Текст книги "Берег любви"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.
– Ну как, дедушка, ловятся шпионы?
– Что-то ни шпионов, ни тюльки...
С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:
– Бери, Андрон, полакомимся.
– Не скучаете тут по людям, Иваныч?
– Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот – под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье.
– Для добрых людей земли хватит.
– Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,– Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.– И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь – как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?
– Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток – почему?
Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу.
На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти – лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же?
Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков – видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал – с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.
Все для него сливалось в слепящем солнце – трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце!
Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком вывела Ягнича из задумчивости. Оглянулся: по берегу от комплекса кто-то шагает молодо, движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках, которые теперь носят осе, без различия пола,– сразу и не поймешь: хлопец идет или дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка еще нс охвачена прибоем... Инка!
Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд.
В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами.
– Как ты меня нашла?
– А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется, это он, Ягнич ваш, сидит на джуме.
Тяжко было ему смотреть на племянницу. Исхудала, осунулась. Глаза, которые недавно были полны отблесками счастья и веселья, потускнели, налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не стала говорить.
– Вот компот вам принесла,– поставила на песок размалеванный термос.– С урюком...
– Спасибо. Садись, дочка.
Примостилась рядом, на краешке бревна, веточку полыни непроизвольно крутила в руке. Ягнич способен был понять такое состояние, когда человек томится от горя и тоски, чувствовал, как безысходная ос боль какими-то токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может, и следовало бы ей сказать, что стоит ли так убиваться о человеке, который родному отцу – пусть невольно – жизнь укоротил, о том, кого собственная совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем тут утешить? Видно, нету на свете таких слов-лекарств, чтобы можно было к душевным ранам приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо:
– Не плачь, доченька.
– Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?..
– Каждый человек, Инна, может осиротеть, стать одиноким. И все же падать духом он и тогда не имеет права.
Человеку, бывает, придает силу и одиночество.
И снова молчали, вдыхая терпкий запах моря, сухой воздух степной. Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь.
Море все больше погружалось в темноту.
И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про Стромболи. Есть такой постоянно действующий вулкан – Стромболи, моряки называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он из ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю небо, раскаленное докрасна, пульсируя, отсвечивает над ним.
Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все рдеет и рдеет... Может, где-то там, на виду стромболиевского зарева, и "Орион" сейчас прокладывает свой курс...
– Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся, доченька, тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу... Ну, кажется, нам пора...
Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в свои мысли, медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и растаяло в тенях, и расплылся в сумерках песчаный холм – эта поросшая горькой полынью кураевская дюна-джума.
* * *
Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг".
Эпидемия гриппа не миновала и это отдаленное от городов побережье. Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта беда повсеместная. В Риме, в Лондоне, в Париже больницы переполнены, закрываются школы, люди умирают тысячами.
Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга"
достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают все новые и новые разновидности вируса.
Возбудители страшной болезни, которых еще. вчера не было, сегодня распространяются молниеносно, с грозной неотвратимостью, с коварной загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной этого зла, целые институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще никто нс предложил. Приходится довольствоваться давно известными советами, простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же не убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм сам его не переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых.
Делала уколы, раздавала таблетки, хотя тут же и предостерегала, чтобы не злоупотребляли химией, лучше народные средства: калина, малина, побольше питья с липовым медом. А вирус тем временем, зловеще ухмыляясь, делает свое, укладывает вповалку все новые и новые жертвы...
К тому же беда с этими кураевскими пациентами: совершенно небрежно относятся к ее предписаниям, в особенности крутоплочие крепыши-механизаторы, они не считают грипп серьезной болезнью, насморк, дескать, всегда был на своте. Только что метался в жару, а чуточку спала температура, полегчало малость – цигарку в зубы и в мастерскую. А "Гонконгу" только того и подай: хватает героя вторично, выматывает с еще большей свирепостью – были случаи весьма тяжелых осложнений.
Однажды в медпункт явился Чередниченко (он отгрипповал одним из первых, во время совещания где-то прихватил, ведь там чихают со всех сторон), пожелал справиться у своей медички о количестве заболеваний в Кураевке и о том, когда можно все-таки ожидать спада этой трижды клятой эпидемии. Посередь беседы Савва Данилович вдруг встал, подошел к Инне:
– Что-то ты больно раскраснелась, медичка, и глаза твои мне не нравятся,– и прикоснулся ладонью к ее лбу.– О, да ты и сама в огне! Других поучаешь, а сама на ногах решила перенести? Не нужно нам такое геройство.
И в тот же день Инну сменила Варвара Филипповна (она отгрипповала одновременно с мужем, как он говорил, синхронно). Инне был строжайше предписан постельный режим.
Лежала дома в жару, когда подруга-почтальонша принесла ей письмо. Археолог подал весточку из... Читтагонга!
Это же ваша, девоньки, золотая Бепгалия... Призванный в армию, попал на флот и вот теперь очутился у вод Бенгальского залива, расчищает фарватер, который весь завален, застопорен потопленными судами. Задача наших моряков – открыть проход в порт, в так называемые Ворота Жизни... Опыт аквалангиста вон в какой дали пригодился ему! Работать приходится в невероятно сложных условиях тропиков, хуже всего то, что температуры высокие и в воде, где работаешь, никакой видимости, сплошная муть: реки наносят много ила... Вот так он там живет, кует мировую солидарность, "среди надежд и жизни", как писала когдато эллинка Теодора... А то, о чем он говорил Инне, там, у стен крепости, все остается в силе, он хочет, чтобы она знала об этом... Любил и любит и но скрывает этого, кричит об этом из своего скафандра сквозь все мутные воды тропиков!.. Будто из другого, из ирреального мира донесся до Инны этот голос. Будто где-то за крутыми перевалами осталась Овидиева крепость, и лунная мерцающая дорожка в море, и этот археолог с его жаркими юношескими признаниями... Тут дождь со снегом или снег с дождем, а он в своих тропиках изнемогает от зноя, словно чудище какоенибудь доисторическое на ощупь пробирается в своем водолазном костюме в непроглядной водяной мути, среди жутких нагромождений чужих незнакомых кораблей. Все это потустороннее, иллюзорное плывет, наплывает на ее глаза, серым туманом и гриппозной липкой желтизной заволакивается свет, и сама она уже погружается в какието тяжелые, болотные, засасывающие воды тропиков...
В иные минуты, когда больную одолевает полусон, мерещится ей странная рептилийка, похожая па ящерицу, вся полупрозрачная, даже внутренности видны в ней. Бронтозавр в миниатюре. Насторожившись, сидит это странное существо на шифоньере, где старые журналы сложены стопкой, и смотрит оттуда, как ты бьешься в горячке. Такая же, как и та, загадочная, что наблюдала за Верой Константиновной в палатке Красного Креста. Не знаешь, ядовита или нет и как поведет она себя в следующую секунду...
А потом она и сама ужо там, откуда явилось это ползучее, призрачное существо, откуда пришло ей неожиданное письмо... Пылая в жару, раздает кому-то одеяла Красного Креста и сгущенное молоко с сахаром, готовит какие-то микстуры маленьким бенгалятам, а тучи москитов висят над головой и так жарко, что Инна задыхается, пытаясь сорвать с лица противомоскитную сетку... Душно, муторно, желтеет свет, и голос чей-то едва пробивается сквозь лыбкую горячую трясину... За время болезни в полубреду не раз Инне – сквозь вполне реальный, пролетающий за окном кураевский снег с дождем мерещился тропический Читтагонг, и торчащие из воды полузатопленные мачты, и туманный образ человека, далекого и верного, что часами странствует в скафандре по дну залива, сродь акул, осьминогов, ощупывает, исследует затонувшие судна, уже покрывшиеся илом, ракушками и какими-то похожими на гадюк водорослями...
У Чередниченко во время эпидемии хлопот еще прибавилось. Людей валит, а дело не ждет. Хоть и зима, однако поля держатся под постоянным надзором, чуть ли не каждый день председатель и сам выезжает, и агрономов с бригадирами гоняет, чтобы наблюдали за состоянием озимых хлебов, чтобы все время были начеку. Делались разные измерения, брались пробы, ставились диагнозы, тщательно определялись площади, которым прежде всего надлежало давать подкормку. Кураевка жадно ловила по радио погодные сводки. Когда метеорологи обещали на сегодня облачность, ветер с дождем и снегом, то земледельцы воспринимали это как подарок, бухгалтерия оживлялась, а Чередниченко смеялся в своем кабинете, радуясь как малое дитя.
– Что для других слякоть, для нас это манна небесная, ха-ха-ха! грохотал он на все правление.
Незнакомый радиодиктор, разумеется, не слыхал этого смеха, а потому и не догадывался, что обещанный им "дождь со снегом" или "снег с дождем" для кого-то может быть истинной радостью. Знай он про то, не окрашивал бы свой голос в грустные, как бы извинительные тона. Это чаще всего случается с дикторшами, весьма нежными и чувствительными радиосуществами. Один из передающих подобные сводки особенно старался, "дождь и снег"
каждый раз произносил скороговоркой, явно подпуская наигранной, фальшивой бодрости, пасмурную погоду и сплошную облачность преподносил так, словно бы речь шла о самом красном, солнечном дне. Усердия этого радиободрячка искренне потешали Чередниченко:
– Ишь как напевает, этот областной приукрашиватель действительности!..
Кроме всех других хлопот, Чередниченко еще одна идея нс давала покоя: загорелся мыслью поставить весной в Кураевко памятник плугу. Тому старому, еще комбедовскому, которым когда-то была проложена первая коллективная борозда через кураевские поля. Поскольку же плуга такой марки в Кураевке не сохранилось, председатель распорядился искать его повсюду, расспросить у соседей, переворошить все и вся, но найти во что бы то ни стало.
– Возведем пьедестал на видном месте, вон, может, там, на скифском кургане, и поднимем его, наш первый, однолемешный, на надлежащую высоту,разжигал он себя и своих единомышленников.– Танки на пьедесталах стоят, и тачанки, и "катюши" – это все, конечно, здорово, а плуг, он разве не заслужил подобной чести?!
Итак, други мои, приезжайте через какое-то время в Кураевку, и вы увидите памятник плугу – первый, пожалуй, на планете...
Зима – это зима: каждый стебелек степной поблек, сник, почти никакой жизни наверху. Только там, во мраке черноземов, полно кореньев, переплелись и аврорины, и тюльпановые, и старые, и молодые... Живут только одни они – корни: узлы и узелки затаенной жизни. Чередниченко хотелось бы иметь такой рентген, чтобы просветить насквозь черноземные пласты и своими глазами увидеть :)TII молчаливые и мудрые переплетения, с которых все ведь начинается, вес – и цвет и колос...
Поля радовали, состояние озимых было отменным.
Зеленя на всех площадях живые, нигде не "вымокли, нигде нс порвало корней лютыми морозам-и – их вообще не было, морозов. А радио и дальше день за днем обещает как раз то, что нужно: то снег с дождем, то дождь со снегом! Набирают жадно, пьют щедрую влагу черноземы, и даже в такую нору года кустятся под мокрыми снегами, густо зеленеют хорошо укоренившиеся хлеба. Выйдет Чередниченко к посевам, встанет среди ноля и, наклонившись, глядит-любуется, как даже морозным утром зеленый росточек отважно пробивается сквозь суховатый снег,– это ли не чудо! Зеленое шильце высунулось, улыбается, образовав вокруг себя кругленькую крохотную полынью... Стебелек живет, согретый каким-то невидимым теплом, холод снега отступил от него, росточек словно бы создал тут свои микроклимат.
Невероятно, как это он умудрился проклюнуть толстый панцирь зимы, пробиться из небытия. Да, сама сила жизни зеленеет вокруг вперемежку со снегами, и как только солнце, встап в зенит, слизнет с полей своим горячим языком-лучом снежную кашу,– закурятся поля теплым паром, скажут всему живому и сущему: расти! Повернет на весну, солнце все чаще будет выглядывать из-за туч, пригреет поля какой-нибудь час или два, а уж откуда-то сверху, от самого, кажется, солнца, польется на землю малиновый голосок – это смельчак-жавороненок рискнул остаться в родимой степи на зиму, не улетел в Замбию и теперь первым встречает свою голубеющую весну.
– Давай-давай, наяривай! – щурясь на солнце, крикнет Чередниченко невидимому запевале.– Тебя-то нам для полной гармонии и не хватает!
День будет становиться все длиннее, нальется светом, и наступит наконец пора, когда от края и до края засверкают кураевские небеса, когда, на великую радость сеятеля, окажется, что в этом году ничто не вымокло и не вымерзло, пересева не будет, поля дружно зеленеют-переливаются, и вот уже веселым пламенем заполыхали красные цветы в заповедной степи: это цветут до самого моря! – неумирающие скифские тюльпаны.
* * *
Шахтеры, которые должны были прибыть сюда па отдых, представлялись Тасе-штукатурщице (тоже Ягничевой родственнице, хотя и далекой) людьми почти мифическими. Великаны, гиганты. Труд, который они свершают, такой, что, наверное, тяжелее его сейчас нет на свете. Гдето там, в глубинах земли, в темных ее недрах, на километры протянулись их подземные дороги-тоннели. Иной мир, мир отваги и битвы повседневной. Чтобы там выдерживать, нужно иметь особую натуру, такую, скажем, ну, как...
у этого Ягнича Андрона Гурьевича.
И когда в не совсем еще завершенном профилактории появился весной первый шахтер, прибывший по профсоюзной путевке, Тася была поражена тем, что он и в самом деле чем-то походил на Ягнича-орионца: степенной ли сдержанностью, неторопливой ли походкой или этой своей плотной, словно бы спрессованной силой, запас которой еще не весь, видно, иссяк; чуялась эта силища в призоми стой кряжистой фигуре.
– Так это вы... вы оттуда? – указав рукой на землю, девушка с любопытством разглядывала прибывшего, его изборожденное глубокими морщинами лицо с въевшейся угольной пылью.– И не страшно вам на той глубине?
– Привычные мы, дочка... Ко всему привыкает человек. Нужно же кому-то рубить уголек... Год рубим, и десять, и двадцать... А сверху над нами степь ковылем колышется да воронцами цветет, табуны коней бегают, потому что как раз над нашими штреками конезавод. Молодняк выгуливается..
Слышно, как кони топают?
– Кони, солнце и цветы – это где-то далеко, девушка, это – как на небе... А близко, над головой, темная порода иногда потрескивает.
– Ужас!
Шахтер улыбнулся. Девчатам-строителям, окружившим шахтера, хотелось знать, как он находит их работу, может, обнаружил какие дефекты, но гость не расположен был с ходу критиковать; видно, был из людей великодушных, не "наводил критику", а, напротив, похвалил девчат:
постарались, мол, такие светлые, высокие корпуса возвели на голом пустыре. Осматриваясь, увидел мозаику на фронтоне первого корпуса: шахтерская детвора встречает цветаMii молодых забойщиков в робах. Сказал, что есть правда жизни.
– Будет еще и бассейн для вас, и кафе с музыкой, с современными танцами...
– Танцы-это как раз для меня,-усмехнулся старый шахтер,– потому как давненько я не отплясывал...
В последующие дни стали прибывать новые партии отдыхающих, были среди них не только шахтеры пожилого возраста со своими давними профессиональными силикозами, но и такие, которым только дай кий в руки,, они и про обед не вспомнят, целый день будут гонять шары по бильярдному столу. Спросит жена, когда возвратится такой домой, какое же море там... а он и моря не видал: одни лишь кии, шары да лузы мельтешат перед глазами...
Ягнич как-то сразу сблизился с первым шахтером.
Рабочие люди, они поняли друг друга с полуслова, посредника им не требовалось, потому что между людьми такого склада и опыта сама жизнь становится посредником. Лайба шахтера заинтересовала. Собственно, от старой лайбы теперь тут мало что осталось. За эту рабочую зиму судно подросло, выпрямило свои борта-плечи, как бы поднялось над самим собой, обрело иные, более плавные, обтекаемые формы, являло теперь собой вид чего-то очень небуднично го. Давно ли было почти утилем и вот воскресло, как феникс из пепла!-Все обшито красным (или под него имитированным) деревом, оснащено пусть условными, но все же орионовскими снастями и колесом-рулем наверху, пушками, смело торчащими из бортов во все стороны, гроздьями покрашенных в черное якорных цепей... Есть на что поглядеть. Своеобразной душой судна была мифическая вырезанная из белого явора русалка-нимфа (Оксенова работа), устремленная лицом к морю, к ветрам. Русалка на носу корабля в своем порыве чем-то напоминала летящую ласточку – создавалось впечатление, будто она вылетает из груди корабля, лишь на миг застыла в полете, вся в устремлении вперед. И самое судно словно бы затаило в себе движение, неукротимую энергию: кажется, вот-вот сдвинется с места со всеми своими якорями и русалкой и ринется в море навстречу невидимым бурунам... Нет, не узнали бы рыбкомбинатовские хозяйственники свою списанную на металлолом промысловую единицу, которую так преобразила, одела в дивные праздничные одежды Ягниче ва фантазия.
Новый друг орионца, шахтер, чей штрек где-то там, под заповедной степью, под конезаводом, хоть и не считал себя авторитетом в морском дело, однако же сразу оценил, какой немалый объем работы был тут выполнен, каких изобретательных усилий стоило, чтобы, начав почти с нуля, привести в исполнение замысел, продиктованпыи новым назначением судна. Сказать честно, мало кто из строителей представлял, какой облик обретет старая лайба после перестройки. Собственно, образ ее каждому виделся на свой лад: начальнику строительства она представлялась так, прорабу этак, а Ягнич уже тогда, вероятно, видел в своем будущем детище нечто свое, сокровенное, только его фантазии доступное... Видел в целом, а каким оно предстанет в деталях и как примут его другие, вызовет ли восторг или, может, насмешки и осуждение – попробуй угадай наперед! И вот только теперь открывается людям твое заветное.
Пускай не столь уж совершенное, но берег украсило. Мачты, увешанные снастями, стремительно рвутся вверх. Ле сенки канатные поднимаются до их верхушек. На носу и на корме фонари старинной формы из черного металла, под такими, может быть, в давние времена шли в океан, в неизвестность каравеллы среди разбушевавшихся штормовых ночей. Сбоку судна трап, поручни его из толстого манильского каната тоже Ягпичева придумка.
Посторонних сюда Ягнич пока не пускает (завершаются отделочные работы), однако у шахтера пропуска спрашивать не стал, с морским гостеприимством пригласил его ступить на судно, хотя тут, говорил ему, еще не совсем прибрано, не все доведено до полного ажура.
Только, чур! – предупредил он шахтера,– про болезни на судне ни слова. Есть такое неписаное правило моряков: разговоры о всяких болезнях оставляй на суше...
У нас, шахтеров, тоже немало своих разных примет... Где опасность – там и приметы...
При первом осмотре Ягпич совсем непредвиденно оконфузился: в одном из закоулков судна, на узловатом коврике, который собственноручно мастер связал из обрезков каната,– куча объедков! Огрызки колбасы, клочки газет, консервные банки с недоеденной салакой... Шахтер, правда, пиче.го не сказал, человек вежливый, но все-таки заметил и этого было достаточно, чтобы Ягнич чуть не сгорел от стыда.
Кандыбонко сюда! – в ярости крикнул он в глубину судна.
Появился хлопец в комбинезоне, ладненький такой, аккуратный с лицом простодушным, чуток, может, насмешливым.
По вашему вызову прибыл! – и даже изобразил рукой в воздухе бублик, то есть попытался козырнуть.
Твои объедки?
– Салака эта? А что же прикажите нам есть? Рыбца нету, осетрины тоже, а об икре и говорить нечего: пища богов, деликатес для избранных!..
– Убери, а не болтай, сдерживая ярость, буркнул Ягнич. До последней крохи все подбери!.. Так напакостить на судне... Недаром я собирался тебя, разгильдяя еще три дня назад списать.
Парень переминался с ноги на ногу, не спешил убирать объедки, надеясь, видимо, что бурю удастся утихомирить, но под неотступным требовательным взглядом старика всетаки принялся нехотя сгребать в газету остатки своего пиршества.
– Теперь куда прикажете? спросил насмешливо, кивнув на собранное.
Ягнича это еще больше обозлило.
Ты еще спрашиваешь? Унеси подальше! И сам уматывай туда же, чтобы глаза мои тебя не видели!.. Чтобы ноги твоей больше тут не было!
Пошел-побрел парень со своей ношей. Хоть он и послушался, однако настроение мастеру изрядно подпортил.
Старик разволновался, дышал часто, воздух захватывал с каким-то сопением, так что шахтеру пришлось даже успокаивать его:
– Но реагируйте вы так... Если на все обращать внимание – нервов не хватит...
– Видал, икры ему не хватает,– не мог угомониться Ягнич. А почему се нет? Из-за таких, как оно, и нет...
Когда Ягнич прибегает к неопределенной форме "оно", то это в его устах всегда означает крайнюю степень презрения.– Этот па судне мусорную свалку устроил, а другой, точно такой же, в море нечистоты спускает...
Или облако доломитной пыли выбросит над поселком, а она людям глаза выедает,-сдержанно добавил шахтер. Потом окажется, что в той зоне, где эта пыль оседает, почва теряет способность родить. И стекла на жнах от этой гадости не отчистишь каждый год приходится менять тысячи квадратных метров стекла...
Не скоро теперь Ягнич обретет спокойное, ровное расположение духа. Долго еще будет сидеть в его печенках этот Кандыбенко. Для него, оболтуса, ты, конечно, смешон, помешался-де на своих морских причудах моряк поза прошлогодний... И таких учить? Для таких столько стараться?
Шахтер, вот кто. оказывается, мог по достоинству оценить его труд, длившийся несколько месяцев! Всюду дерево, медь и латунь, и все нестандартное, нештампованное, и по большей части ручная работа, выполненная мастером. Только поахнвал да причмокивал от удивления шахтерский контроль, осматривая вязанные из каната коврики, прочные, из дубового дерева изготовленные сто лики, а возле них вместо стульев нарезаны из сплошного дуба кругляки (все годовые кольца можешь на них разглядеть), по углам лоснятся бочки, опять же дубовые (думайте, что они с ромом), на их округлостях вырезаны гроздья виноградные и весело скалятся такие же резные львиные пасти. Иллюминаторы из разноцветного стекла, будто витражи, создают необычное, фантастическое освещение, так и кажется, что попал в какой-то замок, а для ночи над головой опять-таки кованные из черного металла узорчатые фонари на старинный лад. Но самая большая тут гордость Ягнича – корабельная рында-колокол, настоящая, без подделки... Все на месте, все подогнано как нужно, и главное – чувствуется, что все это делалось с любовью, с великим тщанием. Осматривали реконструированный корабль внимательно, ничего не пропуская, пока наконец, выбравшись из лабиринтов судна, не очутились наверху, у рулевого колеса.
– Попробуйте, если хотите,– предложил Ягнич шахтеру.– Руль тоже настоящий, с корабля. Тут никакой подделки.
Судя по всему, руль этот познакомился со множеством рук – весь аж блестит, отполированный чьими-то трудовыми мозолистыми ладонями.
– Дело даже не в том, настоящий или под настоящий,– шахтер положил тяжелые свои руки на руль и застыл в задумчивости.– Главное, что есть у человека что-то дорогое в душе. Ну, как говорят, заветное...
И оба, приумолкнув, невольно засмотрелись на море, где в блеске солнца перед глазами одного засветился весенний ковыль над кряжами породы, а у другого – в далекой мгле белым облаком выступал высокий, наполненный ветром барк.
* * *
Не только Ягничу нужен был "Орион", оказывается, и на судне ощущалось его, Ягнича, отсутствие. Нет-нет да и отзовется тут его отлетевший дух, отзовется даже сейчас, когда этот чародей парусов, верный наставник навсегда исчез, растворился в знойных морях кураевской пылищи.
Где он там зацепился, старый ведун, где осел на закате дней своих? Чабаном стал, с герлыгой бродит где-то по степи? Дело хорошее, однако же... Не заболел ли, не подкосила ли его окончательно эта отставка? Всякий знает, какая тоска и неприкаянность наваливаются на человека в такомто положении. Не у каждого хватает сил, чтобы долго нести такой груз... Прикованный к степям, обдуваемый иными ветрами, какие он там теперь вяжет узлы?
Нет-нет да и зайдет на паруснике об этом речь. На весенние ходовые испытания вышел "Орион". Пока что почти дома, совершает маневры вблизи своих берегов, а впереди – ответственный далекий рейс, который будет длиться несколько месяцев, так называемый рейс престижа. Далеко пойдут, далеко понесет "Орион" красный цвет родных берегов, гордое знамя своей Отчизны! Курсантов для рейса отбирают из нескольких мореходок, шансы попасть имеют лишь те, кто более всего отвечает требованиям;
"Орион" ждет хлопцев крепких и выносливых, таких, что и там, куда они проложат курс, своим безукоризненным внешним видом, своей культурой и приветливостью будут вызывать восторг (найдутся, впрочем, в чужих портах и такие, кто будет сеять недоверие, пуская слухи, что, дескать, вовсе это не курсанты, а переодетые в курсантскую форму кадровые военные моряки – одни лишь старшины да мичманы).
Для нового контингента курсантов, которые вступят под паруса "Ориона", Ягнич, конечно, тоже будет существовать, но существовать больше в виде некой абстракции, потому что застанут они на "Орионе" только связанную с ним легенду, только отблеск его долгого здесь пребывания. Стожильный морской волк, ревностный хранитель традиций, будет он для них фигурой почти сказочной, будет выступать перед ними не столько уж в героических, сколько в смешных и курьезных ситуациях, одним словом, будет существом полумифическим. Море в конце концов видало таких во все времена, под парусами разных эпох. Натура чудаковатая, крутая, самолюбивая, он, однако, и для новых экипажей будет чем-то необходим, будет еще долго незримо жить на "Орионе" как определенный символ, как неразрушимая, стабильная сила, напрочно привязывающая сердце человеческое к морю, к его полной опасностей нелегкой и волшебной жизни.