355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Берег любви » Текст книги (страница 5)
Берег любви
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Берег любви"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Только мать из одних Ягничей, а отец из других – из разных, как говорится, ягничевских племен, которые разве что где-то в седой древности имели общего пращура, какого-нибудь праЯгнича. В настоящее время Ягыичей у них тут пол-Кураевки, на обелиске длинным столбцом до самого постамента выстроились Ягничи, как когда-то стояли в боевом строю... В День Победы вдовы и матери подойдут к обелиску и сами уж различают, где чей.

С Ягничем-старшим Чередниченко дружит с давних пор, и, когда тот приезжает, Инна уж наверняка знает, что Чередниченко не пройдет мимо их двора, заглянет непременно. И тогда допоздна будет гудеть под грушей Чередниченкова октава, сопровождаемая могучими взрывами: "Хаха-ха!" Притаившись где-то поблизости, девушка наслушается разных историй веселых и полувеселых, а когда и вовсе невеселых. Нельзя не подивиться с душевным волнением тому, как живуча дружба этих пожилых людей, как после длительных разлук вновь и вновь соединяет она их под кураевскими звездами. Впрочем, как бы ни прислушивалась Инна к их говору, по ни единого разу ни от того, ни от другого тю услышала каких-то признаний, клятвы в верности друг другу. Ничего подобного вы не услышите от них даже и тогда, когда давние приятели пропустят по чарко. Зачем ири.-шапия? Их дружба столь прочна и проворена в надежности, что вовсе не нуждается ни в каких сладких словесных подпорках. Не удивляйтесь, коль вместо ириятственных излияний до вашего уха долетят скорее всего едкие замечания и насмешки относительно, скажем, Ягничевых парусов, которые без восточных ветров висят безжизненно, как тряпье ненужное, ждут этих самых попутных ветров как манны небесной, а для Чередниченко, для Кураевки, ветры – :)то просто проклятие, в особенности же восточные суховеи сидят у головы колхоза в печенках, потому как все вокруг выжигают и опустошают!..

В молодости Чередниченко играл в драмкружке, был душой кураевской сцены, и не с тех ли пор сохранилась в нем склонность к разного рода штукарствам? Любит он, например, изображать себя в полном подчинении у жены, выставлять свою особу несчастной жертвой брачного неравенства, домашней, семейной диктатуры, этакого новейшего матриархата, где за тобой, якобы вечно запуганным, только и гоняется скалка. Но какая там "скалка" у Варвары Филипповны, когда ей это просто противопоказано: людская заботница, добрая душа, незлобивое, тихое и до сих пор еще влюбленное в своего Чередниченко создание, к чьим мыслям и деликатным советам в самом-таки деле внимательно прислушивается этот кураевский Зевс... Инне просто смешно слышать: "подбашмачная жертва бесправия", вечно под пятой у жены! Почему-то ему нравится именно эта мнимая, избранная им самим роль, почему-то именно так хочется Чередниченко выставить.себя на миру.

Артист! Инна улыбается, вспоминая эти штучки председателя.

Но вот, переговорив наконец с завтоком, Чередниченко направляется к вагончику медпункта. Шагает твердо, на массивном раскрасневшемся лице суровость, возможно, даже сдержанный гнев.

– Где он, этот бедолага? – приближаясь, обращается он к Инне так, будто она уже год тут дежурит, хотя после приезда девушка видит его впервые.

Инна, сидевшая на ступеньке вагончика, встала (нарочно сделала это медленно, с достоинством).

– Уснул после укола.

– Не очень там его?

– Травм особых не обнаружено.

– Может, нужно в больницу? Или сюда вызвать когонибудь из светил?

– Не вижу необходимости,– чуть даже обидевшись, сказала Инна.– Утро покажет... Возможно, обойдется без госпитализации.

– Угораздило же его! Но иначе – новичок. Те, которые уже были на наших жатвах, знают... Тут, брат, не зевай, смотри в оба!

– Но ведь ночь, пылища...

– Мы всю жизнь в пыли, а ведь живы и не поцарапаны.

– А больных да с травмами все равно хватает.

– Так на то же и вы, медицина! Для чего вас учим?

Безработной здесь не будешь! Кстати, с прибытием вас, Инна Федоровна,только теперь догадался заметить.

"Инна Федоровна" – это, конечно, ирония, потому что до сих пор она всегда была для него лишь Инка или Цыганочка, и все.– Садись,– кивнул Чередниченко и сам сел на приступке первым, ей негде уже и примоститься.

– Постою,– сказала Инна,– ноги еще не болят и излишек веса не обременяет...

– Это ты в мой огород? Не спеши. Доживешь до моего, посмотрим.

Костюм на Чередниченко такой же, как и в прошлом году: специального покроя, индивидуального пошива, китель из серой, легкой и, наверное, нежаркой парусины, такие же парусиновые штаны; на ногах сандалии, на голове жесткий, пропыленный, какой-то комиссарский картуз, надвинутый сейчас на самый лоб.

Сидит, нахмурившись, грузно, устало, будто даже прикорнул немного.

– Видела, что тут у нас? – вдруг подняв голову, кивнул Чередниченко в глубину тока, резко освещенного откуда-то словно прожектором.– Вот это все, что нам после суховеев осталось. Попали под жесточайший "запал"!

Еще вчера, добираясь по воде и суше в Кураевку, Инна только и слышала отовсюду это недоброе слово: "запал".

И на пристани, и на элеваторе, где она ждала попутной на Кураевку, всюду только и слышно – засуха да "запал".

Мать дома о том же самом, и отец, когда пошла навестить его к комбайну, вместо приветливого слова или расспросов о выпускных все об этом: "Видели суховеи да суховетрицы, но чтобы такое!.. В руках почти уж держали по сорок цент неров, а за три дня, видишь, что с зерном стряслось? Слезы горючие – не зерно!" – И отец показывал ей на ладони пшеницу свежего обмолота, красноватую, кажется, еще горячую, по зернышки крохотные, не ядреные, сплющенные, совсем не такие, как в урожайный год.

– Мертвое дыхание суховея за три дня опустошило тут почти все, а какого ждали богатства! – В голосе Чередниченко слышится глубокая боль.– И посеяли хорошо, и зима была как по заказу, с дождями да снегом, да и с самолета еще подкармливали все эти поля... Думалось: будет, будет урожай, хлеб горами будет выситься на токах! Все, говорю, было как по заказу. Майские дожди выпали, колос выбросился, да еще какой колос! Стоит, как на гербе, красавец, наливается. Праздник на душе у хлебороба. Это, думалось, за все наши труды, за наши радения... Хотя, конечно же, знаем своего врага, знаем, как он коварен: дует, проклятый, не тогда, когда колосок еще за пазухой у матери сидит.– Инна, смутившись, непроизвольно глянула на бугорки своей груди.– Дует, чтобы застать ниву в полном наливе...

Так и на этот раз: задуло тогда, когда мы все уже подсчитали и взвесили, данные в центр сообщили, возьмем, мол, по сорок центнеров с гектара – и точка!.. Сколько раз учили нас эти вражины-суховетрицы, пора бы уж быть поосторожней с подсчетами, но на этот раз, веришь, ни малейшего сомнения не было. Поля стояли перед нами, разливались, как море, "аврора" наша была уже в силе, в такой красе – колос к колосу, ничто ей теперь вроде бы не страшно. Но не говори, хлопче, гоп... Как прорвалось, как дохнуло на нас, ну как, скажи, из раскаленной духовки или там из турбин реактивного самолета!.. Творилось что-то неописуемое. Ад!

Бывало, что и раньше прихватывало, но такого... День и ночь свистело. Лесополосы, видела, какие стоят? За сутки пожелтели, полыхнуло по ним, будто из огнемета! Колос, однако, держался героически. Возможно, и выдержал бы, потому что налив был совсем полный и в почве влаги достаточно. Но что поделаешь с этим огненным драконом – палит так, что, понимаешь, Инна, от корня влага не успевает по стеблю дойти до колоска и напоить его, умирающего от жажды. Силы оказались неравными. Так, скажи, не удар ли это, не драма? Плакал наш рекордный урожай. Вот что теперь вместо него,– тяжко вздохнув, Чередниченко указал на жиденькие, с его точки зрения, вороха, на току.

– Но не без хлеба же?

