервые жестко и страшно проступили те же мысли и те же мнения, которыми потрясли его письма деда.

   – Дневник 1919 года. "2 марта. "Съезд Советов". Речь Ленина. О, какое это животное!

   9 марта. Нынче В. В. в длинных сапогах, в поддевке на меху, – все ещё играет в "земгусара", – понес опять то, что уже совершенно осточертело читать и слушать. "Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями... Революция в силу этого была неизбежна..." Я ответил: "Не народ начал революцию, а вы. Народу было совершенно наплевать на все, чего мы хотели, чем мы были недовольны. Я не о революции с вами говорю, – пусть она неизбежна, прекрасна, все, что угодно. Но не врите на народ – ему ваши ответственные министерства, замены Щегловитых Малянтовичами и отмены всяческих цензур были нужны, как летошний снег, и он это доказал твердо и жестоко, сбросивши к черту и временное правительство, и учредительное собрание, и "все, за что гибли поколения лучших русских людей", как вы выражаетесь, и ваше "до победного конца".

   "Купил книгу о большевиках, изданную "Задругой". Страшная галерея каторжников! У молодого Луначарского шея пол-аршина длины..."

   "...Ах, эти сны про смерть! Какое громадное место занимает смерть в нашем и без того крохотном существовании! А про эти годы и говорить нечего: день и ночь живем в оргии смерти. И все во имя "светлого будущего", которое будто бы должно родиться именно из этого дьявольского мрака. И образовался на земле уже целый легион специалистов, подрядчиков по устроению человеческого благополучия. "А в каком же году наступит оно, это будущее?" – как спрашивает звонарь у Ибсена. Всегда говорят, что вот-вот: "Это будет последний и решительный бой!" – Вечная сказка про красного бычка..."

   "Десять месяцев тому назад ко мне приходил какой-то Шпан, на редкость паршивый и оборванный человечек, нечто вроде самого плохонького коммивояжера, и предлагал быть моим импресарио, ехать с ним в Николаев, в Харьков, в Херсон, где я буду публично читать свои произведения "кажный вечер за тысячу думскими". Нынче я его встретил на улице: он теперь один из сотоварищей этого сумасшедшего мерзавца профессора Щепкина, комиссар по театральному делу, он выбрит, сыт, – по всему видно, что сыт, – и одет в чудесное английское пальто, толстое и нежное, с широким хлястиком сзади..."

   "Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой..." Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой ещё худшей, чем этот фабрикант".

   "Пишу при вонючей кухонной лампочке, дожигаю остатки керосину. Как больно, как оскорбительно. Каприйские мои приятели, Луначарские и Горькие, блюстители русской культуры и искусства, приходившие в священный гнев при каждом предостережении какой-нибудь "Новой Жизни" со стороны "царских опричников", что бы вы сделали со мной теперь, захватив меня за этим преступным писанием при вонючем каганце, или на том, как я буду воровски засовывать это писание в щели карниза?!"

   "Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены... И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы "пламенной, беззаветной любовью к человеку", "жаждой красоты, добра и справедливости"!

   А его слушатели? Весь день праздно стоящий с подсолнухами в кулаке, весь день механически жрущий эти подсолнухи дезертир. Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы, – не говорит, а все только спрашивает, и ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню. И физически больно от отвращения к нему, к его толстым ляжкам в толстом зимнем хаки, к телячьим ресницам, к молоку от нажеванных подсолнухов на молодых, животно-первобытных губах..."

   "Российская история" Татищева: "Брат на брата, сыневе против отцев, рабы на господ, друг другу ищут умертвить единого ради корыстолюбия, похоти и власти, ища брат брата достояния лишить, не ведуще, яко премудрый глаголет: ища чужого, о своем в оный день возрыдает..." А сколько дурачков убеждено, что в российской истории произошел великий "сдвиг" к чему-то будто бы совершенно новому, доселе небывалому! Вся беда (и страшная), что никто даже малейшего подлинного понятия о "российской истории" не имел..."

   "Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом – Чудь, Меря. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, "шаткость", как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из древа, – и дубина, и икона", – в зависимости от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев. Если бы я эту "икону", эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспредельно, так люто? А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым, в сущности, было совершенно наплевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно-экономическое общество. Мне Скабичевский признался однажды: "Я никогда в жизни не видал, как растет рожь. То есть, может, и видел, да не обратил внимания". А мужика, как отдельного человека, он видел?"

   Дневник 1920. Одесса. "Закрою глаза и все вижу как живого: ленты сзади матросской бескозырки, штаны с огромными раструбами, на ногах бальные туфельки от Вейса, зубы крепко сжаты, играет желваками челюстей... Вовек теперь не забуду, в могиле буду переворачиваться!..."

   "Ультиматум Раковского и Чичерина Румынии, – в 48 часов очистить Буковину и Бессарабию!" Затем – "От победы к победе – новые успехи доблестной красной армии. Расстрел 26 черносотенцев в Одессе...

   ...Давеча прочитал про этот расстрел двадцати шести как-то тупо. Сейчас в каком-то столбняке. Да, двадцать шесть, и ведь не когда-нибудь, а вчера, у нас, возле меня. Как забыть, как это простить русскому народу? А все простится, все забудется. Впрочем и я – только стараюсь ужасаться, а по-настоящему не могу, настоящей восприимчивости все-таки не хватает. В этом и весь адский секрет большевиков – убить восприимчивость. Люди живут мерой, отмерена им и восприимчивость, воображение, – перешагни же меру. Это – как цены на хлеб, на говядину. "Что? Три целковых фунт!?" А назначь тысячу – и конец изумлению, крику, столбняк, бесчувственность. "Как? Семь повешенных?!" – "Нет, милый, не семь, а семьсот!" – И уж тут непременно столбняк – семерых-то висящих ещё можно представить себе, а попробуй-ка семьсот, даже семьдесят!.."

   "...И вот уже третий год идет нечто чудовищное. Третий год только низость, только грязь, только зверство. Ну, хоть бы на смех, на потеху что-нибудь уж не то что хорошее, а просто обыкновенное, что-нибудь просто другое!"

   "Русская литература развращена за последние десятилетия необыкновенно. Улица, толпа начала играть очень большую роль. Все – и литература особенно – выходит на улицу, связывается с нею и подпадает под её влияние. И улица развращает, нервирует уже хотя бы по одному тому, что она страшно неумерена в своих хвалах, если ей угождают. В русской литературе теперь только "гении". Изумительный урожай! Гений Брюсов, гений Горький, гений Игорь Северянин, Блок, Белый... Как тут быть спокойным, когда так легко и быстро можно выскочить в гении? И всякий норовит плечом пробиться вперед, ошеломить, обратить на себя внимание. Вот и Волошин. Позавчера он звал на Россию "Ангела Мщения", который должен был "в сердце девушки вложить восторг убийства и в душу детскую кровавые мечты". А вчера он был белогвардейцем, а нынче готов петь большевиков. Мне он пытался за последние дни вдолбить следующее: чем хуже, тем лучше, ибо есть девять серафимов, которые сходят на землю и входят в нас, дабы принять с нами распятие и горение, из коего возникают новые, прокаленные, просветленные лики. Я ему посоветовал выбрать для этих бесед кого-нибудь поглупее..."

   "Толстой говорил: "Теперь успех в литературе достигается только глупостью и наглостью". Он забыл помощь критиков. Кто они, эти критики? На врачебный консилиум зовут врачей, на юридическую консультацию – юристов, железнодорожный мост оценивают инженеры, дом – архитекторы, а вот художество всякий, кто хочет, люди, часто совершенно противоположные по натуре всякому художеству. И слушают только их. А отзыв Толстого в грош не ставится, – отзыв как раз тех, которые прежде всего обладают огромным критическим чутьем, ибо написание каждого слова в "Войне и мире" есть в то же самое время и строжайшее взвешивание, тончайшая оценка каждого слова..."

   "Революция – стихия..." Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революцию всегда "углубляют".

   "Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов. Да, мы надо всем, даже и над тем несказанным, что творится сейчас, мудрим, философствуем. Все-то у нас не веревка, а "вервие", как у того крыловского мудреца, что полетел в яму, но и в яме продолжал свою элоквенцию. Ведь вот и до сих пор спорим, например, о Блоке: впрямь его ярыги, убившие уличную девку, суть апостолы или все-таки не совсем? Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало, у нас непременно гунн, скиф, и мы вполне утешаемся, налепив на него этот ярлык. Вообще, литературный подход к жизни просто отравил нас. Что, например, сделали мы с той громадной и разнообразнейшей жизнью, которой жила Россия последнее столетие? Разбили, разделили её на десятилетия – двадцатые, тридцатые, сороковые, шестидесятые годы – и каждое десятилетие определили его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров... Это ли не курам на смех, особенно ежели вспомнить, что героям этим было одному "осьмнадцать" лет, другому девятнадцать, третьему, самому старшему, двадцать!.."

   "Перечитываю "Обрыв". Длинно, но как умно, крепко. Все-таки делаю усилие, чтобы читать,– так противны теперь эти Марки Волоховы. Сколько хамов пошло от этого Марка! "Что же это вы залезли в чужой сад и едите чужие яблоки?" – "А что это значит: чужой, чужие? И почему мне не есть, если хочется?" Марк – истинно гениальное создание, и вот оно, изумительное дело художников: так чудесно схватывает, концентрирует и воплощает человек типическое, рассеянное в воздухе, что во сто крат усиливает его существование и влияние – и часто совершенно наперекор своей задаче. Хотел высмеять пережиток рыцарства – и сделал Дон-Кихота, и уже не от жизни, а от этого несуществующего Дон-Кихота начинают рождаться сотни живых Дон-Кихотов. Хотел казнить марковщину – и наплодил тысячи Марков, которые плодились уже не от жизни, а от книги. – Вообще, как отделить реальное от того, что дает книга, театр, кинематограф? Очень многие живые участвовали в моей жизни и воздействовали на меня, вероятно, гораздо менее, чем герои Шекспира, Толстого. А в жизнь других входит Шерлок, в жизнь горничной – та, которую она видела в автомобиле на экране..."

   "Боже мой, что это вообще было! Какое страшное противоестественное дело делалось над целыми поколениями мальчиков и девочек, долбивших Иванюкова и Маркса, возившихся с тайными типографиями, со сборами на "красный крест" и с "литературой", бесстыдно притворявшихся, что они умирают от любви к Пахомам и к Сидорам, и поминутно разжигавших в себе ненависть к помещику, к фабриканту, к обывателю, ко всем этим "кровопийцам, паукам, угнетателям, деспотам, сатрапам, мещанам, обскурантам, рыцарям тьмы и насилия"!

   "Напечатан новый список расстрелянных – "в порядке проведения в жизнь красного террора" – и затем статейка: "Весело и радостно в клубе имени товарища Троцкого. Большой зал бывшего Гарнизонного Собрания, где раньше ютилась свора генералов, сейчас переполнен красноармейцами. Особенно удачен был последний концерт. Сначала исполнен был "Интернационал", затем товарищ Кронкарди, вызывая интерес и удовольствие слушателей, подражал лаю собаки, визгу цыпленка, пению соловья и других животных, вплоть до пресловутой свиньи..."

   "Визг" цыпленка и "пение соловья и прочих животных" – которые, оказывается, тоже все "вплоть" до свиньи поют, – этого, думаю, сам дьявол не сочинил бы. Почему только свинья "пресловутая" и перед подражанием ей исполняют "Интернационал"?

   "Да, образовано уже давным-давно некое всемирное бюро по устроению человеческого счастия, "новой, прекрасной жизни". Оно работает вовсю, принимает заказы на все, буквально на все самые подлые и самые бесчеловечные низости. Вам нужны шпионы, предатели, растлители враждебной вам армии? Пожалуйте, – мы уже недурно доказали наши способности в этом деле. Вам угодно "провоцировать" что-нибудь? Сделайте милость, – более опытных мерзавцев по провокации вы нигде не найдете..."

   -Это всё "Окаянные дни"?– поинтересовался Голембиовский. Верейский кивнул. – Да, в уме и зоркости ему не откажешь. Но почему он не писал подобного до революции, если, как говорит, всё понимал?

   -Кто бы его слушал? – вмешался Ригер, – Я вот нашёл Петра Вяземского. Старик, заметьте, прожил 86 лет, дожил до 1878, пережил пять литературных эпох. "Нет книг, которые требуют усидчивого внимания и труда. Молодежь, которая сама ничего не читала, кроме текущих журналов, пускается тоже в журнальный коловорот, пишет статьи и учит тому, чему сама не училась, по той простой и естественной причине, что она не училась ничему. Можно представить себе, какие слои, какие пласты ошибочных лживых и превратных понятий и сведений, какая гуща невежества окончательно ложатся в умы молодых поколений, которые образуют себя на этой нездоровой почве и питаются этими смешанными и мутными подонками..." И ведь это не пророчество, а просто здравый смысл... Но кто его слышал? Прав ты, Алекс, подлинно – ересь пришла на Русь...

   Голембиовский и Муромов недоуменно покосились на Ригера, а Верейский снова взял в руки свои записи.

   -В эмиграции его книги обрели то, чего им не хватало – личности автора, которая отныне кладет себя на его строки, как золотое клеймо. И многих эта личность испугала, – как всегда пугаются изолгавшиеся, привыкшие к вечным эвфемизмам и лакировке бытия люди, слыша вдруг слово чести и правды. Они испуганно вздрагивают, уходят в себя... Потом, не в силах принять высказанных безжалостных истин, начинают хулить автора, обвинять его в ошибках, жестокости и пристрастности, начинают, копаться в грязном белье, искать пятна на его собственной личности, – только затем, чтобы иметь возможность опорочить сказанное, отодвинуть от себя открывшееся понимание.

   Тут – не получалось. Бунин обвинял – но был в числе гонимых, Бунин говорил о невозможности примирения с "новым московским Хамом и его холопами, ибо означало бы предать себя, утратить честь и личность – и не примирился никогда. Он один, только он один упорно и яростно проклинал, и обрывал любого, кто упрекал его в его проклятьях. "Россия! Кто смеет учить меня любви к ней? Один из недавних русских беженцев рассказывает, между прочим, в своих записках о тех забавах, которым предавались в одном местечке красноармейцы, как они убили однажды какого-то нищего старика (по их подозрениям, богатого), жившего в своей хибарке совсем одиноко, с одной худой собачонкой. Ах, говорится в записках, как ужасно металась и выла эта собачонка вокруг трупа и какую лютую ненависть приобрела она после этого ко всем красноармейцам: лишь только завидит вдали красноармейскую шинель, тотчас же вихрем несется, захлебывается от яростного лая! Я прочел это с ужасом и восторгом, и вот молю Бога, чтобы Он до моего последнего издыхания продлил во мне подобную же собачью святую ненависть к русскому Каину..."

   Он же и анализировал произошедшее. Так же честно, безжалостно, пристрастно и яростно: "Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека. Падение России ничем не оправдывается. Неизбежна была русская революция или нет? Никакой неизбежности, конечно, не было, ибо, несмотря на все эти недостатки, Россия цвела, росла, со сказочной быстротой развивалась и видоизменялась во всех отношениях. Революция, говорят, была неизбежна, ибо народ жаждал земли и таил ненависть к своему бывшему господину и вообще к господам. Но почему же эта будто бы неизбежная революция не коснулась, например, Польши, Литвы? Или там не было барина, нет недостатка в земле и вообще всяческого неравенства? И по какой причине участвовала в революции и во всех ее зверствах Сибирь с ее допотопным обилием крепостных уз? Нет, неизбежности не было, а дело было все-таки сделано, и как и под каким знаменем? Сделано оно было ужасающе и знамя их было и есть интернациональное, то есть претендующее быть знаменем всех наций и дать миру, взамен синайских скрижалей и Нагорной проповеди, взамен древних божеских уставов, нечто новое и дьявольское. Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный огромным и во всех смыслах могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурою. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы и, быть может, вовеки непоправимы. И кошмар этот, повторяю, тем ужаснее, что он даже всячески прославляется, возводится в перл создания и годами длится при полном попустительстве всего мира..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю