355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Берег любви » Текст книги (страница 8)
Берег любви
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Берег любви"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

На току ее глаз мог не раз наблюдать, что этот громовержец хотя и неукоснительно требует дело, но получается это у него как-то не унизительно для подчиненного, даже подростка не обидит своим превосходством, на произвол не пойдет. Озабоченный всеми своими тоннами и центнерами, Чередниченко обладает и способностью нс упускать из поля зрения главного: он и сквозь пыль уборочной страды видит тех, кого видеть должен и на ком, собственно, все здесь держится. Очень важно было Инне все эти вещи для себя уяснить. Понимала теперь, почему, несмотря на все житейские бури, Чередниченко так долго держится на своем посту, непоколебимо стоит у руля, почему такое уважение ему от люден, такая сила духа, уверенность, ореол... Убедилась, что демократизм Чередниченко не наигранный, но фальшивый, что в натуре этого народного вожака есть, можно сказать, органическое ощущение самоценности человека – врожденное или, быть может, на фронтах приобретенное, выстраданное в те дни, когда рядом падали, погибали самые дорогие твоему сердцу.

Заметила также, что и люди это качество в нем чувствуют, угадывают его, пусть даже интуитивно, что-то там брошенное под горячую руку прощают, потому что более важно для них то, что в критическую минуту Чередниченко от тебя не оторвется, не наденет на себя панцирь бездушности, в каком бы ни был настроении. Когда переступаешь порог его кабинета в конторе – сразу навстречу: ну, что там у тебя, Пелагея? Выкладывай начистоту, разберемся...

Хотя иногда с таким обращаются, что вроде бы и не входит п его обязанности, с таким, от чего другой мог бы вполне законно отмахнуться, переадресовать эти хлопоты комунибудь другому... Ведь идут со всякой всячиной: кому справку, кому транспорт, кому лекарства редкостные раздобыть или устроить для больного в столице консультацию,– к кому приходят? Конечно, к голове. Возник в новой хате конфликт, "кончились чары, начались свары", припекло судиться или мириться – тоже к Савве Даниловичу, потому что каждый раз к судье в район не побежишь ведь...

Вчера, когда выпала удобная минута, Инна спросила председателя:

– Савва Данилович, есть у меня вопрос один деликатный: как вам при вашей огромной председательской власти, при вашем, ну, сказать бы, всемогуществе все-таки удается не потерять...

– Не потерять совести – это ты хотела сказать? – сразу засмеялся он.Что нс совсем обюрократился, сердце жиром не наплыло?

– Именно это.

– Грешен и я, дорогая, не идеализируй. Бывает, днем выдашь сгоряча кому-нибудь "комплимент", потом всю ночь мучишься: что это с тобой? Стал ужо толстокожим?

Забываешь, ком был, чьим доверием пользуешься? Нет, дружище, если дальше пойдет так, руководящее кресло тебе уже противопоказано, подавайся-ка ты, брат, неводы таскать в "рыбтюльку"!..

– Положение ваше, Савва Данилович, положение нашего кураевского Зевса, в самом деле таково, что могли бы II очерстветь... А если не очерствели, если и при таких дозах почета да славы сердце нс потеряло способности реагировать, не утратило чуткости, то мне как медику просто любопытно знать: почему?

Чередниченко нахмурился и ответил не сразу.

– Если не зачерствел. Инка, если душа не превратилась в курдюк овечий, то это больше заслуга, знаешь, чья?

Тех, многих из которых уже и на свете нет. Которые ночью перед боем Савву Чередниченко в партию принимали, руки – до единого – подняли за него перед самым выходом в десант...

– Ну, это я понимаю, а еще что...

– Ох, дотошная,– улыбнулся председатель и добавил с неожиданной нежностью в голосе: – А еще – это заслуга моей Варвары Филипповны. Если бы даже и захотелось карасю в ил равнодушия погрузиться, она не позволит сразу же здоровую критику наведет тумаками, своей отрезвляющей скалкой!

И снова про ту мифическую скалку, о которой уже и в области слыхали от него,– принародно, с трибун...