– Да я и не говорю, что без хлеба. Еще собираем центнеров по двадцать, а местами и больше. Раньше, когда на семи центнерах ехали, такой урожаи считался бы небывалым... Но то раньше, а но теперешним временам это для нас не урожай. Инка, это несчастье, поражение.– Голос его налился гневом: – Пет, не могу с этим смириться!

Чтобы как-то снять нервное напряжение, Инна перевела речь на другое:

– А как чувствует себя Варвара Филипповна?

– Боюсь, что исчерпала себя. Уже не под силу ей этот медпункт. Так что вступай в свои права полностью, действуй!

– Я еще ые успела даже оформиться.

– Оформим. Работай, а что касается бумажек, я сам позвоню в район.

– Нет-нет,– заторопилась девушка и начала уверять председателя, что в районе ей необходимо побывать лично, такие, мол, вещи заочно не делаются...

– Поставишь па ноги вот этого, а там посмотрим...

Нужно будет – отпущу.

Некоторое время он молчал, чувствовалось, как все еще угнетает его этот грабитель-суховей, это невиданных размеров бедствие. "Драма степей", это он точно сказала– подумала про себя Инна, вздохнув.

– Природу, вот кого нужно лечить,– заговорил Чередниченко после молчания.– Почему-то лихорадит ее в последнее время... Где оно там прорвалось: из Каракумов или из Афганистана – откуда оно? В который раз уже весь юг горит. И Кубань, и Задонщина, и мы. Бороться, но как?

Когда надвигается, летит на тебя океан раскаленного воздуха... Хоть натрое разорвись, ничем его не остановишь, ничем не закроешь... Амбразуру своим телом можно, а степь, Инка, не амбразура, ее не заслонишь грудью!

Утром забрали у Инны ее первого пациента. Еще только солнце всходило, только первый косой луч упал плашмя на вороха пшеницы, прибыл на ток сам командир части с несколькими своими хлопцами в вылинявших армейских панамах и без долгих разговоров подхватили под руки ее "узбечика" (так мысленно назвала Инна своего подопечного). "Домой, Гафур, давая, хватит тебе нежиться в девичьем лазарете". На прощанье он улыбнулся Инне измученной, вроде бы виноватой улыбкой. Повезли его солдаты куда-то в свой лагерь. Приезжая на жатву, военные выбирают себе место по-цыгански – то тут, то там; передвигаться им просто, весь отряд их на колесах. Этим летом расположились лагерем, раскинулись со своей радиостанцией на солончаках за Кураевкой, поближе к фермам, к парному молоку. На уборочную страду армейские ребята приезжают охотно, потому как только здесь, говорят, вдоволь и попьем настоящего молочка. А что пылищи наглотаются да натрудят руки у зерна – это их не страшит...

Сдав пострадавшего, Инна осталась одна в своем опустевшем медпункте. Прибрала вагончик, повесила на видном месте плакатик – совет молодым матерям, старательно скопированный Варварой Филипповной. На плакатике было указано все: как пеленать, как ухаживать, когда укладывать спать, в какие часы лучше всего кормить младенцев грудным молоком... В минуты отдыха подходят от ворохов женщины, распаленные солнцем, веселые здоровячки, спрашивают Инну, нет ли в ее аптечке чего-нибудь такого, чтобы губы не перепалились. Хлопцы, военные и свои, кураевские, возвращаясь с элеватора, покрикивают шутливо с кузовов:

– Эп, медичка! Есть ли там что-нибудь для сердечного успокоения?

Л она почему-то все ждала, что одним из рейсов прилетит, примчится, прыгнет из кузова прямо в вороха еще один хлопец – Виктор Веремеепко. Так зовут того, кто прочно поселился в девичьем ее сердце, о ком Инна только самым близким подругам открывалась иногда в училище. Он уже возвратился. Но в Кураовке Виктора покамест никто не видал, кроме разве родителей. Они у него старые учителя, сейчас па пенсии, хотя Панас Емельянович (Веремеенкостарший) все еще не может привыкнуть к вынужденному пенсионному безделью – нашел себе по доброй воле дело:

оборудует комнату-музейчик при Кураевском Дворце культуры. Новый Дворец – это еще одна Чередниченкова гордость: в самом центре Кураевки возвышается этот архитектурный красавец, какого и в райцентре нет. Сейчас, понятно, Дворец отдыхает, не до него, все на жатве. Панаса Емельяповича вчера случайно Инна встретила на улице:

шел какой-то съежившийся, маленький, жалко смотреть...

Старость... Что делает она с человеком! Давно ли водил он их по весне в степь, на уроки ботаники, с юношеским увлечением рассказывал про кураевский, не бог весть какой богатый растительный мир (впервые от него Инна услышала о тех скифских тюльпанах), а теперь... Казалось, бредет лишь тень от человека... Маленький, усохший, ступает на землю старчески неуверенно, дунь на него – и упадет.

Видно, доконал его этот семейный удар: единственного сына пришлось увидеть на скамье подсудимых... Неизвестно, как это и началось у Виктора. Пока был в школе, ничего худого за ним не замечалось, разве что поозорничает там несколько больше, чем другие, по с кем из подростков этого не случается! После восьмого решил поступать в мореходку. И поступил, не провалился на экзаменах, по в первую же осень вернулся в Кураевку к родителям, чтобы "порадовать" их новостью: отчислили...

– Отчислили или просто турнули? – спросил его тогда Чередниченко, встретив в клубе.

– У них это называется отчислили,– кисло улыбнулся Виктор.– Характерами мы с ними не сошлись...

– Не в характере твоем дело, а в разболтанности,– заключил тогда голова.– Все идут по прямой дороге, один только ты норовишь по обочине. А почему? Потому что пустой романтики захотелось, подавай славу тебе ковшами, бескозырку для парадов да моряцкую походку для шика...

А у них там, слышал, своя пословица: чтоб была морская походка, необходимо море – не водки... Бури да штормы рождают мужчин!

А для Виктора несносным стало самое слово "мореходка", не хотел и вспоминать о ней. Потому что не приняла она его, вышвырнула, шальная, под паруса кураевской пыли. Инна считает, что именно тогда появился у Виктора комплекс неполноценности. Надеялась, что сможет излечить его, излечить прежде всего своей любовью. Уже тогда она была неравнодушна к нему. И не только потому, что красивый парень, что многим девчатам нравится, но и потому, что было у него "что-то", какой-то жизненный азарт, отчаянная отвага, какое-то безоглядное самозабвение... Недолго сидел на родительской шее, вскоре укатил на канал, видели его там на скрепере, потом снова потянуло к родным берегам, поступил в кураевскую рыбартель, или, как тут говорят, "рыбтюльку"... И так до того несчастья, которое привело его в места не столь отдаленные... Отбыл теперь срок, искупил вину, возвратился. Только не задержался в Кураовке, зацепился где-то в райцентре – об этом Инна узнала от Панаса Емельяновича, до сих пор растерянного и подавленного случившимся... Выл, говорит, одну ночь, тяжко винился перед матерью: пошла, говорит, мама, жизнь моя наперекос...

– Так и сказал? – быстро переспросила Инна.

– Так, доченька... Наперекос, говорит. И слезы на глазах...

Что бы это значило? Пожалуй, нс совсем потерян человек, ежели еще способен судить себя своим собственным судом. Похоже, заговорило в нем сыновнее, проснулась совесть перед матерью, перед убитым горем отцом, но упрекнул и словом, что "Яву" его родители продали, отдали кому-то за бесценок, чтобы и духу ее не было во дворе.

– А почему же он не остался в Кураевке? – внутренне съеживаясь, спросила Инна Панаса Емельяновича.

– Не могу, говорит, стыдно. На стороне поверчусь, покуда хоть чуб отрастет...

По грустноватой этой шутке Инна сразу узнала своего избранника.

Машина за машиной возвращалась с элеватора, по ни одна из них не привезла Виктора на своем борту. Глянешь в сторону моря – и там никого нет, не выходит парень из сверкающих его волн! Сказывают, на дорожные работы устроился, там отращивает новый свой трудовой чуб, выравнивает горячий асфальт железным катком. И не о свидании ли с ним думала прежде всего Инна, когда уверяла Чередниченко, что ей самой непременно надо съездить в райцентр.

Не совсем пока еще привычно для девушки новое ее положение. Охраняет свой безлюдный сейчас медпункт.

Могла бы отлучиться, но не знает, может ли это сделать без разрешения Чередниченко.

Приспела пора завтракать, и Инну позвали к столу вместе с несколькими прибывшими ночью откуда-то с Тернопольщины механизаторами, чьи облезлые чемоданы и авоськи лежат сейчас сваленные кучей возле Инниного вагончика. Каждое лето приезжают из западных областей помощники, чтобы вместе с кураевцами убирать пшеницу на безбрежных полях. Помощники эти всегда были нарасхват, но только не сейчас – не тот урожай нынче. Вот и пребывают тсрнопольские в неведении, не знают, как порешат с ними: оставят тут или отправят домой, хорошо, хоть к столу не забыли позвать...

Инна надеялась увидеть за завтраком и свой семейный, "ягничевский экипаж" – есть такой. Не первую жатву существует, не раз появлялись его фотографии и в районной, и областной газетах. Экипаж супругов Ягничей.

Отец, механизатор широкого профиля, на полях безвыездно, а в страду подключается к нему помощницей и жена, мать Инны. Лишь в прошлом году мама впервые не встала к штурвалу комбайна, по состоянию здоровья перевели ее воспитательницей в детский сад. Однако и после этого семейный экипаж Ягпичей не распался, на смену матери пришел Петро, старшеклассник, о котором еще и прежде говорили: растет степной штурманок... Любит отец и сыном и дочерью похвалиться перед людьми!

Не довелось, однако, сегодня Инне встретить тут своих: комбайнерам, оказывается, пищу сейчас возят прямо к их загонам, потому как в страду каждая минута дорога, нива нс ждет, тут действительно день год кормит.

Пополудни приехала на ток Варвара Филипповна, бледная после болезни, по при встрече с Инной словно повеселевшая:

– Ну как ты тут, милая? Освоилась? – спросила она с материнской лаской в голосе.– Вот малость оклемалась – дай, думаю, поеду подежурю за нес. Девчонке, чай, в районе надо побывать...

И глянула на Инну понимающе: знаю, мол, куда тебя сердечко кличет; женщины – прекрасные психологи, не ровня мужчинам, это уж известно.

В тот же день Инна побывала в райцентре.

Сперва зашла в райком комсомола, встала на учет, заглянула и к своему непосредственному начальству в райздравотделе, и хорошо сделала, что заглянула: оказывается, здесь намеревались направить ее в другое село, в глубинную стопную Хлебодаровку, где тоже есть медпункт. Посланная туда медсестра почему-то не ужилась с людьми, пишут на нее жалобы в разные инстанции, нет отбоя от этих жалоб. И груба, и лечить не умеет, порошки дает не те. "Если не замените, просто вытурим из села!"

Вот она какая, Хлебодаровка: лучше медиков знает, как да от чего ей лечиться... Потому-то в районе и родилась мысль десантировать на этот хлебодаровский вулкан новую выпускницу, надеясь, что она остановит беспокойный поток жалоб. А Кураевку можно пока, мол, оставить за Варварой Филипповной, пускай еще немного потянет, она ведь такая: то будто совсем уж обессилела, то, глядишь, снова ожила, принимается за работу... Одним словом, хотели по-своему распорядиться юной медичкой, но тут уж она проявила характер: назначили меня в Кураевку, значит, так тому и быть!

– Только Кураевка, никуда из нее не уйду!..

Райздравотдельцам пришлось уступить, отказаться от своих намерений. Вышла Инна из учреждения пускай и с небольшой, но все-таки победой.

Побывала еще в книжном магазине, купила антологию французской поэзии, два тома переводов. В училище Инна слыхала об этом издании, но найти нигде не могла, а тут почему-то оба тома залежались. Теперь уж начитается во время дежурства.

Но где бы ни была, всюду ее преследовала одна и та же мысль: Виктор, Виктор... Должен же он объявиться где-то здесь, одна из кураевских подруг видела, как он тут, в райцентре, выравнивал железным катком горячий курящийся асфальт па площади перед доской Почета. Будто бы говорил еще этой девушке:

– Осуждаешь, наверное, что наступление на флору веду? Думаешь, не жаль? Плачу внутренне, реву про себя, но вынужден: во имя прогресса приходится давить ваши незабудки вот этой тяжелой и слепой железякой. Передай там землякам моим из Кураевки: не на белом коне прискачу, вернусь я в родное село, а на этом вот черном катке...

Сейчас в райцентре уже все было заасфальтировано, ровное покрытие лоснилось перед доской Почета, и вправду свежее, зернистое, подавно укатанное. Терпеливо бродила Инна по переулкам, пока в одном из них не натолкнулась на то, что искала: железный кургузый бегемотище стоял посреди улочки, но сверху, на сиденье, никого не было.

Улочка уютная, во дворах зелено; в тени, перед самым домиком прокуратуры, расположились под акацией дорожники: полыхают, как костры, в своих оранжевых безрукавках, трапезничают, запивая еду пивом. Инна тотчас же увидела среди них Виктора, взгляды их -как бы только и ждали этого мгновения – встретились. Бедняга, он, похоже, никак не мог поверить собственным очам.

Вытянул свою журавлиную шею и замер, совершенно оторопевший... Потом одним стремительным, мягким, кошачьим рывком вскочил на ноги, зачем-то сбросил с себя оранжевую робу и, швырнув ее в сторону, бегом направился навстречу девушке.

– Ты?

– Я.

Ей хотелось заплакать: on был весь какой-то... он и не он! Что-то холодновато-жесткое, чужое появилось в его лицо. Никогда но видела его таким. Худющий, стриженый, какой-то даже растерянный. Еще больше вытянулся вверх – вертикальная верста. Оболваненная стриженая голова, лишенная роскошного чуба, делала его похожим... на кого угодно, только не на него, прежнего. Обкорнали голову вроде на смех грубыми ножницами, оставили по щетине какие-то гребни-покосы... Без шевелюры гол'ова казалась странной, непомерно длинной, уши торчат как-то неестественно. Стоял перед Инной онемевший. Наконец спохватился, крикнул товарищам: "Я отлучусь!" – и, не скрывая своей радости, схватил Инну за локоть, сдавил его до боли:

– Пошли!

И тотчас же все возвратилось: море, пески, ослепительные волны в человеческий рост катились встречь им по черному асфальту. Но знали, где бы отыскать уголок, чтобы можно было уединиться, остаться вдвоем.

Нашлась-таки для них скамейка в скверике возле пристани под старой, разомлевшей от зноя вербой. Сели и не знали, что сказать друг другу, с чего начать. Глаза его были увлажнены, улыбка исчезла. Прикусив пересохшую губу, он смотрел па Инну не мигая, почти сурово, стараясь заглянуть в самую ее душу, мучительно силясь узнать, как тут она, без него... убивалась ли по нем и что в этой душе происходит сейчас...

– Как ты нашла меня?

– По компасу.

– Вот как! Успела вооружиться компасом?

– У каждой девушки компас вот здесь,– и она приложила руку к груди.

– А я уж думал: не видно Инны. Наверное, боится за свою репутацию.

– Плохо же ты меня знаешь.

– Вероятно.

Понурился, присмирел, медленно водил по песку носком своего разбитого башмака, водил как бы от нечего делать, но все-таки какая-то шифрованная вязь возникла на песке.

– Что ты рисуешь?

– Хочу записать этот день.

– Зачем?

– Чтобы никогда не забыть.

И только потом поинтересовался ее делами, Кураевкой.

– Не переименовали там еще ее? – улыбнулся вдруг.

– А для чего?

– Да, кажется, уже вынашивают некоторые такую идею. Кура, курай, [Курапыль (обл.). Курай– трава солянка {обл.).] Кураевка... Кое-кому, говорят, это режет слух. Да и в самом доле, может, не по-современному?

Может, и впрямь пришлепнуть бы ей какое-нибудь более веселенькое имечко, а?

– Какое же? Предложи.

– Счастливое, например. Или Урожайное. Или Светозарное... Теперь часто такие дают.

– Если уж надо менять, я б нарекла Хлебодаровка.

Правда, одна уже есть...

– А ту, другую, слыхал я, как раз собираются ликвидировать...

– Не может быть!

– Очень даже может! С кем-то сольют, укрупнят, жителей переселят, дома снесут потихоньку, если где-то там решат: "неперспективна" эта Хлебодаровка... Так что нс очень-то удивляйся, если в один из прекрасных дней от Хлебодаровки останется голый звук.

Они снова помолчали, провожая глазами речной трамвайчик, который отчаливал от пристани, оставляя за собой на воде круто вывернутый радужный след.

– Вчера Панаса Емельяновича видела,– сказала Инна, чтобы напомнить Виктору об отце.– Так постарел...

– Зрение теряет аксакал. Все, говорит, перед глазами плывет...

– Поскорее уж возвращался бы ты к ним.

– Сначала вот патлы отращу,– провел он рукою по стернистой своей голове.

– Если уж стричь, могли бы поаккуратней...

– Это специально по моему заказу. Чтоб грубо, зримо... Чтоб сразу было видно: пострадал человек...

– Великомученик?

– Вот именно. Ну, скоро новый, вольный чуб отрастет... Обожду здесь пока, а то пе узнают кураевцы.

Правда ж, могут не узнать?

– Кому нужно, тот узнает.

– Ты уверена?

– Уверена.

Пробовала расспросить его о пережитом там, но Виктор то отмалчивался, то ловко ускользал от этой темы, всячески силясь избежать ее. А ежели касался, морщился, подшучивал над собой с горькой ухмылкой. Мало, дескать, интересного. Отбывал, да и все. Аллигаторная жизнь. Зек, одним словом.

– Иногда кажется, что судьям и делать нечего, а оно, видишь, как...

– Пока еще есть кого стричь,– и он горько улыбнулся.– Один наш говорил: разве это дело, что столько ходит по планете нестриженых...

Эти тюремные остроты коробили ее. Хотелось ей услышать от него другое: как он там душою переживал свою драму, глубоко ли раскаивался, мучила ли его совесть в той, аллигаторной жизни, жаждал ли он скорее очиститься, чтобы обновленным вернуться домой... Возможно, чтото такое с ним там и происходило, да происходит и сейчас, иначе откуда же явилась бы на его лице эта грустная задумчивость, этот как бы обращенный в себя настороженный взгляд? У рта легли складки горечи, руки отвердели в мозолях.

– Трудно было?

– Там легко не бывает, Инна. Заведеньице, как известно, "сурьезное". Орденов там не дают, но все же твой Виктор не раз чувствовал на себе благосклонную ласку администрации колонии.– Его самоирония снова была приперчена дозой горечи.– В изоляторе не сидел, работал без симуляции. Словом, делал все, чтобы скорее оказаться среди нестриженого человечества.

– И оказался, поздравляю... А где был – туда, думаю, дорогу забудешь...

– Не приведи бог еще раз там очутиться. Хотя, кажется, и в зоне твой Виктор оставил о себе не самую плохую память. Одних только ценных рацпредложений сколько подал,– говорил снова полушутя, с ухмылкой.

– Какие же это?

– Разные. Тебе неинтересно.

– Все, что связано с тобой, для меня интересно.

Расскажи...

Хорошо, слушай. По совету Веремеенко Виктора был установлен в деревообделочном цехе вентилятор. Была принята во внимание жалоба о невыдаче соседу койкосетки... Было вынесено из цеха излишнее оборудование... – Все это говорилось с какой-то жесткой, неприятной улыбкой, с каким-то нервным надрывом в голосе.

И это было у Виктора тоже новое.– Ну а если уж бередить раны...

– Хватит, не рассказывай,– с болью прервала Инна и взяла его руку, большую, как бы расплющенную, в затвердевших буграх мозолей, взяла и крепко зажала в своих маленьких ладонях.

Долго молчали. Было что-то трогательное, нолудетскос в этом молчании, в немом сплетении рук. Так им было лучше всего. И наплевать ей было на то, что рядом с ее лакированными босоножками особенно нелепо выглядят его разбитые в прах ботинки, а возле грубых брезентовых штанин вызывающе выделяются ее стройные девичьи ножки, загорелые до пшеничной золотистости, туго налитые жизненной силой.

– Песни, слышал, сочиняешь? – спустя некоторое время спросил Виктор, упершись взглядом в песок и, как Инне показалось, пряча насмешливую ухмылку.

– А что – ты против?

– Почему? Занятие не из худших... "Берег любви" на днях тут местная радиосеть передавала...

– Ну и как?

– Ничего. Душещипательно.– И, обернувшись к пей, Виктор неожиданно подмигнул как-то незнакомо, ей показалось, даже вульгарно.

Инна сейчас же отпустила его руку. Такого раньше не было.

– Почему ты мне подмигиваешь? – спросила она, помрачнев.

– Извини. Это приобретение – нервный тик называется...

– Чтобы этого больше не было.

– Слушаюсь, товарищ начальник.

И снова рука в руке, и теплынь близости льется прямо в сердце, и радостно им смотреть даже на воробьев, которые так смешно и непугливо купаются в пыли почти у самых их ног.

И все-таки Инне очень хотелось узнать, как ее Виктор представляет свое ближайшее будущее, что решит в этом новом своем положении, не допустит же он, чтобы жизнь его снова шла "наперекос"...

– Когда же домой, стриженый мой хлопче? Или зацепился здесь надолго?

– Чтоб надолго – вряд ли. Пока нет гармонии с начальством. Да и ребята в Сельхозтехнику зовут.

– Ну а в Кураевку?

Кажется, угодила в незажившую рану. Он потемнел.

– Я дорожник, Инка. Тяжел мой каток, покуда до вас докатится, покуда додавлю траву-мураву до родной Кураевки, пожалуй, немало воды утечет...

Вот теперь в голосе его чуялась глубокая грусть.

– Возвращайся,– вырвалось у девушки невольно, приглушенно, горячо.

Он взял ее за плечи и, круто повернув лицом к себе, неотрывно смотрел в глаза, полные глубоких, темных слез.

– Вернусь,– сказал твердо.

А мог бы еще добавить: "Вернусь ради тебя. Чтобы без конца мучить. Высмеивать, терзать, завидовать. Донимать цинично. Бросать и снова находить, ревновать без причин...

Вернусь, чтоб любить!"

* * *

Под вечер Инпу подхватила возле элеватора попутная машина. И Инна оказалась среди хлопцев-зерновозов в армейских панамах. Притормозили, руку подали, а когда села, надоедать не стали. Вежливые ребята. Наверное, сразу заметили, в каком состоянии была девушка: щеки ее раскраснелись от волнения, глаза горят, мыслями она все еще там, где только что была.

Инна и впрямь была взволнована встречей, переполнена ею. Проводила Виктора до катка, этого "черного бегемота", что стоял в ожидании хозяина на свежем асфальте. "Ты ведь знаешь, я приставучая",– весело сказала Виктору, беря его под руку, и заметила, что ее "приставучесть" была ему приятна, в нем появилось что-то похожее на уверенность, и, взбодренный, по-журавлиному горделиво он шагал рядом с Инной под пристальными взглядами бригады.

Посматривал с веселым превосходством на своих сотоварищей по дорожным работам – глядите, дескать, какая славная девушка в мини-юбке постукивает каблучками рядом, держит вашего Виктора под руку!.. Легко, будто какойнибудь горец-джигит, вскочил в железное седло, сдвинул с места стотонную неуклюжую махину, перед которой остальные члены бригады уже рассыпали лопатами горячий зернистый асфальт. Оттуда, с седла, оглянулся, сверкнул на прощание Инне уже не сухой, не вымученной, а живой, озорной, как в школьные годы, улыбкой:

– Привет Кураевграду!

Одна встреча, и словно бы заново народился, воспрянул духом парень!

Широкий шлях лег через степь до Курасвки. Машины летят туда и сюда, подымают клубы пыли, не успевает она оседать. Работает степь, в трудовом напряжении вся; там еще комбайны снуют, а тут уже и свежая пашня черными отсвечивающими валами вперемежку со стерней потянулась по убранному полю. Не ведают отдыха и дождевалкифрегаты, гонят фонтаны, которые, встретившись с солнцем, семицветными радугами встают над огородными плантациями, над зеленой кукурузой. Но в центре всех забот – тока: там блестят золотые курганы зерна, машины подходят, уходят, люди захвачены своим делом. Хлеборобский труд привычно властвует здесь, все идет вроде бы в неторопливом размеренном ритме, а на самом деле спешат степняки, торопятся, чтобы успеть до дождей, чтобы ни зернинки не потерять, потому что каждый помнит: нива родит только один раз в году!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю