Текст книги "Таврия"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
– Нанимайтесь к нам, люди добрые, – зазывали они, – у нас вода не гнилая, будете свежую пить все лето!
Нестор охотно вступал в переговоры, подробно расспрашивал об условиях, о ценах на сезон.
– Мало, мало, – упрямо вертел он головой, – мы большего стоим!.. Гляньте, какие девчата, какие хлопцы! Как на подбор, как перемытые!
И вел своих перемытых дальше – глотать дорожную пыль.
Густо, до блеска загорели криничане в дороге, опаленные сухими встречными ветрами. Одну лишь Ганну Лавренко солнце почти не тронуло. Защищалась от него девушка, как могла, спасалась, как от лютого врага. Всю дорогу шла, закрывшись платком до самых глаз, старательно оберегая свое молодое, матово-нежное, красивое лицо. Дома, превозмогая нестерпимую боль, Ганна каждое лето срывала загар горькими жгучими молочаями, зимой умывалась хлебным квасом, а весной росами, чтоб только быть белой, белее всех панночек из экономии! Почему-то уверенная в том, что именно нежная кожа лица больше всего придает девушке красоту, Ганна ради этого всю дорогу задыхалась под платком, готовая претерпеть любые муки, лишь бы не открыться солнцу.
Открывалась лишь вечером, когда зной спадал.
– Ха! Панночка в свитке! – не раз пытался досадить ей Данько. – Не успела сухарь изгрызть, уже перед зеркальцем вертится!
«Панночка в свитке» не обращала внимания на это. Что этот мальчишка понимает! У других полные сундуки полотен, а у нее, кроме красоты, ничего нет. За другими стоят отцы в чумарках, с волами и коровами, а Ганна своего даже не помнит… Говорят, будто она девичья дочь, прижитая матерью с лесником… Кто за нее заступится, кто позаботится? Не дядька ли Оникий и Левонтий, которые бессовестно объедают ее всю дорогу? Сама должна позаботиться о себе, о единственном своем девичьем богатстве. Может, как раз этими тонкими бровями, этим лицом удастся ей когда-нибудь привлечь свое бесприданное счастье. Панночки от нечего делать заботятся о своей красоте, а для нее красота – и приданое и единственная защита в жизни!
Легко им быть белыми в светлицах; попробовали б уберечься здесь, на ветрах, под беспощадным ливнем солнца… Хоть бы тучка появилась на небе, хоть бы дождик пробился… Но здешние люди, кажется, испокон веков не видели туч, не знают, что такое дождь…
Вода! Вокруг нее в этих краях все разговоры, из-за нее ссорятся, на ней богатеют, она считается здесь основой всего благополучия.
Впервые поняли здесь криничане страшную силу и власть воды. Впервые услышали, что водой торгуют, что за нее люди убивают друг друга, что в села бочками доставляют ее за много верст…
– Пить! – молил весь край, изнемогая от жажды.
– Пить! – шелестел иссохшими губами сезонный люд на шляхах.
У хуторян все колодцы на замках. В некоторых селах устраивают под водосточными трубами специальные цементированные ямы-бассейны для дождевой воды: на несколько месяцев делают запасы.
– Да разве можно на такой воде жить?
– Мы уже привыкли… Летом, когда отстоится, становится чистая, как слеза… Правда, нагревается сильно и головастики разводятся, но они на дно оседают…
– И пищу на ней варите?
– И пищу варим… Только в борщ надо луку и чесноку побольше, чтоб затхлость перебить… А пьем ее, как водку: залпом, не нюхая…
Так здесь жили.
Вместо воды только ее призрак – чистое, прозрачное марево изо дня в день дразняще струилось над степью. Вот-вот, кажется, догонят его, припадут к нему, утолят жажду… Обманные, лживые реки! Близкие, почти ощутимые, бегут и бегут под солнцем, то исчезая на мгновение, то возникая вновь…
– Есть и нету. Куда оно девается? – удивлялся Данько, не в силах оторвать глаз от марева. – Дядько Нестор, как бы до него дойти, как бы его догнать?
– Эх, – вздыхал Нестор, – на крыльях к нему надо лететь, парень.
– Если бы наш Псел да мог бы потечь сюда за нами, – мечтали, изнывая от зноя, девушки.
Как-то во время короткого отдыха, вытянувшись навзничь у дороги, задремал Данько. Что это был за сон, чарующий, незабываемый! Приснилось ему весеннее половодье в Криничках, затопленные кудрявые левады, белые расцветшие вишняки по пояс в сияющей, праздничной воде… И сам он, Данько, плескаясь, бредет с ребятами по счастливым ясным водам, и голуби Цымбала стайкой вьются над ним, и волна льнет к нему, ласковая, теплая, ускользающая, а он пьет ее всласть, пьет и никак не может напиться.
Сестра Вустя разбудила его, и парень какое-то время с удивлением смотрел на ее большие, тоскливые глаза, на ее губы, обожженные ветром…
– Вставай, выступаем.
Потом сестра отошла в сторону, и на том месте, где она стояла, как продолжение сна, открылось небо, сухое, высокое, капустного цвета, а посреди него – птица, висящая неподвижно, распластавшая над степью серые могучие крылья. Дома Данько никогда не видел таких огромных птиц, они водятся, очевидно, только в степях… Ястреб это или какой-нибудь другой гигантский хищник? Птица висела прямо над парнем, будто целилась ему в грудь, в самую душу.
Данько порывисто вскочил на ноги, охваченный чувством тревоги.
– Ты! – погрозил парень палкой хищнику. Птица, плавно взмахнув крыльями, спокойно поплыла стороной над степью.
– Орел-могильник, – пояснил Цымбал.
– Почему могильник?
– На высоких степных могилах – курганах – он чаще всего садится…
– Если б мне ружье…
Привычно подцепив палкой мешок, Данько перекинул его – на батрацкий манер – через плечо.
Пить хотелось нестерпимо. Все, казалось, пересохло, горело у него внутри.
Двинулись, и марево опять задрожало впереди, как вчера, как третьего дня. Настоящие реки, такие, как Псел или Ворскла, Орел или Самара, через которые довелось Даньку переправляться, были где-то далеко, как в детстве. Вместо них потекли ненастоящие, призрачные, лукавые, сотканные из горячего степного воздуха. И хотя парень смотрел на них с жадностью, он уже не верил им.
Измученные жаждой девушки все чаще роптали: завел их Цымбал, наверное, уже на край света! Исчезли реки, не растут деревья. Небо где-то раскололось и свистит навстречу голыми палящими ветрами. Изо дня в день. И нет им, неутихающим, никакой преграды среди открытых беззащитных равнин.
Где же та заповедная Каховка? Скоро ли вынырнет она из-за горизонта живой голубизной своего Днепра, могучим разливом не миражных, а настоящих вод, к которым можно припасть?
Даже Данька, которому Каховская ярмарка дома мерещилась трижды на день и который до сих пор верил в свою батрацкую звезду, пожалуй, сильнее, чем любой из криничан, – даже его в последнее время все чаще стали одолевать тревожные раздумья и сомненья. В самом деле, кончится ли когда-нибудь эта безводная дорога. И вообще существует ли на свете она, его вымечтанная счастливая Каховка? Что, если это тоже всего-навсего мечта, степная сказка, вечно струящаяся батрацкая легенда?
IV
Глиняная, полузанесенная песками Каховка, ничем не примечательное, заштатное местечко Таврической губернии, во время ярмарки превращалась в город со стотысячным населением, становилась сердцем всего юга.
За несколько дней до открытия ярмарки Каховку уже била лихорадка. С утра до ночи скрипели под окнами возы, ржали кони, лопотали торговки, стучали по всему местечку топоры плотников. Как из-под земли вырастали рундуки, балаганы, карусели.
Всюду шум, гам, толкотня. Мещанские дворы полны постояльцев. На пристани и у трактиров, прислушиваясь к гомону батрацких толп, уже кружатся нездешние, важно надутые стражники, которые приезжают на ярмарку в числе первых, вместе с конокрадами. Днепровский берег под кручей постепенно заселяется сезонным людом. От главной пристани и до самых плавней снует вдоль воды растревоженный людской муравейник. Те, кому не хватает места у воды, устраиваются наверху, на кручах, захватывают холодок под конторами нанимателей, в закоулках между магазинами или оседают прямо вдоль улиц под известковыми, серыми, будто из костей, заборами.
Со стороны степи каховские окраины были уже как в осаде. Словно навалилась откуда-то орда кочевников и, разметавшись, встала под местечком. Все здесь перемешалось: чумацкие мажары и телеги старообрядцев, татарские арбы и немецкие фургоны, конокрадские дрожки и грациозные таврические тачанки… Сколько хватает глаз, стоят таборами в песках приезжие, белеют палатки и шатры, торчат, как мачты в высохшей гавани, поднятые в небо оглобли.
А с трактов накатывается все новыми и новыми валами ярмарочный прибой. Со звоном проносятся тачанки, обгоняя вереницы пешеходов, которые мрачно бредут по обочине, вдоль дороги. С величественным спокойствием выплывают из-за горизонта, словно из глубины веков, круторогие серые волы – прирученные потомки могучих степных туров. Кое-где покачиваются над ними еще непривычные для глаза высокие горбатые верблюды, как бы неся уже с собой на Каховку дыхание далеких безводных пустынь.
Под вечер накануне ярмарки по Мелитопольскому тракту въехал верхом в Каховку и Савка Гаркуша, молодой приказчик из Фальцфейновской Аскании. Въехал как всегда, не один, а с приятелями, толстомордыми сынками новотроицких хуторян. Расступались перед Савкой каховские лавочники, знали его норов. Ухмыляясь, перегнется с седла и, как бы шутя, так вытянет нагайкой вдоль спины, что только взовьешься.
– Свербит разве? Ха-ха-ха… Какой же ты, казаче, тонкокожий…
Едет Гаркуша, картинно откинувшись в седле, привлекая к себе взгляды раскормленных каховских бубличниц… Маленький, но бравый: манишка во всю грудь, сизый смушек на голове, глаза с хшцноватыми раскосинами, как у татарина из-за Перекопа.
Знают бубличницы, где будет Фальцфейновский приказчик желанным гостем, в чьи ворота задернет его усталый, конь. Экономия имеет в Каховке свою собственную контору, но Савка редко ночует там. На время ярмарки он предпочитает арендовать себе окно на площадь в доме солидного каховского прасола Лукьяна Кабашного. Оттуда, как из засады, будет подстерегать настороженный приказчик ярмарочную добычу, пересиживая жгучий обеденный зной в холодке, в то время как под окном у него будут шумно толпиться батрацкие атаманы – грудь нараспашку, размахивая своими пропотевшими, выпоротыми из шапок паспортами…
Клок сена висит на воротах у Лукьяна, бочки холодного кваса стоят у Лукьяна в погребах. Нацедит квасу Настя, веселая наймичка деда, напоит гостя из собственных рук, пока будет шаркать старый Кабашный с костылем по двору.
Гудит, клокочет растревоженная Каховка. Сидит дед Кабашный на завалинке, равнодушно слушает, как звонят к вечерне. Большой колокол на каховской колокольне треснул, и звук он издает короткий, дребезжащий, не такой, как когда-то. Не идет старик к вечерне, сидит, словно еретик, на завалинке, положив бороду на костыль. Неможется прасолу. В молодости плечом приподнимал мажару с солью, а теперь… Постепенно изменяют силы, с каждым днем разрушается его ширококостное, кряжистое тело. Вот так подкралась старость… Слабы стали руки, плохо носят ноги, неповрежденным осталось только зрение – взгляд у старика пристальный, тяжелый, неподвижный, как у степного ястреба, который видит свою добычу с поднебесья…
Видит, но схватить уже не в силах! Чужими возами заполнился двор, равнодушные к деду хозяйчики в чумарках – ходят по двору с прасолами под руку, шушукаясь, сговариваясь, нацеливаясь – на завтрашний день. Без Лукьяна рассчитывают выгоды, без Лукьяна замышляют какие-то сделки.
Его время уже прошло. Ухаживать за приезжими поручил распутной своей любовнице Насте, а сам досиживает жизнь на завалинке, насупленный, обрюзгший, безнадежно больной водянкой.