Отшумел механизированный ток. Не клубится больше над ним пылища тучами днем и ночью. Уводят с полей технику, стягивают отовсюду вагончики, которые были кратковременным пристанищем для тех, кто убирал урожай. Комбайны разных марок старые, еще эмтээсовские ветераны и современные, хваленые "Колосы" и "Нивы"

выстроились в ряд, стоят, отдыхают. Тихие какие-то, стали вроде даже меньше габаритами, будто отощали, исхудали после своих круглосуточных плаваний по степному морю.

Отдых, однако, будет недолгим, постоят день-другой, пройдут необходимую профилактику – и снова в путь-дорогу, за Волгу, в далекий Казахстан, на подмогу целинникам.

Семейный экипаж Ягничей сейчас тоже здесь, возле своего "Колоса". Инне видно, как ее брат, тот самый Петроштурманец, вылезает из-под комбайна весь в пыли и мазуте (нарочно, видно, для комбайнерского шика не умывается), подходит к отцу, что-то говорит ему с серьезным, независимым видом. Равный с отцом, поровну делил с ним все, что требовала от них страда. С утренней зари хлопочут тут вдвоем. Что отца никакая сила отсюда не оторвет, это понятно. Но и его "ассистент" держится возле "Колоса"

неотлучно; побывал вот уже под комбайном, снизу осмотрел, затем вылез, обошел вокруг, доложил отцу и снова ждет дальнейших указаний... Пускай подросток, но и у него были сейчас основания испытывать гордость: провел вместе с отцом всю жатву. Инна порой даже ревнует, когда отец в присутствии гостей, впадая в свою привычную сентиментальность, начинает петь сыну дифирамбы, со счастливым туманом в глазах рассказывает, как взял он впервые своего штурманца на комбайн для пробы. "Доверил ему штурвал, и парнишка так старался, так намаялся за тем штурвалом, что вечером, только с комбайна, бряк под копну соломы и в сон... "Постой,– говорю,– Петре, не спи, ужин нам везут!" – "Хорошо,– отвечает,– не буду спать". Нс успели и на звезды глянуть, ужин подвезли.

"Вставай, штурманчик, подкрепимся". А штурманчик уже не слышит: свернулся калачиком под соломой, и тут хоть из пушок пали – но добудишься... Потом слышу – и по сне возится,– улыбается рассказчик,солому руками ловит, выдергивает, вырывает штурманец мой – это у него "камера забилась"..."

tly, теперь Петруха подрос, втянулся в работу, поднаторел, отец и в Казахстан этим летом берет его – что ж, ассистент, правая рука...

Поскольку комбайнерам скоро в дорогу, Чередниченко распорядился устроить общий, как бы прощальный обед – зовите всех, кто на току и неподалеку от тока. Пускай без музыки, но как-то надо же уважить людей перед дорогой...

Инна заставила все-таки брата-штурманца умыться, прежде чем он сел за стол. Сама и сливала ему на руки, на шею.

– Не будь же ты таким злостным нарушителем гигиены! Глянь, в ушах гречиха растет! Умывайся, я тебе говорю, как следует умывайся! приказывала она.

– Ну, да уж лей,– нехотя соглашался он.– Смою трудовой пот, а то такой чумазый, что и внутреннюю красоту не разглядят.

Водная процедура преобразила хлопца. Вытираясь перед зеркальцем, ловко вмонтированным в столб, скорчил смешную мину, пригладил ладонью набок чубчик, выгоревший на солнце. Довольный собой, обернулся к сестре:

– Ну, как тебе моя заслуженная физиономия?

Улыбнулся, однако, с предосторожностями, не во весь рот. Знает свои изъяны будущий чей-то кавалер, улыбается, но раскрывая губ, так, чтобы зубов не было видно (передние у него чуточку выдаются вперед).

За столом Инна уселась рядом со своим семейным экипажем.

– Святое семейство,– поглядывая на эту идиллию, заметил Чередниченко,Жаль только, что мало их у тебя, Федор, недобор... Я вот у отца с матерью был по счету седьмым, а всего нас двенадцать душ в миску заглядывало... Правда, большую половину потеряли, медицина дороги к нам не знала, от разных эпидемий не было спасенья...

А вот сеяли густо! Кто из теперешних может похвалиться двенадцатью?

– А вы бы, Савва Данилович, пример подали,– ехидненько заметила одна из молодиц.

– Ишь ты, острячка!.. Возражать, впрочем, не приходится, виноват,согласился председатель и все-таки добавил: – Если бы не война, мы с жинкой, пожалуй, показали бы Кураевке свои возможности, а так – тоже скромно...

Удалось взрастить на пашей ниве только двоих, да и тех редко теперь увидишь в родной хате. Оба сына, сами знаете, не посрамили фамилию, оба нашли в жизни свое призвание (один из его сыновей в сельскохозяйственном институте оставлен преподавателем, другой после военного училища проходит службу в ГДР), пожениться тоже успели хлопцы, хотя и не спросясь... Поженились, невестки как невестки, живут да поживают, а где же, спрашиваю, внуки. Стыжу тех невесток, лентяйками называю, что же вы себе думаете, говорю? Смеются: успеем, мол, какие наши годы, сами молоды, погулять хотим. Вот вам их философия... Ты, Инка, когда выйдешь замуж,– повернулся вдруг Чередниченко к медичке, густо при этом зардевшейся,– чтоб не поддавалась таким настроениям, чтоб детей нам народила целый воз!

Инна наклонилась к миске, щеки у нее горели, но Чередниченко не обращал на это ни малейшего внимания.

– В Казахстане, куда едут вон наши гвардейцы, да и по всей Средней Азии, там детей в каждой семье, как маковин в маковой головке, позавидовать можно, а Украина в этом отношении отстает... Дело ли это? Чувствовалось, что, кроме всего прочего, мысли и об этом занимают Сапву Даниловича всерьез.

– Мало не только детей, но и дедов,-отозвалась стряпуха, которая до этого молча стояла и сторонке, сложив руки под белым фартуком.– Хату нe на кого кинуть, седой бороды в селе не увидишь...

– Один бродячий аксакал у пас пришвартовался, да и тот безбородый,– в своей иронической манере пошутил Славка-моторист,– бороду, наверно, в залог "Ориону"

оставил...

Инну как током ударило. Какой развязный, неуважительный тон!.. И всем остальным, видно, тоже стало неловко.

– Ум не в бороде, а в голове.– Чередниченко метнул острый взгляд в сторону незадачливого шутника.– Таким, как ты, парень, и во сне не привелось видеть того, что этот орионец наяву видел. Кто в море не бывал, тот и горя не видал – говорили раньше, и говорили сущую правду...

И мой тебе совет, хлопче: поразмысли, прежде чем острить... Ты вот себя несовершеннолетним все считаешь, а он в твои годы уж ответственные поручения Коминтерна выполнял...

– Да что я такого сказал? – искренне не понимал своей вины хлопец.Аксакал, разве ж это бранное слово?

Иннин отец сердито прогудел в тарелку:

– У них аксакал – значит самый уважаемый, а у тебя – вроде в насмешку.

Парень искал глазами поддержки у других обедавших, но никому, видно, не пришлась но вкусу его грубая шутка.

– Побольше бы на свете таких, как дед Ягнич...

– Не шубы-нейлоны, а чистую совесть человек с "Ори она" принес...

Хлопец не сдавался:

– Но ведь и вы, Савва Данилович, любите иной раз пошутить над "Орионом"...

– Что ты со мной равняешься, сморчок? – осерчал вдруг Чередниченко,– Я могу и над "Орионом" и над ориопцем сколько хочу пошутить, и он надо мною тоже – у нас свои на это права! На правах старой дружбы да еще по праву трудных, вместе пережитых лет можем позволить себе друг над другом посмеяться, выпалить даже и крепкую шутку. Право возраста, право дружбы ясно? А у тебя пока ни того, ни другого...

И, дав понять, что об этом распространяться больше ни к чему, Чередниченко заговорил с комбайнерами о делах практических, начал выяснять, все ли у них в порядке перед отъездом, все ли здоровы да не предъявила ли кому-нибудь из них жона ультиматум на почве ревности к красавицам Востока...

Оказалось, что никаких неполадок, все были в состоянии полной боевой готовности.

– Нам, чай, не впервой!

– Дорога знакомая...

Старые комбайнеры на целинных землях бывали не раз, теперешняя поездка для них – дело привычное, а вот штурманец собирается туда впервые, и хоть сам вызвался поехать в такую даль, но, когда приспел час, заволновался хлопец, от зоркоокой сестры этого не скроешь; сидя рядом с нею, Петро то и дело как-то нервно поеживался, втягивал голову в плечи. Когда же и к нему обратился председатель, справляясь о самочувствии юного механизатора, о том, не оробел ли парень перед дальней дорогой, не заблудится ли без лоций со своим "Колосом" среди безбрежных целинных просторов, хлопец, к удивлению Инны, ответил не мямля.

четко, со спокойным достоинством:

– Покажем класс,– и твердо посмотрел через стол на кураевского Зевса.Как возьмем свой ряд – от форта Шевченко и до самого Байконура прошьем ту пшеничную целину!

– Ответ мужа,– похвалил Чередниченко.– И какое же вам, хлопцы, после этого напутственное слово?.. Передавайте братьям-целинникам наш кураевский салам и возвращайтесь с победой да с честью!..

Когда встали из-за стола и Чередниченко уже собирался направиться к машине, Инна отважилась задержать его:

– Савва Данилович!

– Ну я Савва Данилович,– отозвался он вроде бы даже недовольно.– Что там у тебя? Не знаешь, как в село перекочевать? Не беспокойся: сегодня твой медсанбат будет уже в Кураевке.

– Я не об этом... Вы извините, что задерживаю...

– Ничего. Там пожарники областные понаехали, подождут... Когда хлеб горел, так их не было, а за бумагами...

Ну, что там у тебя?

– Скажите, это правда, что собираются сносить... Хлебодаровку? Почему-то до сих пор Хлебодаровка эта по давала ей покоя.

– Ах, ты вон о чем... Кто у тебя там, в Хлебодаровке?

Еще один поклонник?

– Нет, не угадали...

– Откуда же такая заботливость... Ты хоть раз бывала там?..

– Никогда... Говорят, на редкость живописное соло...

Чередниченко враз переменился: загорелое, лоснящееся лицо его, перед этим какое-то застывшее, лишенное живости, в один миг осветилось вроде бы далеким отблеском и потеплело.

– Село, Инка,– как в песне!.. Нигде, кажется, такой красоты не видел...

– И неужели снесут? Это же... Это же преступление!

– Есть, к сожалению, люди, которые любят разглагольствовать о так называемых неперспективных селах...

Ну, да с такими головотяпами мы еще повоюем... Ты, доченька. побывай как-нибудь в этой Хлебодаровке, полсотни километров – это ведь по теперешним временам не рассто^янио. Может, еще одну песню напишешь... Только весной поезжай, а еще лучше – ранним лотом, когда хлеба коло^сятся. Когда-то меня именно в такую пору туда случай занес... Сельцо невеликое, по в самом деле такое живописное, природа таким роскошным венком его украсила, куда там нашей Кураевке!.. Глянешь, будто и проезда в Хлебодаровку нет – со всех сторон село сплошь окружено полями пшеницы, пшеница вплотную подступает к беленьким хатам, к самым окнам, колосья тянутся до самь1Х крыш! Вышел из машины и стою, онемел: рай. Земной рай, филиал рая... Ничего лишнего, все только самое необходимое: жилье людское и колос... Да еще тишина первозданная, да еще пчела звенит в воздухе, в мудрой его тишине...

Такая-то она, беленькая эта Хлебодаровка, по окна утонувшая в колосьях... Тихо-тихо. Нигде никого. Сияет небо.

Нива в безмолвии дозревает. Жаворонок в небе – серебряным дальним звоночком. Не видать его, где-то высоко, у самого солнца... А колосья могучие, вровень с тобой, к щеке прикасаются, щекочут. Ах, Инка, Инка, если бы я родился поэтом!..

– Вы и так поэт,– сказала она искренне.

– Какой я, Инка, поэт. Хозяйственник я, землепашец, и только. Дядька твой, орионец,– вот тот поэт!.. Ты послушай его, когда он в ударе...

– Оба вы для меня поэты, настоящие, не книжные, не выдуманные. Поэты жизни...

– Ну, дзенькус... – И, мягко улыбнувшись ей, Чередниченко направился к своей помятой, облезшей на грунтовых дорогах и бездорожьях, истерзанной "Волге".

* * *

Сидит Ягнич-узловяз, "зачищает концы", вяжет узлом памяти далекое и близкое, переплавляет воедино прошлое с настоящим.

В полосатой тельняшке покуривает на ступеньках веранды, а перед пим, посреди двора, старая колючая груша.

Железное дерево, не поддающееся никаким ветрам. Колючки на ней, как петушиные большие шипы, редко найдется какой-нибудь маленький грушетряс, который захотел бы познакомиться с этими шипами. Когда-то все-таки лазили, мог и он вскарабкаться до самой верхушки, а теперь и у ребятишек пропал интерес. Одичала груша.

Родятся на ней мелкие, терпкие плоды, и даже те, которые сами на землю упадут, никто но подберет: в колхозных садах слаще. А когда-то, в пору твоего детства, это было знатное лакомстпо. Породистую же, сортовую грушу-дулю можно было отведать только на спас, когда исклеванный оспой крымский татарин заедет в Кураевку для крупной торговой сделки:

– Ведро груш за ведро пшеницы!

Скрипит/движется арба по улице, отовсюду слышится гортанный голос, призывающий кураовских жителей на торжище – ведро на ведро... Дети бегут, канючат у родителей, чтобы те выменяли "дулю", однако далеко не каждый мог позволить себе такую роскошь...

Многое повидала на своем долгом веку Ягничева груша.

Сама она – чуть ли не единственное, что осталось от предков, и тем-то еще дороже орионцу. Под грушей на днях появилась обнова – лавка из свежего дерева, еще не окрашенная, зато с большим запасом прочности – можно будет теперь посидеть в одиночестве или с кем-нибудь из приятелей. Сам плотничал и остался доволен работой. Тут, под грушевым шатром, находится и ночное гнездо Ягнича.

Неплохо тут. Звезды сквозь листья видны. Иногда, бывает, грушка упадет, по лбу стукнет. А под утро, когда подымется зоревой ветерок, слегка зашумят над тобои зеленые грушевые паруса...

С наступлением дня орпонец ищет, чем бы заняться.

Вчера взял мотыгу, пошел пропалывать цветы возле обелиска... Сегодня сидит дома. Лишь солнце из-за горизонта – нагрянет детаора, узнавшая сюда дорогу со всех концов Кураевки. И ягничевские прибегают, и всякие. Даже от пограничников, бывает, залетит чернявонький, как цыганенок, Али, смышленый парнишка. Пограничная вышка издавна маячит на околице Кураевки, одиноко торчит, смотрится в море. За старшего там офицер-азербайджанец, когда-то он на кураевской женился, и вот уже его потомок узнал дорогу к старому Ягничу... Сбегутся малыши, воробьиной стайкой щебечут, порхают, не смущаясь, перед самым крыльцом – привыкли к орионцу:

– Дедушка-моряк, а что там еще в вашем сундучке?

Вынесет – в какой уж рая! – таинственный свой короб, поставит возле себя на ступеньках и, полуоткрыв, начнет, будто коробейник, рыться внутри, искать для ребятишек диво дивное. Но нет уже в сундучке радужных нездешних ракушек да тугих чешуйчатых шишек от сосенпиний – для кураевской малышни и такие шишки в диковинку! Ведь тут это невидаль, хотя в других местах этих шишек полным-полно валяется на диких камнях самого взморья, где их порой собирают, играя, дети Адриатики, дети медитериапских рыбаков...

На этот раз орионец показывает малышам свою грамоту с Нептуном, с вилами, которые так воинственно торчат над взвихренными бурунами. Головки ребятишек склоняются совсем близко, русые, светловолосые, и чернявые, все они пахнут солнцем. Нависнув лоб в лоб над грамотой, дети молча рассматривают размалеванное курсантское творение, этот бесценный для ориопца манускрипт. Но вот грамота снова свернута и спрятана, вместо нее появляется серый кусок парусины и что-то воткнутое в пего, похожее на шприц.

– Вот это, дети, самое главное мое сокровище.

Металлическое, острое сверкнуло в руке моряка.

– Что же это такое?

– Иголка!.. Парусная иголка, то есть пгла для сшивания парусов. У меня их тут целый набор, и все под номера ми... Потому что для морских парусов – они ведь плотные – иголка должна быть особой, она, видите, трехгранная, как штык! – Показывать показывает, по в руки не дает.– И размером, как цыганская, куда больше той, которой ваши мамы пуговицы вам к штанишкам пришивают.

Карие да терновые, серые да синие глазенки, разгоревшись, с неудержимым любопытством разглядывают трудовые орудия орионца. Не успели наглядеться, исчезли уже – спрятал моряк свое сокровище.

– А что там еще, на дне?

– Тебе и это хочется знать? – улыбается морской волк.

– Хочется.

– А ты потерпи. Не спеши, хлопче. В жизни надо терпение иметь. Все будешь знать, скоро состаришься...

А старость – не радость, слыхал?

И хранительница тайн захлопывается прямо перед шмыгающим посом мальца. Нарочно, знать, не показывает все сразу, чтобы и завтра снова к нему прибежали...

– Дедушка-моряк, а вы видели акулу?

– А летучих рыбок?

– Видел, все видел.

Хмурится орионец. Сейчас он и сам подобен летающей рыбе, которая так красиво летит, сверкает в воздухе и – хлоп! плюх! – кому-то под ноги па палубу. А он – на эту вот землю плюхнулся.

– Научите нас узлы вязать.

Это он с охотой. В короткопалых, железной крепости руках появляется капроновая веревка: начинается действо.

И какими сразу же проворными и ловкими становятся вдруг эти медвежьи лапищи! Никакой огрубелости в пальцах, как-то складно, так хитро и неуловимо все у них получается, будто перед тобой цирковой фокусник.

– Вот так делается, дети, узел "двойной, для крючков"...

Навострили глазенки, никто не шелохнется, словно бы и нс дышат.

– А так, будьте любезны, "рыбацкий штык"...

И снова манипуляции, "круть-верть" – готово.

– А это вот будет "калмыцкий узел"...

Тоже необыкновенно мудрено. Одной рукой узла никак нe завяжешь...

– А это – "удавка"...

А "это" да "а это", и так он мог бы – на пятьдесят разных манер, потому что в морском деле требуется уметь вязать множество узлов, и каждый из них имеет свое назначение... Под конец – торжественно:

– Ведь что такое парусное судно, хлопчики? Это ветер и мастерство рук человечьих... Запомните это.

В детских глазах – искорки восторга! Так много всего уметь!

А если случится, что и Инна присутствует при этом, в ее темно-карих глазах тоже засветится радостное удивление:

мастер-узловяз, человек редкостного умельства, он и сам перед нею, будто узел, который надежно, мудрено завязала сама жизнь. Завязала – так просто не развяжешь.

Инна считала своим прямым долгом медички подлечивать орионца, оберегать его силы, во что бы то ни стало подврачевать и душевные раны Андрона Гурьевича. С деликатной настойчивостью пыталась выяснить, какие у него "симптомы", что его беспокоит,– узловяз отмахивался: ничего у него не болит, ничто не беспокоит.

– Но ведь вы же плохо спите?

– Когда как.

Назначила ему для улучшения сна валериановыи экстракт (extract! valerianae) в таблетках, желтые чечсвичинки цспой в семь копеек за маленькую бутылочку, заткнутую ватой. Через несколько дней поинтересовалась результатом. Ягнич уверил, что помогло. И хотя на эту бутылочку она вскоре наткнулась в углу за тахтой, таблетки как были, так и остались под ватой нетронутыми, том не менее Андрон Гурьевич в самом деле стал спать лучше, мама тоже заметила.

– Ты б ему еще золотой корень где-нибудь достала,– посоветовала дочери мать.– Может, через аптеку областную? Когда-то олсшковская знахарка этот корень на базаре продавала...

– Внимание людское – вот для него золотой корень,– авторитетно ответила медичка.– Других лекарств от одиночества нет.

О работе гость, кажется, перестал и думать. Сначала заинтересовался было рыбартолью, ходил, разведывал, но возвратился недовольный:

– Не для меня. Средь бела дня слоняются уже без дела, осоловевшие, о пустые бутылки спотыкаются.

Не подходит ему такая "рыбтюлька". Может, чтонибудь другое подвернется.

– Из хаты не выгоняем, куда тебе спешить? – сказала сестра.– Комбайнеры мои уехали, хоть ты будешь в хате за хозяина... Отдохни, сил наберись. А с "рыбтюлькой" не связывайся, потому как где рыба – там и жульничество:

на них, говорят, уже и прокурор посматривает...

Детсад все больше привлекает орионца. Придет, сядет под навесом и начинает раскладывать возле себя длинные, ровные, еще и водичкой увлажненные стебли соломы.

Детвора, окружив своего "адмирала", следит за его приготовлениями. Вот толстенные узловатые пальцы с какой-то непостижимой ловкостью берут золотистую соломинку, осторожно сгибают, делают па ней коленце, что-то там еще колдуют. Любопытство разжигает малышню:

– Что же это будет? Брыль?

Мастер не спешит с ответом. Вот когда закончит – увидите.

А из-под пальцев постепенно возникает... кораблик!

Ну, может, но совсем еще корабль, по что-то на него похожее. Появится со временем корпус, настелется палуба. А вот из этой соломинки будет, дети, заглавный столб мачты...

– Бизань, так она называется...

Скажет и, отложив работу, отдыхает, глядит в ту сторону, где синевы много, где море. Смотрит совсем равнодушно, будто ни о чем и не думает, а если бы сказал вслух, следуя за своими мыслями, то получилось бы: вон там, ребятки, где синь морская, когда-то тонули двое малышей, таких, как вы, а то и меньших... Ничего в жизни не успели увидеть – весь свет затмили им черные бомбы, те, что с таким отвратительным воем летели с неба прямо на палубу судна, шедшего на Кавказ. Глазенки расширены от ужаса, уста разверсты в крикс – с этим криком, захлебываясь, и отходили малыши в глубины, куда и луч солнца не достает... Или, может, хватались за мамины руки, взывали о помощи?.. А может, до самой ночи держались на обломках судна, ожидая помощи, до жуткости одинокие в бескрайних просторах воды?.. Какие же у них личики были – силится вспомнить сейчас и не может колеблются перед отуманенным, увлажнившимся вдруг взором, будто размыты морской водой... Вот там, где синева, дети, хотел бы сейчас быть этот ваш "адмирал"... Вот там ому и смерть была бы не страшна.

А потом, опомнившись, опять принимается за свое.

Соломенный кораблик растет и растет. Ставятся на нем тоненькие мачты, натягиваются тугие, тоже соломенные паруса, в сполохах золотых, будто сохранившие в себе трепет солнечного луча.

Малыши без подсказки угадывают:

– "Орион"! "Орион"!

И черноглазый Али с пограничной заставы тоже горячо уверяет, что кораблик совершенно похож на тот, который они однажды видели с отцом в бинокль с наблюдательной вышки.

А в следующем сеансе кораблик еще подрастет, между снастями у пего колоски появятся, тугие, полнозерлые.

– Это курсанты,– с улыбкой объясняет орионец.– Экипаж.

Ладный такой колосковый этот экипаж; каждый из его членов знает, что делать, у какого стоять ему паруса... На удивление кораблик! Все остальные игрушки перед ним сразу потускнели, всех он затмил – где же теперь этот миниатюрный "Орион" лучше всего поставить? Вместе с детьми мастер тоже задумывается. Наконец решили закрепить его вверху, у самой крыши, чтобы мог видеть морс оттуда. И не поломает там его никто, ласточки лишь будут сновать, но они осторожны. Прикрепленный к фронтону кораблик еще более похорошел, даже с улицы было видно, как купается он в золотых солнечных волнах, светится, точно герб на невидимом боевом знамени этого юпого кураевского войска...

В один из вечеров, когда Ягнич готовил под грушей свою верную раскладушку, неожиданно зашел на подворье Чередниченко. Был он, кажется, не в духе, угрюм, идет – вроде сто пудов на себе тянет. Или, может, прихворнул – снова сердце прихватило? Отяжелевший, опустился на лавку и, помолчав некоторое время, сказал с грустью:

– Помнишь, как мы всем драмкружком ходили, бывало, после представления к морю? Хлопцы, девчата – все такие здоровые, молодые. Ночь лунная, небо тихое, без реактивного грохота... И пусть одеты мы кое-как, некоторые даже босые, зато будущее за нами, светит нам счастье товарищества, огонь молодости, сил придают бурные порывы души... Стапем, бывало, против луны да как запоем:

"Навгороди верба рясна..." Или вот ту: "Пид билою березою казаченька вбито..."

Ягнич понял, что на этот раз их роли переменились:

теперь уже ему надобно будет вызволять товарища из тоски, из какой-то большой, малой ли беды.

– Что-нибудь случилось, Савва?

– Да, случилось. Позвонили, что Крутипорох (это тот ивановский председатель, с которым они проверяли свой вес на Вавеле) лежит с инфарктом. Прямо на току стукнуло, да так, что вряд ли и выживет... Фронтовой мой товарищ, верная душа! Под Одессой в ночную разведку не раз ходили вместе к самому лиману... Не раз выручали друг друга. Если бы не он, давно, может быть, над Чередниченко лозняк вырос бы... Ах, каких падежных бурями выкручивает, с корнями выворачивает из жизни... – и умолк.

– От этого никто не застрахован, Савва.

– Это верно. А мы порой забываем об этом. Некоторые люди живут словно бы вприкидку, как бы черновик набрасывают, в надежде на то, что еще будет время переписать свою жизнь начисто, набело. Спрашивали вот у меня на току: как это тебе удается, товарищ голова, держаться;

столько лет, мол, председательствуешь и до сих пор нс утратил человеческого обличья, в ходячий шлакоблок не превратился... Коли бы не память, говорю, глядишь, и превратился бы... А то ведь все время корректирует она тебя:

не забывай, Савва, какие люди рядом с тобой были... Тот на твоих руках умирал, тому, сраженному пулей, в двух шагах от тебя бескозырку с мозгами смешало, а тот, может, летящую в тебя разрывную своей грудью остановил... Так это же, считай, ими тебе жизнь подарена! Пуля не разбиралась, не спрашивала, куда летит и в кого угодит: мог бы и ты стать землею, чем ты лучше тех, с кем ходил в разведки да в атаки? Благодаря им живешь. Не забывай об этом, помни, и не только на праздничных собраниях, а на всей своей жизненной магистрали. И если уж указано судьбою жить тебе, то живи и не забывай, что жизнь дана человеку на добрые дела. Ясным светом гори, не копти небо. Может, кому и подходит это самое жизнекоптение, а по мне так уж лучше пусть на ходу, на лету разорвется от тяжких забот, этот твой миокард! Вот и друга моего подрубила... Ах, как жаль Крутипороха!..

– Да, может, еще выкарабкается... Человек – существо живучее. Способное порой такое выдержать, что потом даже не верится...

– Оно-то так. Вот и меня иной раз так прижмет...

А потом – хватнул воздуха и снова на коне! Черт возьми, хочу все-таки внуков дождаться...

И, словно бы спохватившись, Чередниченко спросил Ягнича:

– Ну, а ты-то как?

Орионец улыбнулся сдержанно:

– Идет борьба за живучесть корабля.

– С работой, спрашиваю, как? Остановился на чемнибудь?

– Еще нет. В детский сад вон зовут старшей нянькой...

– А почему бы и нет? Соглашайся! – повеселел Чередниченко.– Пестовать детей – святое дело.

Ягнич закурил, отодвинувшись на конец лавки, застыл в угрюмом раздумье.

– Нет, Савва. Ты мне дай другую работу. Подыщи для меня занятие какое-нибудь... самое каверзное.

– О, тогда становись председателем! – мгновенно отреагировал Чередниченко, весело взбодрившись.– На этой работе не вздремнешь, нет-нет! Тут уж из тебя все жилы вымотают да еще и узлов из них понавяжут, а ты при этом не пикни – терпи, брат.– Чередниченко снова стал серьезным.– Только и пожил, пока рядовым механизатором был, пока поглядывал на белый свет с высоты комбайна, с мостика своего степного корабля. Скажи только – сегодня же к щтурвалу вернусь... Восход солнца и зарю вечернюю на мостике комбайна встречать – вот это да, вот это жизнь!.. А для моей теперешней работы, Андроп, нужны нервы покрепче стального троса... К концу дня едва на ногах держишься, забредешь после работы в парк, присядешь у прудика, Яшко или, как там его, Мишко подплывет за крошками – побалуешь его вместо внуков, хоть с этим безобидным созданием душу отогреешь... Признаюсь тебе, дружище: с природой чем дальше, тем все больше хочется согласия, этой самой гармонии, что ли... А оно не всегда получается. Мы ее не щадим, а она нас. Налетело вот, попалило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю