Текст книги "Таврия"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Нет, вы уже свою порцию получили, – заговорил он, – теперь напоим других… им тоже хочется.
И, засучив рукава, садовник принялся вытаскивать камни из одной канавки, которая была до сих пор перекрыта, и гатить ими другую, в которую потоком шла вода.
Данька рассмешило, что садовник с серьезным видом строит какие-то игрушечные плотники, точно так, как детвора в Криничках на улицах после дождя.
– Для чего это он? – шепотом спросил Данько товарища.
Валерик кое-что знал об ирригации и стал вполголоса объяснять веселому северянину, в чем тут дело.
– Хочет перевести воду с одного участка парка в другой… Видишь, там гатит, а туда направляет…
– О, ты сразу узнал во мне стрелочника, – услыхав разговор, весело взглянул Мурашко через плечо на Валерика. – Переведу на лесостепь и на питомник… Там у меня все уже кричит – воды!
Обеими руками, по-рабочему, он копался в иле, как в тесте. Ребята принялись ему помогать. Работали охотно, дружно, словно играли.
– В земской учился? – кивнул Мурашко через некоторое время на кокарду Валерика. – Выгнали? За что же тебя выгнали?
Валерик не стал таиться перед ним, рассказал всю правду.
– Так… Митингуй, значит, всю жизнь, – в сочувственной задумчивости сказал Мурашко, выслушав парня. – Это теперь модно… А на кого же они там свои надежды возлагают? На сынков управляющих? О, немчики им обогатят науку!..
Вода вскоре ринулась в новую канавку, которая до этого была суха. С мелодичным журчанием помчалась все дальше и дальше вдоль стежки, торопясь в тенистую чащу зеленых владений Мурашко. Удовлетворенный результатами работы, садовник вместе с ребятишками весело следил за неудержимым бегом воды.
– А что горит без пламени, а что бежит без повода? – загадал Данько загадку Валерику.
– У нас она здесь на поводке бегает, – улыбнулся Мурашко. – Бежит не куда захочет, а куда арычок ее поведет…
– Ловко придумано, – похвалил Данько. – Но неужели такого ручейка хватит, чтобы весь этот лес напоить?
– Странно, правда? Маленькая какая-то канавка, курица ее перешагнет, а какую силу несет в себе!.. Десятки тысяч ведер в сутки получает парк из таких ручейков… Вот башня перед вами, ребятки… Это – сердце нашего парка, а жилы его – арыки, весь парк пересечен ими… Пульсируют, журчат день и ночь, разнося по всем направлениям животворную влагу… Перестань биться водокачка, и все тут замрет, все сгорит…
– Если бы по всей степи расставить такие водокачки, – замечтался Валерик. – Чтоб люди больше не боялись засухи…
– Водокачки по степи? – внимательно посмотрел на парня Мурашко. – Ой, наверно, штанов не хватит. Другой выход надо искать…
Ударил гонг, ошеломив ребят своим медным грозным гулом. Звал на работу. Сразу пахнуло на них спертым, серным воздухом сараев, заблеяли, как недорезанные, овцы, вынырнул перед глазами плюгавый надсмотрщик с карандашом за ухом…
– Нам надо идти, – сказал Валерик смущенно.
– Погодите… Вы где работаете?
– Мы в сараях, – бодро сказал Данько. – Я, правда, с понедельника иду арбачом в степь к отаре, меня атагас Мануйло берет, а ему, – показал Данько на Валерика, – еще в сараях придется ишачить.
– Что ж вы там делаете? – спросил Мурашко, насторожившись.
– Шерсть перебираем, – покраснел почему-то Валерик.
– Мы бастовали сегодня, – засмеялся Данько. – Там одна девочка в обморок упала!..
– Ах, варвары, – всердцах воскликнул Мурашко. – Я знаю эти амбары… Там не то что девочка, там в жару и взрослый потеряет сознание.
– Обещают с воскресенья на другие работы растыкать…
– Обещают, – задумался Мурашко. – Вот что, хлопцы, не идите вы больше в этот дантов ад…
– Забастовщиками назовут, – снова засмеялся Данько.
– Пусть называют как хотят, – спокойно промолвил садовник. – Но туда вы больше не пойдете. В случае чего я возьму все на себя. Ты, – обратился он к Даньку, – и так имеешь право до понедельника гулять, а тебя, друже, я возьму сюда, себе в помощь… Ладно?
У Валерика уши запылали от счастья.
– Но у меня диплома ведь… нет.
– Кокарду твою с косой и граблями я приму вместо диплома.
Отзвучал гонг. Звал, гнал их к шерсти, а они не пошли. Страшновато и радостно было им оттого, что слыхали и не пошли, остались в саду, где чистый и сладкий воздух, где журчит-поет вода, где зелень, как рута.
Сверкающий, в пятнах солнца, Геркулес дружелюбно улыбался ребяткам и, как бы приветствуя их, принялся еще сильнее раздирать пасть своей металлической гидры.
– Папка! – вдруг зазвенел совсем близко тоненький серебряный голосочек.
Иван Тимофеевич, просветлев, обернулся на голос.
– Я здесь, доченька… Чего тебе?
Из-за кустов жасмина, улыбаясь, выпорхнула девочка лет девяти. С первого взгляда видно было, что растет при матери: чистая, аккуратная, умытая, причесанная…
С бантиком на голове, в крутых кудряшках до плеч, как в золотых пшеничных колосьях… Легкая была, как скрипочка, и Данько, который любил давать людям прозвища, невольно окрестил ее в мыслях Скрипочкой.
– Ну как тебе не стыдно, папка? – щебетала девочка, видимо с материнского голоса. – Опять забыл про обед!.. Вот так всегда у него, – обратилась девочка уже к ребятам как взрослая.
– Подожди, Светланка, ты сначала познакомься с молодыми людьми. Не бойся, не бойся, подай им руку. Это мои коллеги, мы вместе здесь отводку делали.
Первым познакомился Валерик, учтиво назвав себя, а потом тряхнул девочке руку и Данько, который сейчас почему-то назвал себя Данилой.
– Покажи теперь, хозяйка, гостям парк, – посоветовал Иван Тимофеевич, когда церемония знакомства была закончена. – Можете сорок и грачей попугать, пусть хоть половина разлетится… А я пойду, в самом деле, пообедаю… Ты, Валерик, выходи послезавтра прямо сюда, с управляющим я сам поговорю.
Молодые люди остались одни. На некоторое время смущение сковало обоих кавалеров.
– Вы из первой партии, да? – спросила девочка, смело оглядывая ребят.
– Из первой, – ответил Валерик серьезно.
– А я увидела вас, как только вы показал степи… Я люблю высматривать, когда идут из Каховки… Выхожу на опушку и смотрю. Хотите, пойдем на опушку?.. Оттуда так далеко видно!
Ребята согласились. Данько готов был сейчас идти куда угодно, лишь бы не переминаться с ноги на ногу перед этим созданием, которое росло, верно, на одном молоке, не зная ни в чем недостатка. Беленькая, слегка тронутая загаром, девочка так непринужденно разглядывала Данько, что у парня отнялась речь. Этот бантик, похожий на бело-розовый полевой вьюнок, эти вымытые золотые волосы!.. Рядом со Светланой Данько как бы заново увидел себя со, стороны, почувствовал цыпки на ногах, и бузиновые штаны, которые сбежались складками чуть ли не до колен, и торчащие граммофонными трубами уши, которые у него сейчас горели…
Двинулись куда-то по тропинке, словно в зеленую пещеру, и жизнь леса снова увлекла Данька. Птичье царство разговаривало с ним на понятном языке, из-под кустов продиралась навстречу знакомая ежевика, цепляясь за штаны. В родную стихию попал парень – отроду лесовик! Местами сквозь деревья просвечивали веселые солнечные поляны, поросшие буйными травами, на которых хотелось поваляться. Светлана вскоре вывела ребят на одну из таких полян, просторную, живописную, как зеленое лесное озеро. Солнце на мгновение ослепило всех. Данько как-то сразу отрезвел от лесных чар. Почувствовал, что лес этот вовсе не бескрайный, что он здесь лишь какое-то чудо, островок, а вокруг – вот там за поредевшими деревьями – пышут и пышут зноем на тысячи верст открытые беспощадные степи, в которых сгорают его сестра Вустя и другие сезонники…
На поляне буйствовала сочная трава, почти по пояс ребятам. Раздвигая руками травостой, Валерик пробовал разыскать знакомые по занятиям в школе степные виды. Их почти не было. Зато Данько то и дело попадал на земляков.
– Заячий ячмень! – выкрикивал он из травы. – Лихохвост, чястотел!..
– Это травы все лесные, – радостно размышлял Валерик над находками товарища. – В наших степях таких нет. Ишь, что делает лес! Где сам поселился, там уже и помощников своих поселил!
– Папка их подсевает каждый год, – объяснила Светлана. – А некоторые просто ветрами наносит…
– Ветром вряд ли занесет, – возразил Валерик. – Наверное, вместе с саженцами сюда перебрались…
– А что у тебя за кокарда с косой и граблями? – подошла к нему Светлана. – Разве на косарей где-нибудь учат? Ну-ка, дай и я побуду в кокарде!
Оказавшись «в кокарде», Светлана сразу изменилась – всю ее серьезность как ветром сдуло. Защелкала звоночком, запрыгала в траве, барахтаясь в ней, как в воде.
Ребятам сразу стало легче. Пусть забавляется кокардой, если не знает, сколько горя хлебнул из-за нее Валерик.
– Скажите, кто из вас видел море? – спросила Светлана, несколько успокоившись. – Только не Сиваш, потому что это не настоящее море, оно – Гнилое!
– Я видел настоящее, – мрачнея, сказал Валерик. – Черное… А над ним полно в небе чаек и бакланов…
– Ой, как хорошо! – воскликнула Светлана, всплеснув руками. – Оттуда они и к нам залетают, чайки-хохотуньи… Но редко-редко… Садятся на Внешних прудах… А ты что видел, Данило?
Данько насупился. В самом деле, что он видел в своих Криничках?
– Я видел… лес, – вздохнул он. – Во сто раз больший, чем этот ваш насаженный… Конца-края ему нет: с хмелем, с дичками, с боярышником!..
– А я видела только степь, – промолвила Светлана с некоторым сожалением. – Я здесь родилась и все время здесь… Но и степь бывает очень красивой, особенно весной когда цветет… Знаете что? Давайте завтра пойдем в степь, далеко-далеко… Ладно?
Ребята, переглянувшись, ответили согласием.
– Степь… море… лес, – ласково шептала Светлана и вдруг воскликнула: – Давайте будем играть… в степь – море – лес!
Данько отказался, заявив, что не умеет в это играть. Валерик тоже не умел. Светлана задумалась.
– Лес… степь… море…
В задумчивости стояли они рядом, и каждый по-своему представлял себе то, чего никогда не видел.
– Давайте лучше грачиные гнезда драть, – сказал Данько после молчания. Спутники его поддержали.
Это было, наконец, настоящее дело! Даньку давно уже не терпелось махнуть на какую-нибудь верхушку дерева повоевать с грачами. Они, разбойники, должны были заранее дрожать перед Даньком, перед его железной натурой, закалявшейся в беспрерывных войнах с воробьями! Когда он, ударив картузом оземь, метнулся, как кошка, на самый высокий вяз, Светлана раскрыла ротик и застыла в величайшем удивлении: ей казалось, что этот лесной Данила, карабкаясь все выше и выше, каждый раз выпускает когти из рук и ног.
Наделал шума Данько на всю Асканию! Растревоженные грачи вскоре подняли над парком такой страшный галдеж, что сбежались сторожа.
Переговоры с ними взяла на себя Светлана.
– Он грачей дерет, – объяснила она с достоинством. – Ему папка разрешил.
До самого вечера встревоженно галдели грачи над парком, с треском и хрустом летели вниз их гнезда, шлепаясь о землю, а Данько ходил по верхушкам, где-то под самым небом качался на ветвях, весело выделывал там опасные фигуры, перекликаясь с Валериком и Светланой, смотревшими нашего снизу, как на чертенка.
XVI
Утро в воскресенье выдалось удивительно чистое, налитое прозрачным солнцем. Необъятная степь шумела и шумела впереди ковыльными шелками – то молочными, то золотистыми, то со стальным отливом.
Шли они втроем, взявшись за руки, в ту сторону, где, по их мнению, должно было быть море, которое представлялось каждому из них по-разному.
Степь цвела. Нетронутая, испокон веков не паханная, высокотравная…
Что это было за зрелище! Обладая красотой моря и его величием, блеском и обилием света, тая в себе могущество леса и его тихие, вековые шумы, степь, кроме того, несла в себе еще нечто свое, неповторимо-степное, свойственное только ей, – шелковую ласковость, что-то нежное, мечтательное, девичье…
Ковыли, ковыли, ковыли… Вблизи тускло-стальные, а дальше, под солнцем – сколько хватает глаз – сияющие, как молочная пена. Перекатываются легкими волнами, плывут, разливаясь, до самого неба…
Благословенная тишина вокруг. Лишь зашуршит где-нибудь сухая зеленая ящерка, пробегая в траве, брызнут в разные стороны из-под ног скакуны-кузнечики, да жаворонки журчат в тишине, пронизывая ее сверху вниз, невидимые в вышине, как ручейки, что текут и текут без устали, прозрачные, родниково-звонкие. Кажется, поет сам воздух, поет марево, которое уже поднимается и струится кое-где над ковылями. Может, и эта плывущая, мечтательная степь тоже только марево, которое проплывет и исчезнет? Нет! Каждый стебель впился корнями в сухую, местами уже потрескавшуюся землю; окунешься по пояс в золотистые, слегка покачиваемые ветром шелка, и они не исчезают, а остаются; бредешь в этих шелках среди птичьего щебета и чувствуешь на душе, очищенной от всего горького, только отстоявшуюся радость, только освобожденное от всяких пут небесно-легкое счастье. Раскрываешься душой для самого лучшего, досягаемого и недостижимого, распускаешься навстречу самому морю, что вот-вот брызнет из-за горизонта, из-за ковылей.
Мягкие, пушистые метелки ковылей ласкают руки, касаются щек. Плывут стройные цветущие стебли тонконога. Среди золотистого их разлива густо рассыпаны в ложбинках озерки цветов, туманятся кое-где, как бы покрытые инеем, сизые островки степного чая. Изредка виднеются над ковылями шарообразные кусты верблюжьего сена, кермека и молодого курая, которые осенью, отломившись от собственного корня, станут перекати-полем.
– Вы знаете, здесь даже зимой, если пригреет солнце, поют жаворонки, – сказала Светлана.
– И отары пасутся? – спросил Данько.
– И отары…
– Всю зиму?
– Всю зиму… если нет буранов.
Далеко, у самого края неба, паслись небольшим табунком ветвисторогие олени, зебры и антилопы, изредка маячили в направлении Сиваша столбы степных колодцев.
– Знаете, кто их роет? – опять обратилась к ребятам Светлана. – Есть такой дядька Оленчук Мефодий. Говорят, что он колдун, потому что видит сквозь землю все подземные озера, пруды и реки… Их тут много течет под степью… Но барыня не может их видеть, ей это «не дано», а Мефодий видит, потому что он чародей, поэтому барыня нанимает его копать в степи колодцы…
Так они шли, разговаривая, изредка останавливаясь, чтобы осмотреть в траве гнездо стрепета или сорвать какой-нибудь особенно красивый цветок, и снова шли дальше, свободно вдыхая аромат весны, настоенный на теплых душистых травах.
Потом они стояли перед древним степным маяком – каменной массивной бабой с острой монгольской прорезью глаз. После радостного бодрого юноши Геркулеса, который раздирал в саду пасть гидры и поил весь парк водой, эта, саженная, захлестанная ветрами баба-яга показалась ребятам зловещей, как приведение пустыни, как вещунья самих засух… Сложив на обвислом животе руки, она загадочно усмехалась степи вечной каменной усмешкой.
– Чего она расплылась до ушей? – обратился Данько к Валерику.
– Не знаю… И никто не знает.
– А что у нее в руках?
– Одни говорят, что светильник, другие – что книга…
– А по-моему, это больше на камень похоже…
– Какая противная, – сказала Светлана. – А барыня их стягивает со всей степи и ставит, как жандармов, в ряд под своими окнами.
И, взявшись за руки, они снова нырнули в шелка навстречу морю, ясному, чудесному.
А впереди до самого края неба разлеглась бестравная бурая земля, ровная, в пятнах солончаков, сухая до звона. Вскоре, словно сквозь мигание расплавленного стекла, далеко-далеко на горизонте выросло несколько голых, рыжих, словно покинутых людьми, халуп. Понизу, обтекая их, быстро двигалось могучее марево, и странным казалось, что оно до сих пор еще не размыло эти глиняные приземистые мазанки, похожие на татарские сакли.
– То уже табор Солончаковый, – остановилась Светлана. – А дальше там где-то будет Строгановка на Сивашах. Там живут те крестьяне, что воду крадут… У них воды мало, так они ее крадут ночью из господских колодцев… Недавно объездчики пригнали двоих… Руки за спиной скручены, лица в крови…
XVII
Чабанствует Данько в степи.
Уже привыкли к нему верблюды, которых сам он запрягает в арбу, не гоняются за ним вожаки отары – высокомерные козлы со звоночками на шеях, полюбили Данько даже строгие приотарные собаки – белые лохматые овчарки украинской породы, для разведения которой Фальцфейны держат целый собачий завод.
Вначале было много хлопот у юного арбача с верблюдами! Сколько идешь, всё ревут и ревут, задрав головы к небу. А как лягут посреди дороги, так – хоть плачь – никаким способом их не сгонишь, пока сами не поднимутся. Кроме того, у них была плохая привычка сворачивать в любой двор как домой. В первую же пятницу, когда Данько поехал в экономию за продуктами, завернули его канальи верблюды под самые окна Софьи! Остановились и давай реветь, будто с них шкуры живьем сдирают! Хорошо, что во-время сбежались другие арбачи, оттащили поскорее экипаж Данько подальше от панских окон, не то не миновать бы ему расправы…
Атагас Мануйло терпеливо поучал хлопца, как приноровиться к верблюдам, как за ними ходить.
– Ты их не бей, Данило… Они хоть и верблюды, а шкура у них нежная, как у человека: видишь, от батога сразу трескается… А потом, – забыл я тебе сказать, – соли ты им даешь?
– Соли?
– А как же… Ему соль – как коню овес… Дома, в оренбургских степях, он на солончаках вырос, и без соли ему здесь не житье…
Метнулся Данько к арбе, принес торбу, насыпал каждому, наверное, по фунту:
– Ешьте, только не ревите!
Набрали верблюды полные рты соли, принялись разжевывать ее, как зерно, благодарно поглядывая на арбача.
– Странные создания: едят курай и молочай, а солью закусывают!
– Вот так угощай их каждый день… Чего-чего, а соли хватит: под боком, на Сивашах растет…
После этого признали, наконец, верблюды своего погоныча, перестали реветь.
Остальными своими обязанностями Данько овладел значительно легче. Просты они: утром наварить каши, в пору водопоя отары натаскать воды из степного колодца, налить в желоба… Сделав это, спрашиваешь атагаса, где будет отара вечером.
– Там, – махнет атагас рукою в степь, – за той вон могилкой… Видишь, курганчик?
Сложив хозяйство, двигаешься на новое место. При переездах не любит Данько сгибаться в своем шатре – чаще видит его степь верхом на одном из верблюдов, запряженных в двухколесную кибитку. Хорошо в степи, привольно! Поют жаворонки, синеет небо, текут марева… Ни тебе панов, ни приказчиков, ни дикой чечни. Редко они появляются здесь.
Плывет Данько, спокойно покачиваясь на верблюде, напевает и вспоминает далекие Кринички… Поехать бы да поехать вот так верхом до самой Полтавщины, до самих Криничек!.. Выбежала б навстречу, радостно всплеснула б руками мать, все село сбежалось бы встречать диковинного всадника…
– Кто ж это к нам приехал на таком звере? – кричит вдруг Данько на всю степь пронзительным голосом криничанской попадьи. И тут же отвечает басом:
– Да это ж Данько Яресько верхом на верблюде!
– Ишь, куда забрался, дьяволенок! – гримасничает Данько, продолжая разговор в лицах. – И не упадет и не боится, что верблюд стиснет его своими горбами!..
– Откуда же он путешествует, откуда завернул к нам в Кринички?
– Да, видно, издалека, если на таком звере, что ни конь и ни корова!
– Наверное, из пустыни!
– Слышите, люди? Из самой пустыни прибыл молодой Яресько!..
Свободно витали над степью призрачные мечты Данька, не раз побывал он под материнскими окнами на своем горбатом верблюде…
Добравшись до места, указанного атагасом, парень пускает верблюдов пастись, а сам принимается расставлять треноги, готовить ужин чабанам. В первые дни не удавалась Даньку чабанская каша, слишком отдавала дымом, а теперь, кажется, овладел: выскребывают чугунок до дна.
Вечером из степи медленно приближается отара. Выровняв овец «в струнку», Мануйло неторопливо ведет свое войско, уступая овцам пастбище шаг за шагом, время от времени командуя подпаскам, чтоб аккуратнее «подбирали зады», не растягивали отару. Сам Мануйло выступает с гирлыгой впереди овец, как полковник, прямой, стройный, с браво поднятой головой, с георгием, который издали сияет на его затвердевшей, просоленной десятью нотами рубашке.
Приблизившись на расстояние голоса, атагас окликает Данька:
– Эгей, каптенармус! Как там у тебя?
– Готово! – докладывает Данько.
– Пшено разопрело?
– Разопрело!
– Ложка не падает?
– Торчит!
Если ложка в чугунке торчит, не падает, это вершина – высшей похвалы для каши быть не может.
С атагасом Данько в дружбе, у такого человека есть чему поучиться парню. Был Мануйло на японской войне, прошел огонь и воду. Беспощадно швыряла его судьба по разным землям, часами может он рассказывать о далекой и таинственной стране Маньчжурии, куда он был послан, как он говорит, «передразнивать японцев».
Трубачом был Мануйло в полку. Когда это было, а еще и сейчас все помнит: муштру знает назубок, всякие воинские сигналы умеет передавать на своей чабанской сопелке.
Вот он подошел к арбе, сбросил накинутую на плечи свитку, снял пустой бурдюк… Данько уже ждет от него какого-нибудь веселого номера.
– А ну, гренадеры, – гремит Мануйло своим подпаскам, довольно мешковатым парням, – разомнемся перед ужином! И ты, Данило, становись на хланг… Подтянуть животы… За мной… Живо! Ать-два! Ать-два!
И пошел выделывать такие упражнения, такие закручивать артикулы, что только поспевай за ним. Вся отара в это время с удивлением смотрит на своего атагаса. Он то присядет, то подпрыгнет, то отшатнется, то ринется вперед… нет у него ни усталости, ни одышки. Гирлыга превращается в его руках в штык, чабанская баранья папаха сидит на нем чертом, и сам он становится удивительно легким, бравым и молодым!
Старательно выделывает Данько перед пораженными сигналы военной тревожной музыки. Когда Данько впервые сыграл зорю, атагас его похвалил:
– Учись… Может, еще спасибо мне когда-нибудь скажешь…
Но самое лучшее время для Данька наступает после ужина, когда степь словно отдыхает, остывая, мягко окутываясь душистыми сумерками. Темнеет поблизости отара, охраняемая овчарками, обложившими ее с трех сторон. Монотонно стрекочут кузнечики в траве, изредка широко мигают сухие зарницы на горизонте. Сидит Мануйло над притихшим костром, расправив плечи, без шапки, подставив голову под звезды. Тихо, спокойно, как широкая река, течет его рассказ… В такие вечера любит Мануйло рассказывать о своей родной степной Чаплинке, основанной в Присивашье турбаевскими бунтарями, «еще когда тут не было никаких ни фальцев, ни фейнов».
О турбаевском восстании Данько слышал еще дома, в Криничках, но там его отзвуки тлели больше в песнях о Марьянуше, которыми голытьба допекала богатеев и которыми часто отводил душу Даньков отец-рыбак. В устах же Мануйлы вся история Турбаев выступала жестокой живой былью, он знал ее в таких подробностях, словно сам был участником тех суровых и славных событий старины.
…Неподалеку от Данькова Пела на речке Хорол стояло когда-то большое живописное село Турбаи, входившее в Остаповскую сотню Миргородского полка. Не посполитые, не чьи-то подданные жили в нем, а вольные казаки. Турбаевские казаки были образцовыми воинами, принимали участие во многих походах на турок, верой и правдой стояли за родную землю. Но ненасытная казацкая старшина, богатея и наживаясь, все чаще посягала на вольности простых казаков. Первым катом для турбаевцев оказался их земляк, миргородский полковник Данило Апостол, который впоследствии стал даже гетманом. Этот ясновельможный силой превратил турбаевских казаков в своих подданных. Но после смерти Апостола новый миргородский полковник Капнист, враждуя с родом Апостолов, снова вернул турбаевцам их прежние вольности. Вдова гетмана Апостола, имея на руках царскую грамоту, подтверждавшую за ней право на Турбаи, пожаловалась на действия Капниста в Генеральную войсковую канцелярию. Однако гетманша вскоре умерла, и лишь правнучка Апостола – Екатерина Битяговская, к которой перешли права на Турбаи, возобновила иск, и суд генеральный постановил: быть турбаевским казакам в подданстве Битяговской. Битяговская продала Турбаи богатому сотнику Ивану Базилевскому, который со своим братом Степаном и сестрой Марьяной стал еще туже затягивать на Турбаях петлю крепостничества. Таким-то оно было «свое», «родное» украинское панство!
На редкость жестокими эксплуататорами оказались помещики Базилевские (были они Василенки, но чтоб сильнее несло от них шляхтой, сменили свою фамилию на Базилевских). Кроме барщины на поле, должны были турбаевцы выполнять бесплатно и другие тяжелые работы. Обжигали кирпич на панских заводах, вымачивали до самых морозов коноплю, рубили лес, ткали полотна… «Не то пряли нашi жiнки – пряли й нашi дiтки», – пелось в тоскливой турбаевской песне тех времен.
Между тем мечта о возврате казацких вольностей ни на мгновение не покидала вольнолюбивых турбаевцев. Их тайные ходоки добрались из Хорола до самого Петербурга, высуживая себе казачество. В Сенат был подан иск на Базилевских. Несколько лет тянулось дело. Наконец иск турбаевцев увенчался успехом: за ними была признана их казачья природа и казацкие права.
Вскоре в Турбаи выехал с воинской командой Голтвянский нижний земский суд. Судебные чиновники поселились в доме Базилевских, пили с ними и гуляли и в конце концов приняли решение, что в Турбаях, дескать, выявлено всего с полтора десятка казацких родов, а остальные – все мужики, посполитые, больше того – среди них якобы есть даже беглые крепостные с Курщины, которые самовольно именуют себя казаками.
Приговор был оглашен под вечер. Выслушав на площади решение пьяного суда, крестьяне в один голос заявили:
– Неправда! Мы все без исключения – казаки!
Заволновалась площадь, зашумели турбаевцы, грозно обступив своих обидчиков.
Как раз во время перепалки с судебными чиновниками на площадь прибежало несколько встревоженных сельских пастушков:
– Караул! Стадо угоняют…
– Кто? Где?
– Есаулы Базилевских!!!
Это была искра, упавшая в пороховницу. Налетев на воинскую команду, турбаевцы мгновенно обезоружили и связали ее. Кинувшись в другую сторону, разгромили помещение суда и, до беспамятства отлупцевав панских прихвостней – судей и подсудков, двинулись всем селом к усадьбе Базилевских.
Задрожало панское отродье, увидев, как надвигается на него с угрожающим гулом и клекотом многолюдная разгневанная толпа, как среди цепов и кольев поблескивают турбаевскис косы, пики и сабли! Казацкое, в боях с чужеземцами освященное, оружие лежало в тайниках, ожидая своего часа. И вот он настал, этот час, и, как бы выросли из-под земли, оружие засверкало в воздухе мстительной сталью, играя над растревоженным валом грозной толпы, блестя и кровавясь под лучами вечернего солнца – последнего солнца для Базилевских!
Со звоном посыпались стекла из окон, кольями высадили двери, темная волна турбаевского гнева ринулась в панские покои. На месте были растерзаны палачи-сотники, вытащили турбаевские молодицы и волчицу Марьянушу из-под перины…
Запылали в ту ночь на взгорье хоромы Базилевских. На всю Украину легли отблески непокоримого турбаевского пламени. Заметалось панство в близких и далеких поместьях, заволновались Кринички, Остапье, Сухорабовка…
– Мы тоже не родились крепостными! Мы тоже хотим воли!
