Текст книги "Берег любви"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Гол! Гол! – снова донеслось от соседского "Электрона".
Виктор шагнул к девушке и на глазах у матери, будто специально ради того, чтобы досадить ей, уверенно взял Инну за руку:
– Аида к морю, мое сокровище. Удалимся по лунной дорожке...
По тому, как она охотно отозвалась на его шутливый призыв, как, забывая обо всем, прижимаясь друг к другу, быстро пошли они через двор к калитке, мать поняла:
ничем сейчас не остановить дочь, потому что есть в жизни вещи, перед которыми все твои хитросплетения сводятся па нет, по себе ведь знаешь, что это за сила – любовь...
* * *
Сейчас Инна не сочиняла песен. С тех пор как возвратилась в Кураевку, не сложилось ни строки, хотя иногда возникало и бродило в душе что-то туманное и смутное.
Больше читала. Снова увлеклась классикой: во Дворце культуры собралась за последние годы большая библиотека, сам Чередниченко шефствует, следит, чтобы надлежащим образом пополнялись ее фонды: пусть читает Курасвка, меньше водки будет пить.
Райгазета время от времени печатала стихи, появилась однажды даже целая литературная страница под рубрикой "Творчество молодых". Инна перечитывала стихи строка за строкой. Было 'тут про "музыку полой", про "степные корабли", были отрывки из поэм (еще, наверное, не написанных), стихотворные посвящения комбайнерам, их самоотверженному труду, бессонным ночам. Воспевались "братья солнца" – подсолнухи, которые отражаются в море золотыми коронами (это те-то, замухрышки, заморенные засухой, какие стоят нынешним летом за Кураевкой, из последних сил цепляются за жизнь). В стихах все вроде было и то, и не то. Воспевалась поэзия хлеборобского труда, но на крыльях поэтических получалось все как-то уж очень красиво и легко. А где же боль, где же тоскующие глаза сеятеля, когда он видел, как лютая засуха пожирает плоды тяжкой его работы, когда бессильно опускались натруженные руки перед грозным нашествием неумолимых стихий? Обо всем этом помалкивает районного масштаба застенчивая муза.
Господствовала на той страничке лирика, принадлежащая вдохновенному перу девчат и парней, Инниных неведомых сверстников, которые, обнажая свои сердца, признавались в иптимностях перед молчаливо внимающими им степью и морем. Еще когда Инна занималась в училище, она тоже посещала литобъединение – было такое при тамошней районной газете и называлось "Солнечная гроздь". В турнирах начинающих авторов, в оживленных дискуссиях после литературных чтений она участия почти но принимала: чувствовала себя недостаточно подготовленной, к тому же сдерживала ее еще и застенчивость; держалась больше в сторонке.
Случалось иногда услышать произведения, в которых ощущалась искренняя любовь к людям, к степи, но больше было все-таки словесного звона, чего-то не своего, заемного, которое тем не менее излагалось тоном нескромным, с крикливым поэтическим яканьем – так, по крайней мере, ей казалось. Представляла, как бы к этому отнеслись дома, в семье, какую бы кислую мину скорчил от таких стихов брат-штурманец... И когда ей самой хотелось блеснуть какой-нибудь сногсшибательной рифмой, поиграть в словесные погремушки, перед глазами сейчас же возникала насмешливая физиономия брата, который, несмотря на свою покладистость, умеет быть и едким... Нет, не хотела бы Инна попасть на его ехидненький язычок! К тому же всегда еще одно помнила – совет Андрона Гурьевича, както брошенный в один из приездов, словно невзначай: важно не слыть, а быть. Это отвечало самому характеру девушки.
Неизвестно, думала она, осчастливишь ли ты читающее человечество своими стихами, но хорошо известно, что задолго до тебя были созданы шедевры, приносящие теперь и тебе истинное наслаждение. Потому-то читай, девчонка, глубже вчитывайся да учись,– писать еще успеешь...
В медпункте у нее на чистом столе, рядом с регистрационной книгой, всегда лежит заложенный бланком рецепта томик чьих-нибудь стихов. Из тех, которые пьешь и, как ключевой водой в зной, никак не напьешься. Удивительное дело: как умеет человек в одной певучей строке выразить целый мир, до глубины души захватить тебя волшебными чарами слова! Похоже, никогда тебе этому не научиться...
И все же тайное, страстное желание приобщиться к истинному творчеству постоянно жило в ней, жило, как надежда.
Всматривалась в людей на току, работящих, вечно обремененных большими заботами, и думала: как бы о них достойно сказать? Не примут они поэтического суесловия.
Люди эти – как правда. И слова твои должны быть такими жe. Ждала, внутренне прислушивалась к себе: может, пора? Может, поскорее за авторучку? Но пет, повремени, Ипка: то, что у настоящих мастеров тугим, полным колосом родит, к тебе еще, видно, не пришло, твоя нива еще в тумане, не выколосилась еще она, не созрела.
– Переживаешь творческий кризис? – заметив ее задумчивость, иронично спросил Виктор во время прошлого приезда. Теперь он часто залетает в Кураевку: перешел работать в Сельхозтехнику, пересел с катка на "газик", хотя, правда, взяли его временно, с испытательным сроком.– Творческий кризис, кажется, так оно называется у вас?
Ничего не ответила ему на это. Может, и в самом доле кризис? Может, после "Берега любви" вообще больше ничего не напишет? Известны же случаи, когда человек оставался автором одной песни.
– Не мучайся, цыганенок,– успокаивал ее Виктор.– Не пишется, ну и что? Сколько есть людей, чьи дни летят в трубу пустоты. Знают одну заботу: белая деньга про черный день. Переживал и я нечто вроде, а сейчас... Когда мы вдвоем, я, веришь, наполняюсь содержанием... И Кураевка для меня становится, ну, как Канарские острова...
Девушку радовало то, что Виктор явно изменяется к лучшему, стал внимательнее к ней, появились у него новые увлечения, интересы, попросил даже "Антологию французской поэзии"! Только нравом все тот же – как ветер: примчится, сходят вместе в кяно и в ту же ночь назад (с утра ему па работу), а ты потом снова в сомнениях, не попадет ли там опять в какую-нибудь историю. Но, может, тревоги твои напрасны? Ведь для них, кажется, нет какихто зримых оснований? Может, ты просто не умеешь радоваться, как умеют другие, слишком строго судишь даже о мелочах? А ты радуйся, что он вот приехал этим вечером, берет тебя за руку, ведет...
Когда они, оставив мать на веранде, выскочили вдвоем на улицу, "газик" Виктора (или "газон", как он называет его) виднелся неподалеку – кособоко торчал под соседским забором.
– Садись,– предложил девушке,– прокачу с ветерком, увидишь, на что мой трудяга способен!.. Вот тут ощутишь поэзию скорости!
Согласилась, села, но больше он никогда уж ее не заманит. Какая там поэзия, когда только и взываешь панически: "Не гони! Не гони!" – да ищешь руками, за что бы ухватиться, да видишь ослепленных фарами людей, которые испуганно шарахаются в разные стороны, прижимаются к заборам. Однако азарт есть азарт. Это, может, в человеке тоже талант? Может, азарт и отвага ходят рядом? Виктор говорит, что только и живет, когда разгонит за сто и все аж свистит, расступается, разлетается, когда чувствуется, что достиг, вырвался в какое-то новое состояние, где ты уже другой, где сама скорость тебя опьяняет... Возможно, это и так. Водолазы рассказывали, что человек, спустившись под воду, в буквальном смысле пьянеет, правда, там он пьянеет от другого – от эстетического хмеля, от красоты и фантастики подводного царства... И все же азарт, порыв, жажда достичь необычайного – это не то, за что можно человека осуждать. Не из этих ли напряжений рождаются в человеке великие страсти и, как следствие, великие подвиги и свершения? На днях Инна видела в кураевском народном музее увеличенную фотографию Сани Хуторной – легендарной летчицы, что прославилась на фронтах и потом, подбитая, вместе со своим возлюбленным погибла в полете, ушла в вечность в последних объятиях. В старину про такое в народе слагались бы песни. Силу такой страсти Инна могла понять, такое хотела бы она воспеть, что-то от этой силы сама хотела бы иметь в себе. Может, оно где-нибудь и есть, по только притаилось, неразбуженное, и ждет своего часа? Хуторная, наверное, тоже начинала с малого, неприметного. Была обыкновенной дивчиной, каждое лето с вилами на лобогрейке видели ее в кураевской степи, ничем не выделялась среди других; между тем крылья те невидимые потихоньку отрастали, крепли, может, смутно чувствовала их в себе, вероятно, не давали ей покоя какая-то высокая жажда, неудержимость духа, которые в одну из летних ночей подхватили девчонку и понесли в просторы – вдогонку ее соколиной мечте...
– Ну как, Инка? – спросил Виктор, когда "газик" вынес их за Кураевку на побережье и с разгону остановился, резко затормозив в нескольких метрах от обрыва.– Дает вдохновение?
Соскочив с машины, Инна остановилась у кручи, молча принялась поправлять прическу.
– Ты что – рассердилась? Не то вдохновение?
– Пощекотать нервы – это еще не вдохновение... Людей булгачить, гонять их по улицам, как зайцев, это, потвоему, остроумно?
– Хотел, как лучше... Ты прости мне, темному... – Он приблизился к ней, извинительно обнял за плечи, тоже засмотрелся на море.– И верно, дьявольски красив он, этот Понт.
Только сейчас увидел?
Ну, я ведь серый, да и не до красот мне было... Но и ты, извини. Инка, какая-то вроде бы не из нашего времени...
– Старомодная, не модерная – ты это хотел сказать?
– "На тебе уловил я отшумевшего древнего века печать..."
– Стихами заговорил? Вот чудеса.
– В самом деле, ты будто из эпохи курсисток. Или даже откуда-то из античности. Там девушки рождались из пены морской, из сияния прибоя такой и ты мне виделась от этих берегов вдалеке... Да улыбнись же. Это вечное самоуглубление, эта серьезность. Никак не привыкну. Мог бы подумать, что игра, манерность, если бы знал тебя меньше. Живешь в каком-то нереальном надоблачном мире. Но и этим ты мне тоже нравишься.
Выстилалась лунная дорожка, еще не яркая, еле-еле пробивалась, слегка мерцала. Бесчисленное множество световых клавишей то и дело выскакивали из темной воды.
– О чем ты задумалась? Снова про Овидия?
– И про него...
– А еще про кого?
Был уверен, что скажет "и про тебя", а она сказала:
– Про Саню Хуторную.
– Санька и Овидий – вот это сочетание, вот это парочка.
– Не люблю таких шуток.
– Больше не буду.– Голос его прошелестел ласкающим шепотом возле ее уха.
Ему смешно, а для Инны все это не мелочи. Что значат разделяющие нас годы или тысячелетия, если тени минувшего, тени его великих сынов или дочерей стоят перед тобой как живые, переселились в твое сердце и согревают его теплом своего примера и своей любви? Не знала Инна и не могла знать войны, и не летала с багажом Красного Креста туда, где свирепствуют эпидемии, ни разу еще, собственно, не рисковала собой, и все-таки нередко тайком, в мыслях своих, ставит себя в положения наитягчайшие, примеривается своими силами к тяжелейшим испытаниям: а ты смогла бы? Способна ли ты на любовь беззаветную, на великое человеческое сострадание, на негромкий длительный подвиг сестер милосердия, о которых думалось не раз?
И пусть Виктор иронизирует сколько угодно, но она чувствует в себе такие запасы душевных сил, что их, кажется, хватило бы и для полета в те голодные, замикробленные тропики, куда она, как и Вера Константиновна, хоть сегодня готова лететь спасительницей... Дома иногда говорят, что упорством да упрямством Инна похожа на своего дядю с "Ориона". Если даже это так, что же тут плохого? Орионец, действительно, во многих отношениях служит для Инны примером, хотела бы походить на него и упорством, и жизненной цепкостью, и неукротимой преданностью тому, что было, может, его первой и последней любовью.
У каждого должен быть свой "Орион" в жизни и память своя на далекое и близкое, на все, что тебе завещано минувшими. А завещаны, наверное, и Овидий, и легендарная кураевская летчица, и эта мерцающая лунная дорожка, что, становясь все светлее, расстилается перед тобой и будто зовет, кличет тебя куда-то. Завещан, видимо, и неясный этот непокой, который носишь в себе и без которого, вероятно, и песня не родится...
Виктор всегда относился довольно скептически к Инкиным, как он говорил, "высоким материям" – не всем же быть гениями и витать в небесах. Можешь себе витать, можешь будоражить фантазию, вызывать тени предков, а он человек земной, он сегодняшний. Видит, что видит, "знает только то, что ничего не знает". Жизнь не была к нему милостива, потрепала жестоко, хотел бы и он не остаться в долгу, исчерпать и ее, урвать от нее для себя кусок так называемого счастья. Вот оно, рядом, твое земное богатство! Твоя реальная, подхваченная на лету жарптица, она и сейчас под рукой трепещет... Но удержишь ли?
Страшно и подумать о том, что упустишь или сделаешь чтонибудь не так и будешь ловить один лишь воздух. Слыхал сегодня: "Не принесешь ты ей счастья..." Значит, кто-то другой принесет? Появится в один прекрасный день на сером кураевском горизонте? И станет он для твоей Инки желаннее, интереснее, содержательнее?
Разговор на веранде вроде бы и закончился для Виктора с победным счетом, все же чем-то его обеспокоил, принес холодное дыхание возможной опасности. Быть к ней так близко, прикасаться щекой к ее душистым волосам и потом потерять, потерять навсегда? Сейчас-то, в эту вот минуту, будто все идет так, как и должно идти, как ему хотелось. Но это сейчас, сегодня. А назавтра, а потом? Если признаться честно, то ты едва ли достоин ее, ты перед нею нищий духом, не умеешь поглубже думать о жизни, скользишь по верхам... Но как же – без нее? Без нее ведь – ужасающая пустота, крах, даже представить жутко. От нее – волны тепла, она для тебя единственный костер, где можешь отогреть душу. Достоин ли, заслужил ли? Виктор чувствовал себя так, будто случайно и не совсем законно овладел редким сокровищем, чем-то большим, на что имел право от жизни. Но, коль овладел, держись за этот клад изо всех сил!
И потому-то он был сейчас с Инной особенно нежен и предупредителен, пытался развлечь, сделать ей что-нибудь приятное, всячески угодить...
– Давай купаться,– внезапно предложил он.
О, это она любит! Да еще ночью, при луне...
– Купальник не взяла.
– Можно и без... Ночью никто не увидит, разве луна.
Но она умеет молчать.
Не разделась, не вошла в море, но ощутимо почувствовала объятия воды, ее щекочущую ласку. Будто лунные лучики, чуть прикасаясь, пробежали по телу, по тебе, открытой, обнаженной, от всего свободной. Хотелось бы ей сейчас поиграть, поплескаться подольше, жаль только, что не одни они сейчас в этом лунном царстве.
– Нет, стыдно будет, когда прожектора наведут... Вот если бы на. косе...
– Так айда на косу!
– Не смеши.
– Или, может, на танцы?
Инна оглянулась: пансионат освещен, музыка из усилителей доносится даже сюда – ночные увеселения в самом разгаре. Пионерские лагеря, расположенные по соседству, не первый день конфликтуют с пансионатским электроджазом, мешающим детям спать после отбоя. Идет война за тишину, за ночи без грохота, однако войне этой пока не видно конца; джаз по-прежнему ревет диким зверем на все побережье, так как пансионатская публика встала за него горою, не идя ни на какие уступки: если уж возле моря не повеселиться, тогда где же? Там пограничники гоняют, купаться ночью не дают, а теперь – чтоб мы еще и спать ложились вместе с вашими детьми?.. И загремело хриплое, горластое чудовище еще сильнее, во всю свою электромеханическую глотку.
Не хочется Инне на танцы, не тянет ее туда.
– Здесь лучше. В тишине этой есть своя музыка.
– Ты у меня в самом деле но от мира сего,– говорит Виктор, улыбаясь.Отшельница какая-то... И надо же – современного хлопца околдовала...
Они сели на обрывчике, на сухой, приувядшей траве, ноги опустили вниз, так когда-то сидели тут еще школьниками. Здесь еще царит тишина ночной цикадпой степи, безмолвие моря, щедро залитого лунным светом. Прошлым летом Инна приходила сюда одна, были тяжкие вечера одиночества, а теперь вот снова вместе, и он одаряет тебя своей нежностью, и кровь пульсирует жарче от его близости – не те, едва слышные, полудетские проблески чувств,– сейчас вся кровь бурно кипит в тебе от каждого его прикосновения.
– Цыганенок, можно вопрос? – спросил вдруг Виктор.– Почему ты никогда не расскажешь, как к тебе в училище подводники сватались?
Инна засмеялась:
– Это ужо творчество мамы? Она в своем репертуаре...
– И письма, говорят, получаешь? Можно полюбопытствовать, от кого?
– От девчат, конечно... Да еще от Веры Константиновны.
– Это точно?
– Да ты что? – резко повернулась к нему.– Решил сцену ревности разыграть?
– Кто не любит, тот не ревнует – известная вещь...
Его ревность развеселила Инну, польстила ее девичьему самолюбию.
– Тоже мне Отелло...
– А ты считала, что во мне этого пет и не будет? – близко заглянул Виктор в ее освещенное луной улыбающееся лицо.– Да я тебя, ежели хочешь знать, даже к Овидию ревную! – вырвалось у него по-мальчишески искренне.
– Даже так?
– Даже так.
После этого он обнимает ее еще крепче, и девушка опалит его поцелуем еще более жарким.
* * *
"А как там наша Нелька поживает? – подумалось однажды орионцу.– Подает ли какие-нибудь вести ее отступник?"
Отступником называл Нелькиного сына. В последний момент переметнулся, паршивец: уже не идет в мореходку, тянется п торговое... Все-таки мать пересилила, уступил ее уговорам. Будет у Нельки теперь свой завмаг, из-под земли будет доставать для матери шубы и дубленки... Порядочный, видно, прохвост, но какой ни есть – все-таки утеха матери, не одна будет в хате.
В обеденную пору решил Ягнич навестить родственницу. Вместо просоленной морскими ветрами кепчонкиблииа, в которой прибыл в Кураевку, надел капроновую шляпу (только вчера приобрел ее в универмаге). Пошел не торопясь, понес под капроном свои невеселые думы. Его сделала одиноким война, а Нельке и без войны досталось:
рано овдовела, мужа, до последнего дня работавшего в колхозной бухгалтерии, еще молодым сожрал рак-людоед, эта форменная напасть, проклятие века... Характером Митябухгалтер был полнейшая противоположность своей Нельке: она – огонь, а он – тихий, смирный, делал все молчком да молчком, порой даже диву даешься, как это судьба ухитряется соединять таких, казалось бы, разных, несовместимых...
Нелькин дом в центральной части села, притулился поближе к начальству. Хата, как игрушка: под шифером, новая, с большими окнами. И в "шубе" вся, одна из красивейших в Кураевке. Одевать хату в "шубу" – это тоже модно теперь: возводят кирпичные стеньг, а сверху по кирпичу, для красоты и долговечности, умелая рука пройдется еще каким-то специальным раствором вразбрызг (интересно орионцу, из чего он изготовляется, этот раствор?). Высохнет, затвердеет, и стоит тогда дом в самом деле будто в шубе из серого каракуля, весь в маленьких шипах – пупырышках. Вот и у Нельки: тон красивый – седовато-серый, покрытие положено ровно, наличники над окнами разрисованы вязью причудливых узоров, белым да красным по дымчатому фону (дело рук заезжих мастеров из Буковины). Ягнич невольно залюбовался Нелькиной хатой: глядит сквозь ветви на улицу, будто какая-нибудь вилла марсельская! Вот тебе и вдова! И в одиночестве не пала духом Нелька – это тоже нужно уметь.
Хозяйка была дома, хлопотала в белом халате возле летней кухни, готовила на зиму варенье из абрикосов.
Обрадовалась гостю: спасибо, что не забываете родственников, дяденька, все-таки родная кровь (а какая там "кровь", когда сама она из осначевского рода?!).
Вынесла стул, посадила орионца в тени иод орехом, чтобы солнце не жгло лысину дорогого гостя (тот в этот момент снял шляпу). Подала полное блюдечко горячего еще варенья, чтобы пробу снял, предложила и борща, но гость сказал, что борщ пускай подождет другого раза, сегодня он ужо пообедал.
– От твоего анархиста слышно что-нибудь? – спросил Ягнич про "отступника".
– Да возвратился уже! На радостях я пот и забыла сказать,– сразу расцвела молодая вдова.– Поступил!
Набрал баллов даже лишних! Никто не подталкивал, не пособлял, сам пролез, стервец!
– Будешь иметь теперь своего завмага.
– Какой завмаг? – засмеялась Нслька.– Вокруг пальца обвел мать, ох и сумел, шаромыжник! Только он на порог, а я уже вижу – что-то оно не того... "Поступил?" – спрашиваю. "Да, поступил",– а глаза в пол, ухмыляется украдкой. "В мореходку?" – спрашиваю. "Да... в мореходку. Немного не так получилось, как намечалось... А как вы угадали, мамо?" "Да по тебе же видно,– говорю,– отступник, непослушник материн!" – И она снова засмеялась, переполненная радостью за сына.
Не удержал улыбки и Ягпнч:
– Ну там под рындой его вышколят...– И добавил после короткого раздумья: – Море – это прежде всего тяжелый труд, Нелька. Двужильная работа.
– Этим его не испугаешь.
– Да чтобы в дружбе с товарищами надежным был:
отсюда начинается наука про живучесть корабля, про его непотопляемость...
– Мой и в этом не подведет. За товарища всегда постоит. А мореходка ему, знаете, какая выпала? Не пробился в вашу – аж в Батумскую махнул, негодник. На заочное устроился... А мне-то и лучше, при матери будет находиться.
– Что ж он будет делать здесь? Баклуши бить?
– Да что вы, дядя! В отца, видно, пошел: без работы не может!.. Еще перед отъездом на стройку в профилакторий подался, иду, говорит, к шахтерам, там техника новая. Ну, и звание опять же – рабочий класс. Пощедрее пенсия будет в старости,– она снова звонко засмеялась.
– Моряк в море стареет, Неля. Если, конечно, у него намерение относительно мореходки серьезное...
– Думаю, серьезное. Сразу за дело взялся. Только зачислили, а он уже наглядное пособие домой привез...
Зашел, вижу – в мешке вздувается какой-то огромный арбуз, где-нибудь, думаю, с бахчи прихватил для матери гостинец, а оказалось... звездный глобус!
– Что, что? – удивился Ягпич.– Новичку там сначала швабру в руки дают, а не глобус.
– Я тоже удивилась было, даже испугалась маленько...
Нет, говорит, мама, все законно: это я в мореходке у лаборанта выпросил, у него этот глобус числился как списанный инвента-рь... Выпросил или, может, за бутылку выменял – знаете, как это теперь, в общем, дело житейское...
Вскоре объявился и сам Сашко: въехал во двор на велосипеде, вкатил лихо, как заправский велогонщик,– прямо с работы к материному борщу (у них как раз обеденный перерыв). Вытянулся, как добрая лозина, а лицом еще подросток, и чубчик на голове еще с вихром, он его то и дело зачем-то приглаживает пальцами, гостя, что ля,стесняется.
– Здоров, здоров, моряк,– орионец поздоровался с пареньком, как со взрослым, крепким рукопожатием, с поступлением поздравил счастливца, сумевшего даже "лишних баллов" набрать... Старик и в самом деле был рад:
хоть этот из Ягничей протянет в будущее давнюю моряцкую ветвь.
– Покажи, Сашуня, дяде свой звездный глобус,– подсказала мать.
– Не звездный глобус,– тихонько поправил сын,– а глобус звездного неба, мама...
– О, ты еще меня учить будешь, отступник! – и подтолкнула его веселым тумаком в спину. – Выноси!
Парень вынес эту штуковину из хаты и поставил на стуле перед орионцем. Вот оно, наглядное курсантское пособие. Шаровидное, синее-синее и все – в звездах, в созвездиях.
Ягнич слегка прикоснулся к глобусу, провел по тем звездам шершавой ладонью и ничего не сказал.
* * *
Получилось так, что не Ягничу пришлось искать работу – она его нашла сама.
Прослышали об орионце в шахтерском профилактории, или, как его тут еще называют, "комплексе".
Сам начальник строительства, или кто он там есть, примчался в машине на кураевскую улицу и, притормозив возле кувыркающейся детворы, спросил:
– Где тут у вас тот Ягнич, что с "Ориона"?
А орионец, сидевший под своей грушей, уже и уши навострил...
Дипломатические переговоры не затянулись. Прибывший со стройки полпред – сухощавый, белый как лунь, но еще энергичный человек – после короткого знакомства без лишних разговоров предложил:
– Садитесь, поедем, обо всем остальном поговорим на месте. Вы нам крайне нужны.
– А вы не ошиблись? – на всякий случай осведомился Ягнич, в душе-то уже возликовавший.– Я моряк, в шахте никогда не был.
– Я тоже не был,– коротко засмеялся приезжий.– Па Асуане был, в Афганистане был, а на своих шахтах...
Ну, да MI.I ведь не шахту, а здравницу строим...
– И в строителях этот морской волк никогда не числился,– заметил Ягнич не без кокетства.
– Знаем, все знаем... И все-таки вы именно тот, кто нам нужен.
Такие речи были как бальзам на душу Ягнича, хотя он действительно не представлял себе, чем может пригодиться на строительстве. Пошутил в мыслях: "Наверное, возникли у них там свои неувязки, вот и зовут, чтобы научил их морские узлы вязать". Усмехнулся в усы, шагая за приезжим.
Машина изношена, изъездилась на ухабистых строительских дорогах, однако еще бегает, не сдается... Инженер Николай Иванович (так приезжий представился) сел за руль, а Ягнича посадил на заднее сиденье, это вроде бы почетнее. Сиденье насквозь пропитано пылью, пружины ребрами вылезают; когда тронулись, все в этой карете затряслось, заскрипело, снизу откуда-то заклубилась пыль... Ну что ж: машина трудовая, не для прогулок, не для шика...
– Ох, как поджаривает сегодня,– заговорил инженер, когда выбрались на околицу Кураевки.
– Ночью дождь будет,– сказал Ягнич.
– Передавали?
– У меня прямая связь с небом: говорю будет – значит будет.
– Ноги крутит?
– Есть такой барометр... Уже вторую ночь спать не дает.
По дороге инженер не стал распространяться о том, что Ягнича могло более всего интересовать,– делился своими хлопотами: сроки поджимают, а недоделок еще уйма, график не передвинешь, умри, а к весне объект должен быть готов; во втором квартале намечено принять на отдых первую партию шахтеров.
– Ну а я зачем вам все-таки понадобился? – опять спросил Ягнич.
– Да есть там у нас одна задумка... – уклонился инженер от определенного ответа.– Без знающего человека не обойтись. Посоветовали вот к вам присвататься.
И снова заговорил о своем СМУ – коллектив дружный, второй год знамя держит, кадровый костяк довольно стабильный. В основное ядро строителей теперь влилось немало и кураевских, органично влилось... Правда, попадаются на их строительстве и сомнительные элементы, из бывших заключенных, приходится брать и таких, куда ж их денешь, да и рук рабочих не хватает... Немного погодя спросил Ягнича про "Орион": сколько ему еще осталось жить на свете и правда ли, что в дальнейшем парусники строиться не будут? Эти, которые есть, доживут, и все, кончилась их эра...
– Пустые разговоры,– решительно и даже сердито возразил Ягнич, будто ему доподлинно были известны все планы Морфлота на этот счет.– А молодежь где будет обретать закалку моряцкую? Где еще им найти такую практику, как не на рабочих парусных судах? Ловкость, сноровка, смелость... Видели ж, наверное: скомандуешь, а они уже вперегонки вверх, как цирковые акробаты?
– Никогда не видел.
– О, это зрелище, я вам скажу... Особенно тот момент,– Ягнич ворохнулся от волнения так, что пружины сиденья под ним жалобно взвизгнули,– когда прозвучит команда ставить паруса... На фалы и шкоты! – молодецки выкрикнул он.– Марсели, брамсели и бомбрамсели ставить!.. И уже полно в них ветра. Будто лебеди, так и забелеют, разметнувшись во все небо!..
И после этого Ягнич уже привольно развалился в машине, блаженствовал, будто сидел не на ребристых пружинах, а на голубых Чередниченковых плюшах-бархатах.
Сделался не в меру важен: ведь он с "Ориона", черт возьми, нс упал в цепе, вот его разыскали, упросили, везут...
От Кураевки до профилактория можно было бы и пешком пройтись, ну да пусть уж, если решили с шиком, на этой таратайке, которая дребезжит, как старая арба, и всасывает пыль всеми своими железными жабрами... Въехав па строительную площадку, машина остановилась возле одного из вагончиков (наверное, штабного). Инженер попросил подождать минутку и скрылся в вагончике, а Нснич с независимым видом стал прохаживаться позле этого современного кочевья. Вагончики такие же, как и на полевых станах, только их тут много, выстроились длинной вереницей от степи и до моря. На смену чабанским кибиткам появились новые, на железных колесах. Кочуй и кочуй: за океаном будто уже целые квартиры на прицепах по автострадам таскают, не сидится человеку на место... Между вагончиками ветерок гуляет, и орионец, как дитя ветров, по привычке подставил воздушным струям лицо, измеряя силу этого кураевского пассата: ровный дует, этот погнал бы паруса... Вот он, твой берег. Давно ли целина была здесь, а сейчас утрамбовывают щебенку, настилают асфальтовые дорожки. "Размахнулись",– окидывал Ягнич оценивающим взором строительство. Коробки двух огромных корпусов почти готовы, третий пока возводят, стройматериал подают краном, он высоченный, как в порту, воткнулся в самое небо красным журавлем... В давнишние времена тут и разгуливали лишь журавли да дрофы. Степь Ягпичева детства, когда-то она болела тут солью, знойная, потрескавшаяся, кураи жесткие да верблюжье лакомство – колючки – только и росли. Теперь, чтобы воззвать к жизни этот пустырь, везут издалека самосвалами чернозем, готовят почву под клумбы и будущие деревца. Часть из них уже высажена: деревца хиленькие, еле дышат, поливать их нужно. Может, поручат Ягничу уход за ними? А что, работа была бы ему по душе... Грохочут бульдозеры, панелевозы содрогаются, как танки. Кроме жилых корпусов, строится приземистое помещение необычной архитектуры, из окон которого выглядывают маляры в скрученных из газет колпаках, кому-то улыбаются заляпанные известью девчата-шту натурщицы. Вот они что-то весело выкрикивают, обращаясь к бульдозеристу, работающему неподалеку, но разве хлопец услышит их в этом железном реве?.. Всюду грохот, хаос, строительное столпотворение, а сооружение – целый комплекс растет, растет. Озеленится берег, забелеет корпусами шахтерская здпавница.
– Ну, как? – спускаясь по ступенькам из вагончика, обратился к Ягничу инженер и тоже взглянул на разворошенный муравейник.– Картина пока еще малопривлекательная: пока строимся, мы нскрасивь?. А вот когда возведем последнюю крышу да причешемся, наведем, как говорится, марафет... Прошу за мной, Андрон Гурьевич.
Они направились в сторону моря. С трудом продирались сквозь сваленные кое-как горы строительных материалов; тут и там лежали кучами ванны и унитазы, ждало своего часа другое разное добро; что-то уже подвезено, что-то подвозят, сбрасывают как попало, кому как удобнее... Люди в рабочих робах, озабоченные, внизу роют траншею, а гдето над головой шипит электросварка. То и дело приходится переходить по деревянным мостикам через огромные свежевырытые канавы, в которых виднеются запеленатые п изоляцию, пока что не засыпанные землей трубы,– прокладывают между корпусами водопровод, канализацию.