Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"
Автор книги: Олег Чувакин
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
«В новом мире ты не будешь помнить о том, что говорила мне прежде. Поэтому тебе незачем просить прощения. В новом мире не нужны будут «Мерседесы» и финтифлюшки. В новом мире вообще…»
«Ты говоришь о новом мире из жалости ко мне. Ты полжизни сгубил ради своего газа – и вместо денег, славы и финтифлюшек хочешь превратиться в безгласного монстра, пожирающего мужчин, женщин и детей? Ради чего? Ради сомнительной эволюции? Ради того, чтобы вечно бродить по Земле? Или ради меня?»
«Хочешь честный ответ? Не ради тебя. А потому что давно задумал распорядиться пентаксином так, как считаю нужным. Но и ради тебя – тоже».
«Ох уж эти мне непрошеные благодетели!»
День за днём он стал смутно понимать, куда она ведёт. Она скажет ему в конце (когда Максим Алексеевич привезёт наконец трупы, и он проведёт опыты): «Я устала. Я смирюсь с тем, что произойдёт. У меня нет выбора. Ты сделаешь то, что сделаешь, буду я против, или не буду».
Доктор считал, что протест и раздражение больной Любы были проявленьем скрытого согласия с его «злым» решением. Мораль её бунтовала, но боль и диагноз – а равно и сильное женское любопытство, а заодно и учёное любопытство: какой учёный не желает очутиться в новом мире? – вкупе пересиливали её попытки разъединить добро и зло, отделить одно от другого, с тем, чтобы выбрать и остаться «чистенькой». Подсознательно, думал Владимир Анатольевич, Люба уже согласилась; осталось дождаться перехода её пассивного согласия в активное, выраженное прямыми словами. Доктор очень хотел бы, чтобы она приняла его решение без оговорок – и чтобы на пороге новой жизни они были бы вместе, и уже без тени сомнений. Вот тогда-то он и ощутит тот праздник, о котором мечтал многие, многие годы.
Кроме Любы и него, никто не знал о новой модификации газа. Никто не спрашивал, а рассказывать доктор не торопился. Собственно, никто и не верил в успех доктора. И это неверие, и эта его репутация «упрямого осла» были ему только на руку. Ему надо дождаться трупов из морга, а уж там он поймёт, как надо действовать. Опыт с шестичасовым газом соединит его теорию с практикой. И вот тогда-то доктор получит право сказать: «Всё. Я сделал это».
Шесть часов! Секунда в секунду, как в теории. И доктор проводил больше времени в кабинете, за компьютером, перечитывая свои старые записки, в которых научные гипотезы чередовались с мечтами о будущем – очень наивными, как казалось теперь Владимиру Анатольевичу, – чем в лаборатории. А лаборант Никита всё анализировал пробы пентаксина-68, не замечая, что формулы полугодовой давности повторяются, а Светлана всё кормила рыбок и морских свинок в «зверинце», надышавшихся устарелого шестьдесят восьмого газа. Всё шло по-прежнему, и только он и Люба знали, что надвигается новый мир.
С шестичасовой версией газа утверждение нового мира окажется необратимым, как бы ни «боролись» за жалкое старое человеческое существование некоторые куски мяса.
С этой иронической мыслью («злой», по определению ханжеской морали, которую, думал Владимир Анатольевич, обыкновенно проповедуют те, кто считает других быдлом, недоумками и скотами, и только и делает, что паразитирует на быдле, недоумках и скоте – пожирает их почти в прямом смысле) доктору было легче переносить Любино переменчивое настроение и выслушивать фантазии с вариациями, в которых он со временем научился участвовать. Например, в фантазиях о его любовных похождениях.
Не то с весны, не то с лета – доктор, погружённый в свои исследования, и не заметил, когда это началось, – Люба стала ревнива. Прежде чем она добралась в своей ревности до женских трупов из холодильника, она объявила объектом докторского вожделения Светлану.
Все женщины знают, что их на планете меньше, чем мужчин, и потому охота за самцами – первейшее дело каждой самки, цель жизни, пробуждаемая в ней инстинктами, говорила Люба. Профессия – биолог, призвание – женщина. И уж женщина, продолжала Люба, оказавшаяся единственной среди мужчин (она, Люба, уже не в счёт), своего не упустит. Просто не может быть, чтобы Светка не переспала с директором! «Она, наверное, и в подвал к тебе спускалась. То-то тебя тянет на ночь там остаться. Смотри, вот она дождётся, когда ты сделаешь открытие, и прикарманит всю идею себе. Такие тихо ждут, тихо ласкают, – а потом цап когтями и хвать зубами, и горло перегрызут. И никакой чудесный газ не спасёт».
«А тебе не приходит в голову, что я не соврал бы тебе о Светке?»
«А кто тебя знает, – выкрутилась Люба, – ты на одни темы не врёшь, а другие у тебя из одной лжи построены».
«Да не делю я темы…»
«Конечно. Ты не темы делишь, а меня со Светкой».
В другой раз фантазия Любы о Светлане выглядела иначе. В психологическом и реалистическом плане – убедительней.
«Одна молодая женщина среди мужчин. Понятно, что все они будут хотеть её. И понятно, что она будет избалована их вниманием. Ты работаешь и живёшь тут с 2000-го года. Ты хочешь сказать, ты ни с кем не спал эти годы? Меня ты встретил в 2005-м. Ты что, хранил верность бывшей жене? Я не поверю, что Светка не забегала к тебе и к труповозу, когда Никита работал или был в городе, и не жалела тебя. Светка такая добрая, такая отзывчивая, с таким печальным, немного пьяным лицом… Такие девушки, как она, любят и жалеют мужчин. Всех без разбору».
Но доктор уже научился участвовать в фантазиях Любы: «А ты не задумывалась, почему, за исключением Светки – да, с печальным, кстати, лицом, – в институте сложился мужской коллектив? Ведь до тебя тут работал товарищ Сметкин. Мужчина в самом расцвете сил. Сметкин любил труповоза, а Максим Алексеевич любил меня. Обыкновенный голубой коллектив. Так бывает у мужчин: в науке ли, в армии ли, в балете ли. И инженеры-конструкторы за своими кульманами, знаешь ли, прячутся и сходятся… Вот почему Сметкин уволился: не вынес треугольника. А любовь с Максимом Алексеевичем у нас давняя. Недаром он из Москвы за мною поехал. Ты вдумайся: бросил работу в Москве, продал дом, и поехал в сибирскую ссылку. Вот у Светки и печальное лицо. Хотела любить всех мужчин, а достался один Никита».
«Вот же дрянь! – говорила Люба и улыбалась. – Слышала бы тебя Светка… с печальным лицом!»
На юбилее Светлана много, слишком много пила, – и то сидела с Никитой, то, напахивая на Владимира Анатольевича перегаром, перегибалась через стол и целовалась в щёчки с юбиляром, а то усаживалась в уголке комнаты, у окна, пошире открывала форточку, и курила, глядя на институтское общество. И на него с Любой тоже поглядывала. Погасив окурок в пепельнице на подоконнике, она возвращалась к Никите. У того, замечал доктор, было грустное, немного тревожное лицо. Такое, будто Светлана и впрямь решила озаботиться новым мужчиной в жизни, а мужа-лаборанта оставить прозябать в никчёмном институте. Светлана была красива, и Владимиру Анатольевичу иногда думалось, что у неё с Никитой – товарищем довольно легкомысленным, целеустремлённости которого не хватило даже на окончание университета, – нет ничего общего, кроме работы в институте и сожительства в одной комнате. Не институт бы, не квартира, – они бы никогда не оказались вместе. Может быть, это положение и гнетёт и Никиту, и Светлану, – как гнетёт и многих людей в этом несчастливом мире, людей, неразрешимо и невыносимо зависимых от квартирного и рабочего вопроса?
Глядя на Светлану и Никиту, Владимир Анатольевич думал: «В любви они счастливы, а в жизни – нет». И то ему казалось, что они будут жить долго и счастливо – о да, назло, вопреки этому миру, не дающемуся им, ограничивающему их мирком комнаты, мирком провинциального города, – то он представлял, как они разбегутся, вернее, как Света уйдёт от Никиты в поисках лучшей доли – как и полагается человеку приспособляющемуся, особенно красивой женщине, у которой шансы на лучшую долю зависят не от одних научных способностей и образованности, – а Никита останется один в комнате, и Светлана подберёт биологиню себе на замену и сама же приведёт её в комнату Никиты. И с нужной долей шутки и нужной долей истины скажет ей, озорно и в то же время печально глядя на Никиту: «У нас тут, милая, шторок, перегородок и раскладушек не предусмотрено. Мы, знаешь ли, тут запросто. Как европейцы в бане. Нет женских дней и нет мужских. Мы же не дети, в конце концов. Никита, если она тебе не понравится, я другую приведу. Вообще-то я старалась найти похожую на меня. Как она тебе?» – «А у меня почему никто не спрашивает?» – возмутилась бы новенькая. – «А не нравится – не ешь, – спокойно ответит ей Света. – Видишь, мне тут разонравилось, и я ухожу. Может, найду себе кого-нибудь на белом «БМВ», а может, стану плакать по ночам и прибегу обратно к Никите, упаду ему в ножки волосатые, стану каяться в грехах и просить выгнать новенькую, – и жить так же, как прежде, так же счастливо в любви и несчастливо во всём прочем. Будто есть это прочее, Никита!..»
Доктор не придумал этот разговор. Разговор о «новенькой» он подслушал однажды на лестнице – когда Светлана и вправду собрала чемоданы и решила уйти от мужа. Дальше площадки не ушла. Доктор подозревал, что с чемоданами затевалось не раз, но Света так и не ушла от Никиты, рационально предпочтя плохую жизнь с любовью плохой жизни без любви. Или нерационально: предпочтя плохую жизнь с любовью хорошей жизни без любви. Или крайне глупо: предпочтя плохую жизнь с любовью хорошей жизни с любовью. Но чемоданы потому и разбираются, что человеку с чемоданом есть что терять, кроме цепей.
В институтском подвале Светлана следила за «зверинцем» (два десятка клеток с крысами, морскими свинками и кроликами). Также в её ведении находились аквариумы. Каждая новая модификация пентаксина проверялась на животных и рыбках. Целью биологических опытов было вовсе не изучение влияния газа на морских свинок и «гупёшек», а установление того факта, что никакого влияния пентавирус на животных и рыб не оказывает. Так он в самом начале объяснил ей, добавив, что она должна бить тревогу, коли влияние будет установлено. «И всё?» – спросила она у него. – «Всё, – сказал он. – Не считая того, что если влияние будет установлено, вы можете умереть. И убить по неосторожности всех нас. Поэтому не пренебрегайте мерами защиты. И проверяйте почаще герметичность скафандра. Заправляйте своевременно баллоны». В сущности, опыты, которые Владимир Анатольевич поручил Светлане, были формальными: газовая оболочка пентавируса быстро распадалась, и вирус, оказывай он действие на животных и рыб, всё равно не успевал бы действие это оказать. Светлане, словно провинившемуся бурсаку, приходилось заполнять журнал однообразными записями об отрицательных результатах анализов. С тем же успехом журнал биологических анализов мог быть пуст. Светлана переносила клетки и аквариум в лабораторию, надевала скафандр, включала дозатор контейнера, давала газу выход – и никакого влияния не обнаруживала, потому что его, влияния, и не могло быть. Его не могло быть и при шестичасовом пентаксине. Пентавирус действовал на человека, и абсорбировался лишь на клетках-мишенях человеческого организма; для всех прочих организмов он был безвреден, не распознавая их клетки. «Новое гуманное оружие», – услышал он однажды от начальника службы безопасности в Москве. – «Вообще-то речь о смерти гуманоидов», – ответил ему доктор.
Пентавирус не модифицировался, но следовало проверять, не даёт ли непредусмотренных эффектов пентаксин, взаимодействуя с пентавирусом. Словом, скучная была у Светланы работа. Да и у него, у Таволги, не лучше. Ну, а какая работа была бы нескучной? Делать по два-три открытия в квартал, по разнарядке?
Светлану привёл в институт Никита, числившийся в институте старшим лаборантом. (Должности младшего лаборанта или просто лаборанта в штате установлено не было. Владимир Анатольевич посмеялся над методами работы московских чиновников: кто-то, должно быть, взял штатное расписание Дмитрова-36 и вычеркнул должности низового уровня. Таким образом, в сибирском институте все были начальниками: от директора и главного вирусолога до старшего биолога, начальника службы безопасности и старшего лаборанта. Исключение составлял только системный администратор Валера, не бывший ни старшим, ни главным и, может быть, потому бывший самым незаметным работником института, всё ворчавшим о том, что «у вас тут до сих пор «Windows 98», – и этим «у вас», а также своими частыми подработками «на стороне» отделявший себя от научных сотрудников). Как и Светлана, Никита выполнял все эти годы довольно однообразную работу, которая давно бы отвратила от института любого любознательного учёного, не будь он таким легкомысленным, как Никита Дурново – всегда, как казалось доктору, больше думавшем о своей Свете, нежели об исследованиях. Задачей старшего лаборанта было брать пробы воздуха в герметизированной лаборатории и писать отчёты о распаде пентаксина. Никита, как думал доктор, машинально выполнял то, чему научил его Таволга, и похоже, вовсе не интересовался пентавирусом. Недоучившийся студент знал о необходимом теоретическом периоде действия пентаксина разве что то, что исследования направлены на достижение установленного упрямым доктором шестичасового периода распада газа, из-за чего в целях безопасности в лаборатории нельзя было снимать скафандр шесть часов, по истечении которых в воздухе не должно было остаться ничего, кроме воздуха: молекулы пентаксина должны были полностью распасться. (В лаборатории можно было бы использовать и современный противогаз, обеспечивающий герметичность маски на лице и защиту от газов на продолжительное время, – но скафандр защищал надежнее, а также, будучи мягким (исключая наспинную пластину под баллоны), защищал и от возможных царапин и укусов, о чём ни Никита, ни его Светлана не знали. Допуск по первой форме был только у Владимира Анатольевича, Максима Алексеевича и Любы; всем прочим полагалась вторая форма.
Шесть часов! И от пентаксина – а, следовательно, и от вируса, – не остаётся и следа. Обыкновенный воздух, ничего более. Так оно было теоретически, и так оно должно было сложиться и практически. Отчёты лаборанта отличались от однообразных записок Светы тем, что Никите приходилось выводить всё новые формулы: ведь состав анализируемого газа менялся. Равнодушие Никиты к исследованию вполне устраивало Владимира Анатольевича – особенно в октябре, когда он добился тех шести часов, о которых впервые подумал в далёком девяносто третьем году: когда ваучеры народом уже были распроданы и пропиты, но когда ещё не был Ельциным расстрелян парламент.
Последняя версия газа, N68, сто сорок шестой модификации, продержалась 1,5 минуты. До шестичасового предела было, казалось, далеко… Лаборант, бравший пробы воздуха по инструкции в первую и вторую минуту после выхода газа и далее каждые полчаса до истечения ровно шести часов, ничего заподозрить не мог. В самом деле: кого может удивить продвижение учёного в опыте от 45 секунд к 55 секундам или от 1 минуты к 1 с половиной? Это то же, что поражаться очередной олимпийской победе: когда бегун побил прежний рекорд и опередил предыдущего олимпийца на 0,000001 секунды. И Владимир Анатольевич с третьего октября, когда он вдруг получил нужный состав газа, стал подсовывать лаборанту контейнеры с устаревшими вариантами пентаксиновых версий, присваивая им фальшивые номера. То-то поразился бы Никита, дай ему доктор новый пентаксин, распадавшийся в точности с гипотезой от 93-го года, то есть в течение как раз шести часов! А то-то бы удивился, вытаращил бы глаза, когда б увидел, как бывший труп на хирургическом столе оживает и пытается подняться – чтобы откусить доктору руку или тяпнуть зубками щёку!..
Впервые сегодня утром труп открыл глаза и попытался Владимира Анатольевича сожрать.
Трупы в институт поставлялись из морга (Максимом Алексеевичем) – по федеральному соглашению с грифом «ДСП», которое с большим трудом выбил Таволга всё в том же злосчастном 2000-м году. Сколько трупов он пристёгивал в лаборатории на столе в надежде, что вирус всё же успеет прижиться!.. Он кричал на них: «Открывайте глаза, мертвецы! Живите!» Но нет. Не получалось. И Владимир Анатольевич чувствовал себя как школьник, подросток, мучающийся над задачей по химии. Но в школе он не мучился с химией! Редко у кого химия бывает любимым предметом, но вот у него, у Володи Таволги, любимым предметом она была. Он любил химию, и неорганическую, и органическую, – и она, как ему казалось, отвечала ему взаимностью. Лица бородатых химиков из учебников, казалось, подмигивали ему – и прочили блестящую научную карьеру. И вот он состарился, поседел – и кричит на мертвецов в своей подвальной лаборатории: «Открывайте глаза!» А они, сволочи мёртвые, не открывают. Химия больше не любит его, хотя он не изменял ей. Разве что немного с биологией…
Секунды! Минута! Полторы минуты!.. Лучше бы был ноль, думал он. Таволга бы понял, что идёт в неверном направлении. Но полторы минуты говорили о том, что он на верном пути, только верный этот путь разветвляется на миллион мелких дорожек, 999.999 из которых ведут в тупички и лишь одна – к долгожданному финалу. Как выйти на эту дорожку, как узнать её?… Доктор пробовал один вариант за другим, наполнял контейнеры версиями газа 59, 61, 65, 68, их бесчисленными модификациями… Хватит ли жизни на то, чтобы наткнуться на нужную версию? «Тут у меня не наука, – шептал он, – а какая-то лотерея… Нет, неточно; не лотерея, а попытки открыть замочный шифр, имеющий миллион комбинаций».
И вот сегодня утром всё переменилось. Труп открыл глаза. Женский труп. Труп девочки 23-х лет. Большегрудое белое тело, к которому ревновала Люба и по поводу которого она (на юбилее) высказала Максиму Алексеевичу, что это он, промышляющий трупами некрофил, соблазняет её Володю женской мертвечиной. Но Владимир Анатольевич думал сейчас не о ревности Любы. А о том, что все показатели, все параметры его открытия полностью соответствовали тому, что он записал в первой «пентаксиновой» тетради ещё в 1993-м году. Распад молекул газа происходил через 360 минут; теоретический предел был достигнут. Владимир Анатольевич сам выполнил все анализы, которые полагалось бы делать лаборанту. (Никите нечего и знать о новой версии газа. И не положено – как сказал бы Максим Алексеевич. Тут, конечно, между «положено» и «не положено» была зыбкая очень граница, но доктору больше не было никакого дела до зыбкости границы и вообще до границы). Всё сходилось. И это было невероятно. После стольких лет неудач было трудно поверить, что открытие состоялось, что он, доктор Таволга, открыл замок с шифром. Девочка с большой грудью дёрнулась под ремнями и обручами – и попыталась сожрать его руку и лицо. И доктору было и страшно, и радостно, – и тот, кто никогда не ставил научных экспериментов, не проводил опытов, не высиживал годами, десятилетиями в лабораториях, не поймёт, что значит сделать открытие и почему «злых гениев» на свете не бывает. 69-я версия пентаксина оказалась той самой, что много лет, начиная с 1993-го года, искал Владимир Анатольевич.
Сидя на юбилее, доктор думал, что завтра утром не только жизнь институтских сотрудников, но и жизнь всех людей – на всей планете, – переменится. Переменится просто потому, что «упрямый осёл» из тюменского подвала закончил научную работу и добился результата, совпадавшего с гипотетическим в его старой тетрадке. «Каждый может изменить мир, – думал Таволга на юбилее, поглядывая то на сильно пьяного Никиту, то на его Светлану, у окна шепчущуюся с Максимом Алексеевичем, то на бесстрастно застывшую на стуле тонкую, как струганная досочка, Любу, о диагнозе которой все знали, – да, каждый может. Любой. Надо только поседеть в лаборатории, высидеть в ней своё открытие. Надо быть упрямым ослом. Надо пройти через неверие. Не могу поверить, что я сделал это!.. Тут так накурено и так воняет водочным перегаром, что мозг отказывается работать. Мне хочется моего праздника, а я на празднике чужом». Нехорошо так думать об юбилее Максима Алексеевича, – но что поделаешь, когда шестидесятилетие и открытие пришлись на один день!.. И Владимир Анатольевич захотел уйти из квартиры труповоза, захотел пройтись по улицам, подышать воздухом – и подумать, что же будет дальше. Помечтать. Вспомнить о Кларе. О дочерях. О Москве. О нахальном Данииле Кимовиче, что приезжал сюда в командировку со сметой и учил его, доктора Таволгу, жизни. Владимир Анатольевич усмехнулся. Ни Москвы, ни Тюмени отныне не будет. И Миннауки не будет. Этих названий и сокращений никто и не вспомнит.
Прежде чем подняться и уйти, Владимир Анатольевич оглядел всех, собравшихся у юбиляра.
Было жаль – и не жаль – расставаться с ними.
С Максимом Алексеевичем. С человеком, с которым можно было поговорить, а чаще помолчать, сидя у него на кухне, глядя в чистое окошко и попивая чай, пахнущий то душицей, то подмаренником, то таволгой. С человеком, умеющим покупать отечественные обогреватели, усмирять прорабов, получать извинения и коньяк от халиловых и выращивать красную голландскую картошку.
Владимир Анатольевич и Максим Алексеевич никогда не произносили слова «друг». Но сейчас доктор понимал: что бы ни было там, в новом мире, каким бы упоительным он ни казался доктору сейчас, какая бы новая дружба, вечная дружба, сквозь века и пространства, ни явилась бы там – а доктор не допускал, что дружба как таковая совершенно исчезнет (и идеализм тут ни при чём): ведь новые люди будут делать что-то совместно, сообща, будут, значит, сходиться, будут понимать, что действовать вместе удобнее и эффективнее, и будут, значит, ощущать друг друга – и хотеть быть друг с другом. Чувство – или понимание? Это будет не то чувство, что сейчас; скорее это будет именно понимание, чем чувство, – но доктор желал бы, чтобы это было высокое, большое, долгое понимание, – словом, и понимание, и чувство. Владимир Анатольевич не мог избавиться от постоянно напоминающей о себе двойственности: теоретически «обновлённые» не должны бы испытывать «человеческих» чувств (их гипоталамус перестроится: поведение новой особи будет формироваться под влиянием изменившейся среды организма), и это подходило доктору, поскольку все дрянные страстишки людей (подавляющая часть страстей – именно страсти дурные, «аффекты») искоренились бы, но тут же доктору хотелось, чтобы некоторые не дрянные чувства сохранились, пусть и в изменённом или совсем новом виде, о котором мало что можно предполагать. Дружба, любовь. Доктор признавал, что не всё так плохо в старом человеке. Вот, в Максиме Алексеевиче или в Любе… И тут же голос учёного вопиял в нём: «Куда больше полезного будет в человеке новом!» Полезного – да, но вот замечательно было бы, если бы в новом мире явились бы люди, согласные идти друг за другом из Москвы в Сибирь… Впрочем, зачем? В новом мире не будет этой жертвенной нужды: научные проекты новых людей никто не ограничит по времени, никому и в голову это не придёт – новые люди будут вечны.
Попросту говоря, доктору хотелось бы очнуться в новом мире не с одной Любой, но и с Максимом Алексеевичем Цыбко, «труповозом», начальником службы безопасности, жившим не по должностной инструкции (в должностных инструкциях чиновники любой формации, что советские, что демократические, глупо пытаются сознанием определить бытие), а по обстоятельствам и положениям. Максим Алексеевич не доставал свой пистолет из кобуры при каждом удобном и неудобном случае. Владимир Анатольевич не помнил, чтобы «труповоз» тянулся к кобуре. Максим Алексеевич не воображал, будто он лучше доктора наук Таволги и доктора наук Дворникевич разбирается в вопросах вирусологической и химической безопасности при проводимых опытах и никогда не лез с указаниями. Цыбко контролировал оформление допусков на сотрудников, но не следил за соблюдением государственной тайны так мучительно, как делали это в Подмосковье: внезапные проверки, вторжение в лаборатории, построение сотрудников перед зданием института и целодневный, а то ночной обыск (было и понятие «суточного обыска») во всех помещениях, с досмотром компьютеров, вскрыванием полов и простукиванием стен. В Дмитрове-36 регулярно зачитывались дополнительные или обновившиеся секретные и служебные инструкции, а иногда глаза мозолило назойливое присутствие в кабинете дядьки с новеньким пустым портфелем. Не исключено, что и унизительные проверки и перепроверки подтолкнули Владимира Анатольевича к мысли не отдавать открытие в нечистые руки «особистов», военных, чиновников от науки и всех-всех, кто мог бы и стал бы использовать открытие в личных целях, именуемых «патриотическими», «законными», «государственными», «национальными», «оборонными» и какими угодно, благо подходящих прилагательных в русском языке немало.
Максим Алексеевич делал и всё то, чем обязан заниматься начальник службы безопасности секретного института, и всё то, что он делать обязан был вряд ли.
Он чинил проводку (в подвале проводку в коробах провели в 2000-м году, однако на двух этажах дома из стен торчали почерневшие провода времён Великого Продолжателя), ездил в магазин за удлинителями, тройниками, лампочками, устанавливал новые квартирные электросчётчики и вызывал из «Горэлектросети» электрика, чтобы счётчики опломбировать. Максим Алексеевич же следил за продлением страховых медицинских полисов всех сотрудников института. Он (ну, а кто бы ещё?) стал выполнять и те функции, за которые его в первый же год прозвали труповозом: получал в морге свежие, не старше 10 часов, трупы и доставлял на «Газели»-термосе в подвал. Именно он (а не Светлана, к примеру, женщина) предложил закупить в каждую институтскую квартиру стиральные машинки «Фея-2», и он же привёз машинки на «Газели». Наконец, это он, труповоз, исправно поставлял к столу «коммуны» голландскую картошку, сахарные помидоры и огурцы, которые умел солить с красным перчиком, укропом, чесночком и чабрецом так, что «коммуна» единогласно постановила: если в еврейском раю главный фрукт – инжир, то в раю сибирском главным будет овощ – корнишоны имени заслуженного труповоза России Максима Алексеича Цыбко.
Это он, заслуженный труповоз России, приучил жителей дома-института к огородничеству и садоводству. Глядя на дачные достижения Максима Алексеевича, огородничеством на институтском участке на следующий год занялась и Светлана, а позднее и Люба. «Сельхозобязанностями» Никиты стали вскапывание и перекапывание грядок, ношение воды из колонки в две ржавые бочки и кошение травы. Никита и Максим Алексеевич (а с ними и Владимир Анатольевич) в мае 2001-го перекопали две сотки имевшегося запущенного огородишка и, из «кулацкой жадности», как сказал Никита, добавочно очистили под сад часть внутреннего дворика – от копившегося там десятилетиями хлама: от ржавых лопат, вил, грабель, гнилых заборных досок, помятых молочных фляг, заржавевших кованых гвоздей, обрывков колючей проволоки, от бутылок и стёкол. Во дворе посадили четыре яблони «белый налив» – по одной на каждую квартиру.
Когда Владимир Анатольевич думал о труповозе, ему казалось, что и все люди в стране такие же, как Максим, или как Люба, и ничего менять не надо, – и затея с газом всё испортит, всё погубит. «Ох уж эти мне непрошеные благодетели!» Доктора пробирала дрожь, и по спине лился пот: он ещё ничего не сделал, и не поздно передумать. Но потом он думал о том, какие перспективы сулит обновлённому человечеству его открытие. Речь вовсе не об очередной идеалистической концепции, не о том, чтобы срубить «пятьсот-шестьсот», «тысячу» или «сто тысяч» голов, как мечтали Марат, Робеспьер и Белинский. Речь о новом этапе в эволюции человечества. И доктор вспоминал, как долго и с какими мученьями шёл к открытию, и какие люди – отнюдь не похожие на славного Максима Алексеевича – попадались ему на пути и коверкали его путь, – и картина переворачивалась в его мозгу, и он уже думал, что нельзя тянуть и что, собственно, нет и выхода: он либо передаёт открытие научному ведомству, а за ним и военному, либо использует его сам. Третьего не дано. Всё равно кто-то применит. Скрыть? Нет, скрыть то, что делал всю жизнь, доктор не сможет. Да и не скроешь: Никита, Света или труповоз (он всё же начальник службы безопасности) в ближайшие дни выяснят о новых достижениях и новых результатах Владимира Анатольевича, и Максим Алексеевич скажет ему: «Владимир Анатольевич, составляйте письмо, я запечатаю его и передам через спецсвязь». И если не пустит газ он, его создатель, то пустят его московские чиновники – ради испытания или ради конкретной военно-политической угрозы, например, Грузии, а то и Германии с Японией, кричащих об исторической справедливости и о том, кому по праву принадлежат Калининград (Кёнигсберг) и Курилы. И ещё Северная Корея начала претендовать на Сахалин, а КНР – на Алтайский край. И вдобавок бунтующее Забайкалье. Пустит пентаксин не он, учёный, а тупые чиновники, – и тогда преображение мира окрасится в цвета угрозы и войны. И вместо того чтобы погибнуть относительно тихо, уступив место новому, более сильному миру, старый мир умрёт тяжело, с шумом, кровью, искупавшись в океане слёз, – и в гибельном хаосе не удастся доктору Таволге найти своих сторонников и убедить людей в том, что их ждёт не смерть, но переход.
И старый мир достанется новым людям не в целости и сохранности, а в осколках и обломках.
Нет, Таволга не допустит войны. Никаких переделов мира, изломов границ и новейших тиранов. Глупцам, помышляющим о войне и о власти, его газ не достанется. И потом, эти глупцы не в состоянии понять: пентавирус не даст им ни победы, ни власти.
Максим? Люба? Доктор непременно заберёт их всех с собой. Максима Алексеевича, Любу, и Никиту со Светланой, и Валеру. Спросив их, не спросив… не надо о морали. Они будут первыми, кто войдёт в новый мир.
Предложи он Светлане и Никите переход в новый мир в числе первых – отказались бы они? Или согласились бы, с восторгом приняв те поистине фантастические перспективы, что обрисовались бы перед ними?
Согласились бы, подумав о том, как бледна и бедна, как формальна, однообразна, скучна их жизнь здесь, – и как бедна, однообразна и уныла жизнь многих, многих людей, не обязательно русских?
Отказались бы, потому что необходимость какое-то время есть других людей вызвала бы у них приступ морали, как у Любы, – и они бы со страхом и отвращением посмотрели на доктора, очевидно, к людоедству готового?
Согласились бы, потому что, будучи учёными, мыслили бы более рационально, нежели сердцем?
Отказались бы, иррационально воспротивившись новому миру – без разумных доводов, просто потому, например, что страшно и не хочется?