Расправившись с Базилевскими, турбаевцы избрали самоуправление, определили кордоны, выставили вооруженную стражу на шляхах, чтоб никто не мог въехать в село без их ведома. Правительство со своей стороны выставило на кордонах всего Голтвянского уезда усиленную стражу против турбаевских бунтарей. Правда, пикетчики, стоявшие в карауле, сочувствуя турбаевцам, часто удирали со своих постов, но, так или иначе, село жило в осаде, с пиками на страже своих нелегких вольностей.
Тем временем царица вела переписку по поводу Турбаев с князем Григорием Потемкиным, генерал-губернатором харьковским, екатеринославским и таврическим. Переписка эта была полна тревоги. Как их прибрать к рукам без особого шума? Двинуть против них войска? Но не получатся ли хуже, не раздуют ли подобные действия новую Пугачевщину? К тому же, Польша под боком гудит от недовольства, во Франции – революция…
Решено было, откупив турбаевцев в казну, переселить их с Хорола на свободные, незаселенные земли юга. Высочайшим указом дело это было поручено вести правителю екатеринославского наместничества генерал-майору Каховскому.
С наследниками Базилевских Каховский договорился без особых затруднений, помещики уже и сами рады были избавиться от беспокойных Турбаев, быстрее перепродать их в казну. Наследники шли даже на то, чтобы вместо денег получить плату натурой, «солью таврической», за каждую турбаевскую душу. Но с самими турбаевцами Каховскому не удалось так легко и полюбовно сговориться. Оказалось, что никуда переселяться они не хотят, что без пана им и в Турбаях хорошо.
«К переходу в степи не имеем желания, – писали они Каховскому, – да так, что хотя бы и смертью пострадать в Турбаях готовы».
От старых казаков, побывавших в Крымских походах, турбаевцы немало слыхали о южных безводных степях, знали, чем они могут встретить крестьянина…
Решили держаться до последнего, не сдаваться ни на угрозы, ни на уговоры.
Тогда, с согласия царицы, Каховский снарядил против турбаевцев карательную экспедицию.
Не в открытом бою, – хитростью были взяты славные Турбаи, по коварному плану, заранее разработанному Каховским. Цель похода даже от самих солдат держалась в полнейшей тайне. Им говорилось, что совершают, мол, они переход в город Гадяч, что останавливаются под Турбаями лишь для того, чтоб починить обозы и напечь хлеба. Под вечер, когда турбаевцы, доверчиво пустив войска на постой, сами принялись помогать им варить ужин и чинить обозы, была дана команда: хватать старого и малого, сгонять, запирать в амбары.
Утром приехал из Гадяча суд, наехали палачи со своими инструментами.
Зверскими были царицын суд и расправа! Вожаков – к смертной казни, других – кого под батоги, кого под плети, но всех подряд – взрослых и детей, женщин и стариков. Покраснел от крови турбаевский майдан. Тем, которые должны бы умереть под батогами, но благодаря крепкому здоровью не умерли, – повырывали ноздри, повыжигали железом на лбу В, на щеках – О и Р – и в Сибирь на пожизненную каторгу, остальных – в степи на поселение, что равнялось самой тяжелой ссылке.
Всего нужно было переселить более двух тысяч душ. Разделили турбаевцев, как невольников, на партии: часть конвоиры повели за Буг, к Днестру, другую – в безводные степи Присивашья…
В мае офицер на коне вывел турбаевцев на черную дорогу… Опустели их хаты, обезлюдели сады и огороды над родным Хоролом… [4]4
Со временем на месте опустошенных Турбаев выросло новое село, под названием Скорбное. Владели им побочные потомки Базилевских, один из которых дослужился до высокого камергерского чина, но в 1849 году публично высечен на сельской площади крепостными Скорбного и, спасаясь от позора, вынужден был навсегда выехать за границу. Однако ему и там не удалось скрыть следы турбаевских розог. Герцен в «Крещеной собственности» пишет: «В прошедшем году, переезжая С. -Готар, я взял в одной гостинице книгу записей, в ней большими буквами стояла русская фамилия. Под нею другой путешественник написал мелким шрифтом по-французски: „Тот самый, которого дворовые люди высекли“». Этот высеченный крепостными пан как раз и был камергер Базилевский. ( Примечание автора.).
[Закрыть]