С дедов-прадедов живут Кабашные в этих местах. Был у них когда-то самый большой в Каховке заезжий двор, в Бериславе держали для чумаков собственные паромы… Просторно здесь было тогда Кабашным. Дикие кони – тарпаны – еще водились в здешних степях, табунами проносились мимо Каховки на водопой… Еще отец Лукьяна держал на конюшнях пойманных диких жеребят, стараясь их приручить, но так ни одного и не приручил: то погибали, то, вырвавшись, с седлами исчезали навсегда в степи… Что это были за времена! Паромы приносили неслыханные прибыли, по три шкуры можно было драть с чумаков за перевоз… Весной, направляясь на крымские озера за солью, тысячами сбивались они у бериславской переправы со своими скрипучими мажарами, в полотняных штанах и рубахах, густо пропитанных дегтем, чтоб чума не пристала… Широкий Днепр перед ними, полноводный – на руку Кабашным! Вплавь не переплывут его чумаки и домой порожняком не вернутся: что запросишь, то и должны платить… Позже, когда появилась пароходная компания и отбила у паромщиков перевоз, перенесли Кабашные всю свою деятельность в Каховку. Стали прасолить, торгуя лошадьми и другим товаром…
Однако очень грешным, видно, было наследство Кабашных, не пошло оно Лукьяну в руки: вылетело в трубу.
Но знаешь, кого сейчас и упрекать: то ли предков, то ли черную бурю, то ли самого себя, за то, что не доверял банкам, а прятал деньги по старому обычаю в дымоходе, за вьюшкой, придавив камнем сверху… Как-то во время черной бури, проносившейся над Каховкой, прибежала к Кабашному соседка-перекупщица:
– Одолжите, дядько Лукьян, червонец до завтра, с процентом верну!..
Искусила, шельма, его тем процентом. Не было близко червонца, полез Лукьян в свой тайник… Кто же знал, что эта разиня за собой дверь не прикрыла как следует? Ветер оказался проворнее Лукьяна, словно только и ждал, когда старик снимет камень с денег… Дунуло из-за спины, потянуло в трубу, засвистело по-черному – закружились ассигнации Лукьяна по ветру где-то над Каховкой… Лови!
Кое-что удалось перехватить, а об остальном хоть и не спрашивай: каждый божился, что не подбирал. Жаловаться? Но кому? Судиться? Но с кем? С ветром, человече, не посудишься!
Затаил с тех пор Кабашный злобу на каховских торговцев: несло его ассигнации как раз в их сторону, кружило их больше всего между давками, над ярмарочной площадью. Не один там погрел руки, загребая чужое, как свое собственное… Иного, правда, Лукьян и ждать от них не мог: сам стоял на том, что в Каховке человек человеку волк.
Непоправимый то был удар. Зачахла после этого случая Лукьяниха, похоронил вскоре, а сам с горя загулял, стал ездить по монастырям, пьянствовать с монахами, завел себе любовниц…
Старея, строил всякие химеры, все чаще мудрствовал теперь: не удастся ли как-нибудь вернуть утраченное. Не подать ли, к примеру, жалобу на высочайшее имя? Разве не могли бы там пожалеть его? Разве не он в девяносто пятом ходил вместе с Кириллом Гаркушей по Каховке впереди разъяренной толпы, усмиряя врагов трона, утверждая тяжелой рукой православие?! Летит вдруг из столицы к губернатору казенная бумага – возместить Лукьяну сыну Свиридову Кабашному все его убытки, понесенные из-за стихии, предоставить ему льготы… Хотя бы в виде исключительного права на торговлю водой по всему Крымскому тракту!
Немало наживаются некоторые степняки на воде. У кого хороший колодец, тот и господствует. Хочет – торгует сам, хочет – сдает в аренду за большие деньги. Главное, выбрать бойкое место, чтоб дорога не дремала ни днем, ни ночью, чтоб другой воды поблизости не было. Кирилл Гаркуша, давний приятель Лукьяна, угадал, где ему угнездиться. Вырыл колодец у самого тракта, и уже выросли у него от того колодца и хутор, и ветряк, и добрый гурт овец…
За такими мыслями застал Кабашного Савка Гаркуша, крестник Лукьяна. Хитер этот, похожий на татарина, Савка, но учтив: соскочив с коня, за руку здоровается со стариком, передает от отца поклон.
– Расседлывай, заводи, – покряхтывает Кабашный, довольный вниманием.
– Есть куда?
– Твоему, Савка, всегда место найдется.
– Спасибо, Лукьян Свиридович… Но со мной еще дружки!
– Поместим и дружков. Где они?
– Послал по одному делу. Сейчас будут.
Пока Савка ставит коня, Настя уже выносит из дома кувшин с водой, печатное мыло, рушник. Глаза Насти возбужденно блестят, играют Савке навстречу.
– Становитесь здесь, Саввочка, я вам солью.
Щедро сливает Настя, расплескивает.
– Не дорожите вы здесь водой, – замечает Савка отфыркиваясь. – А у нас в степи… каждую ночь крадут. Отбоя от них нет.
– От кого нет отбоя? – заинтересовавшись, подходит поближе к гостю старик Кабашный.
– Воду, говорю, крадут крестьяне из экономических колодцев… Уже и объездчиков новых выставили – все равно не страшатся… Особенно там, в Присивашье.
– Видно, солоно едят, оттого много пьется, – оживившись, пошутил дед. – Соль у них там хорошо родит, на Сивашах.
Скомкав рушник, гость медленно вытирает им свое крепкое, скуластое, словно из кирпича, обожженное лицо, растирает крутой, налитый кровью затылок, топчется перед дедом, приземистый, мускулистый, как годовалый бычок. Вот-вот, кажется, боднет деда головой в бок.
– Солоно или не солоно – это нас в конце концов не касается. У нас, сами знаете, каждая капля на учете: своим гуртам еле-еле хватает.
– Известно, в степи… вода на вес золота.
– Пошли в дом.
Лукаво перемигивались заезжие под возами, наблюдая, как ведет Кабашный молодого приказчика в дом. Там, в горницах у Насти, место Гаркуши. Кивнет кто-нибудь вслед, слегка кашлянет, подмигнув соседу, тем и ограничится. Кому охота связываться с Гаркушей и его компанией? У старика ястребиный взгляд – пусть сам за своими любовницами смотрит.
– Жарко у тебя, Настя, – заметил приказчик, очутившись в комнате.
– Сегодня во всей Каховке жарко, – виновато улыбнулась Настя. – Печи день и ночь топят, жарят и шкварят, всякие крендели пекут… Чтоб до конца ярмарки хватило.
– Ты тоже напекла?
– А я что? Разве заработать не хочу?
– Кто чем может, тем и промышляет, – пояснил Кабашный. – Вы – людьми, цыгане – лошадьми, а мы уж… хоть кренделями.
– Не прибедняйтесь, Лукьян Свиридович!
– Не прибедняюсь, Савка, но и с вами, молодыми, тягаться мне уже не под силу… Подкосило меня раз и навсегда.
– То-то и беда наша, что банков боимся. Вместо того чтоб самим ими заправлять… Правда, они тоже иногда вылетают в трубу.
– Да пусть уж… Вылетел бы, да не один.
– Конечно, вместе веселее, – улыбнулся Насте Гаркуша и отошел к своему откупленному у деда окну. Дед, наказав Насте готовить ужин, тоже вскоре подошел к окну, выходившему прямо на ярмарочную площадь, уже людную, растревоженную, окровавленную вечерним солнцем.
– Комнату смеха строят, – заметил Гаркуша.
– Нет на них управы, – сказал Кабашный, как бы оправдываясь. – Принесла их нелегкая чуть ли не под самые окна с теми кривыми зеркалами.
– Это ничего, – благодушно ответил приказчик. – Будет людно, а где людно, там и доходно. Разве не так?
Уже и сейчас на площади косяками ходили приметные среди прочего люда сезонники. В заплатанных свитках, худющие, сгорбленные, с давно не стриженными чубами, торчавшими из-под брылей и помятых шапок… Толпились возле еще не достроенной комнаты смеха, заглядывая друг другу через плечо, вытягивая худые, жилистые шеи, – где-то там устанавливали для них большие кривые зеркала.
– Ну, уважаемые земляки, – весело промолвил Гаркуша, имея в виду сезонников, – какими вы себя там видите, в зеркалах? Наверное, очень дорогими? Что касается меня, то я уже вижу вас… по десятку на веревочке!
– И сколько ж таких десятков думаешь в этом году нанизать? – спросил Кабашный.
– Мне маловато перепало… Двести чубов поручено пригнать. А всего Фальцфейны будут набирать больше трех тысяч.
– Это куш, – причмокнул старик. – Три тысячи… А говорили, будто ваш паныч из Америки машин много выписал, на машины хочет переходить…
– Машины своим порядком… Сам паныч махнул в Америку с шерстью, выберет и машины на месте… Правда, знатоки наши подсчитали, что для хозяйства живая каховская «машина» пока что выгоднее, чем фабричная.
– Еще бы не выгоднее… Хорошего сезонника, Савка, ничем не заменишь… А какие на него затраты? Сущие гроши… Ишь, сколько приплыло!
– Будет улов, Лукьян Свиридович. Будем брать их завтра голыми руками!
– И с каждой весной все больше… Расплодилось народу – деваться уже ему некуда.
– Пусть размножается – найдем дыры!
– О, не говори, Савка… Скоро их столько будет, что и земля не прокормит… И нас с тобой проглотят… Великий мор надвигается на нас, Савка. В писании прямо сказано…
– Что там писание… Не верит ему наш паныч.
– Доучился!
– А что ж… Все европы прошел, а теперь еще и Америку пройдет.
– Думаешь, Америка его научит, как черные бури обуздать, как дожди вызвать?
– Может, и научит.
– А я тебе скажу, Савка, что все это кара божья. Все грешные, на всех ее пошлет, а начинает с нашей Таврии. Да иначе и быть не могло, потому что содом у нас тут, сборище всяких еретиков… Там басурман, там духобор, там немец-лютеранин. Кому здесь стоять за православие? Потому с нас и началось… Бураны, засухи, недороды, вода пошла вглубь. Были когда-то в степи и реки и озера, а где они сейчас? Попрятались, повысохли, мертвые пески надвигаются…
– Это потому, что земля стареет, Лукьян Свиридович.
– Кара, Савка, кара… За грехи наши ниспослано все это на нас. Зимой снега не увидишь, летом – бездождье египетское. В давние времена тут, говорят, леса чуть ли не до самого моря шумели, а сейчас, куда ни глянь, пустыня светится. Так же птица и зверь… Еще на моей памяти сайгаки, тарпаны в степях водились, а сейчас где они? Где байбаки, что свистели по всей степи? Неспроста они покинули Таврию, первые гибель почуяли…
– Тарпанов колонисты уничтожили, – возразил Савка. – За то, что их кобыл покрывали.
– Колонисты колонистами, а кара карой… Ну, прошу к столу.
Только сели, как ввалились два приятеля Савки, те, которых он посылал по какому-то делу.
– Чего же вы стоите, лоботрясы? – обратился Гаркуша к приятелям, которые, мрачно поздоровавшись, переминались с ноги на ногу у порога. – Садитесь… Это Гнат, сын Ивана Сидоровича Рябого, а это Андрущенко Тимоха с Горностаевских хуторов, – отрекомендовал Савка приятелей, когда они, погремев стульями, наконец, уселись за стол. – Ну, есть?
– Есть…
«Лоботрясы» добыли из карманов черные пузатые бутылки и молча выставили их на стол.
– Ты меня обижаешь, Савка, – запротестовал Кабашный веселея. – Разве ж у меня не такая? Может, скажешь, у деда водой разбавлена?
– Это перцовка, Лукьян Свиридович… Задолжал мне здесь один человек… Садись и ты, Настя, – распорядился Гаркуша, наливая чарки. – Чувствуй себя с нами не наймичкой, а хозяйкой в хате… Итак, за то, чтоб хорошо ярмарковалось… Будьмо!
V
Ходит, раскрасневшись, Настя вдоль стола, убирает объедки, меняет посуду, касается как бы ненароком дедова крестника своей пышной грудью. Савкины плечи словно не чувствуют этих прикосновений. Не до баловства ему сейчас. Сидит над жареным поросенком, глушит, не пьянея, чарку за чаркой, разглагольствует.
Самое большее наслаждение для Гаркуши за столом – чтоб дали ему всласть наговориться, чтоб было кому его слушать и чтоб сидели при этом у него по правую и по левую руку покладистые поддакиватели. Здесь все это было. Правда, Гнат заикается уже больше обычного, а второй подручный, Андрущенко, растрепав кудри, все нахальнее подмигивает посоловевшими глазищами в сторону Насти. Зато старик Кабашный слушает гостя серьезно, как на суде.
– Случается, к примеру, оказия в Каховку ехать, сезонников набирать, – говорил Гаркуша, обращаясь главным образом к деду. – Что нам скрывать – доходная, золотая поездка. Магарычи, хабаренция и всякое такое прочее… Каждый рвется поехать. Помощники управляющего, эти само собой, их право. А когда доходит очередь выбирать в поездку приказчика, тут и начинаются споры… Как только не старались они опозорить, оттереть меня этот год! Савка и смушки тащит, Савка и фураж переполовинивает, возами к отцу на хутор возит… Ничто не помогло. Управляющий, конечно, тоже рад бы меня в ложке воды утопить, но остерегается, знает, что паныч Вольдемар дорожит Гаркушей…
– То-то и оно, – проскрипел дед, празднично поблескивая при свете лампады своим вспотевшим черепом. – Покровительство – великое дело.
– Верите, я и сам иногда удивляюсь, за что меня паныч так выделяет среди других приказчиков, – продолжал Гаркуша. – Если подумать, так что я для него, для нашего степного миллионера? Фальцфейнову шерсть знает весь мир, в сенате у него рука… Что ему, казалось бы, от Савки Гаркуши, от этого гречкосея, серяка, от которого дегтем разит, который реверансов не умеет делать? Однако ценит, держит на виду…
– П-потому что ты у нас г-голова, – заикаясь, льстит Гаркуше Гнат Рябой и мрачно лезет целоваться. – Д-дай я тебя чмокну.
Савка слегка отстраняет приятеля:
– Не дыши на меня луком. Будь здоров!
И, допив свою чарку, Савка с хрустом заедает ее луком.
– А зачем он в ту Америку подался? – спрашивает Настя о паныче. – Родственники у него там или, может, любовницы?
– Угадала, Настя, – улыбнулся Гаркуша. – У Фальцфейнов с Америкой давняя любовь. Водой не разольешь.
– У них там тоже ярмарки есть? – поинтересовался дед.
– Еще какие! Человеческий товар у них издавна в ходу. Они себе вместо сезонников негров-арапов навезли на кораблях из Африки, столько нагребли, что на весь век хватит… А в руках как умеют держать! Со своими они не цацкаются, как мы здесь. Чуть что – петля на шею – и на дерево, вот и весь разговор.
– У нас для этого и дерева путного нету, – пошутил Андрущенко.
– При таких обычаях и дурень каши наварит, – опять заговорил приказчик. – А нашего тут пока уломаешь, семь потов с тебя сойдет. Не зря паныч Вольдемар старается подбирать себе таких, как я. Думаете, нет у него здесь своего расчета? Знает, что Савка умеет подойти к сезоннику, сумеет стреножить его… На ярмарке не до реверансов, здесь как раз Савкин деготь подавай! В Каховке ему и присказка пригодится и шутка поможет. Поеду – наберу за такую цену, что другие потом глаза вылупят. А все потому, что я сам гречкосей, с людьми не гордый. Знаю, с какой стороны подойти, по какой струне ударить… «А, полтавчане! Братцы! Земляки!»
Распалившись, Гаркуша произносит последние слова таким тоном, будто стоит уже где-то на площади посреди толпы батраков. Гнат Рябой, который, видимо, задремал, при восклицании Савки вскочил как ошпаренный:
– Кто? Где? Какие земляки?
Захохотала добродушно вся компания.
– Не кидайся, казаче, – успокоил Гната Кабашный. – Здесь не те земляки, что тебе мерещатся.
– Были раньше и у меня промахи, – продолжал Гаркуша, – но батько, спасибо им, научили, как надо ярмарковать… Теперь я держу линию не на мужиков, а больше на девчат и подростков… Набираешь их за полцены, а работу спрашиваешь, как со взрослого мужика. Молодые, дешевые, здоровые, сил у них хватит, сумей только вытянуть. И бунтарей среди них меньше. Покапризничают, покричат, а чеченцами пригрозишь – и замолкнут.
– Почем же вы девчат набираете? – спросила Настя, поводя спиной, как от щекотки.
– За красоту – червонец надбавки, – выпалил Андрущенко. – Паныч только Савке доверяет горничных набирать…
– Тимоха, не спотыкайся, – оборвал его Гаркуша, который давно уже поджидал случая осадить приятеля, слишком уж распоясавшегося. Думает, наверное, что Гаркуша не замечает, как он, втиснув Настю между собой и соседом, то и дело пристает к ней с чаркой, чтоб пила, и как она иногда, сдерживая смех, дергает плечом, будто кто-то ее тайком щекочет. Все замечал, все запоминал Гаркуша, не собираясь ничего прощать… Но всему – свое время.
– Скажите, какие же служаночки ему нравятся? – поинтересовалась Настя. – Чернявые или белявые?
– Определенно не такие, как ты, – буркнул дед, – потому что иначе давно была б уже там.
– Ну да, чтоб динамит подложили! Это ж правда, что у вас там какую-то девчину насмерть завалило? – обратилась Настя к Гаркуше.
– Да это тот придурковатый Густав придумал… На что другое, так у него десятой клепки не хватает, а на это хватило.
– Из-за ревности все?
– А из-за чего другого? Горничную Серафиму наметил себе, а Фридрик Эдуардович отбил ее у него… Ну, Густав и решил им подстроить… То ли динамиту, то ли чего другого подложил, только весь флигель, в котором они легли, в воздух среди ночи подняло.
– Подумать только, – вздохнул Кабашный, – брат на брата из-за девки пошел!
– Вся Аскания проснулась от грохота. Сбежались сторожа, пожарники, а подойти боятся: может, еще рваться будет? Потом все-таки кинулись, вытащили из-под обломков голого Фридрика Эдуардовича, стали откачивать…
– А девчина все там? – ужаснулась Настя. – Пана откачивают, а про нее забыли?
– Кто же знал, что она там… Уже когда пана откачали, признался он, что и девушка была с ним, сказал, чтоб искали… Вытащили, да поздно! Зато уж и повелел он похоронить ее с почестями, белый камень поставил с золотыми буквами… И родителей вызвал, полсотни овец им отвалил, чтоб молчали… Теперь поехал куда-то в Швейцарию лечиться.
– А Густаву что? Так и прошло?
– Заслали в отцовский Дорнбург, живет теперь там вурдалаком.
– А говорили, что его в желтый дом отправили…
– Собирались, но потом на семейном совете как будто решили, что много шума будет, еще больше опозорятся…
– Позора боятся, – задумчиво промолвила Настя. – Белым камнем откупились. А что девчине век укоротили, то ничего.
– Брат на брата, – снова покачал головой Набатный и, помолчав, обратился к Гаркуше. – Ты мне вот что, Савка, посоветуй… Что, если подать прошение на высочайшее имя?
– Это по тому делу?
– По тому же.
– Гм, тонкая пряжа, Лукьян Свиридович, тонкая. Вряд ли что выйдет.
– Я многого не прошу… Пусть бы предоставили льготу пробивать колодцы до Перекопа… Ведь стоял я за веру, за батюшку-царя… А то разве мыслимо: с потрохами вылетел в трубу.
Андрущенко, не удержавшись, коротко хохотнул под стол, будто чем-то подавился.
– Ишь, смеются сейчас, как над блаженным… Смейтесь, заслужил!
Притих Тимоха, почувствовав себя неловко.
– Плакать здесь надо, а не смеяться, – неожиданно озверел Гаркуша. – Это как раз нас и губит! Мало того, что другие над нами смеются, давайте мы еще сами над собой.
– Простота, – сокрушенно покачал бородой Кабашный.
– Арапником надо выбивать из нас эту простоту! Нерасторопные, темные, недружные мы… Готовые капиталы, вместо того чтобы в дело вкладывать, в дымоходы затыкаем… Девок щекочем да затылки чешем, а другие тем временем нас на четвериках обскакивают!
– Ну, положим, – буркнул Тимоха, развалившись на стуле, как в тачанке. – У кой-кого из нас тоже четверики, как огонь…
– Дурень ты божий, – криво усмехнулся Гаркуша. – Слышишь звон, да не знаешь, где он… Сестра моя книжки из «Просвiти» выписывает, послушали б вы ее. Вся наша история там описана. Раздарила наши земли Екатерина графам да князьям, своим полюбовникам… И немцам, и грекам, и перегрекам, всем досталось, только нам, коренным, не попало!
– Так уж и не попало? – ехидно заметила Настя. – Кажется, есть, где коня попасти…