355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Чувакин » Мёртвый хватает живого (СИ) » Текст книги (страница 7)
Мёртвый хватает живого (СИ)
  • Текст добавлен: 1 октября 2019, 19:00

Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"


Автор книги: Олег Чувакин


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Глава девятая
27 октября, воскресенье, около одиннадцати часов вечера. Владимир Анатольевич Таволга

На центральной аллее он вдруг ощутил себя чужим. Ему нечего было тут делать.

А ведь нет. Как это – нечего? Так вот зачем он сюда пришёл! Ему нужно было убедиться, что мир вокруг него – именно тот. Прежний. Что за годы мир не изменился. Стоило ли сомневаться, право!

Кто-то разбил бутылку. Слева от Владимира Анатольевича захохотали и обдали его табачным дымом. Нарочно, кажется, на него дунули. «Ходит туда-сюда, ненормальный профессор… Эй, ты что тут ходишь, чёрт бородатый? Зачёт примешь у меня, препод?» И опять захохотали. И трудно было понять, чего было больше в их смехе: радости или злости.

Алкоголиконикотинцы. Папиросочники, – вспомнил Владимир Анатольевич из гневного Толстого – не хотевшего гневаться, злиться, но гневавшегося. Ни одного лица в Москве, не испорченного водкой, табаком, не изъеденного сифилисом. Так писал Толстой – после того как переменился.

На скамейке – по бокам её горели два матовых фонаря – сидели пьяные мальчишки и девчонки лет семнадцати, ногами в сапожках перекатывали звеневшие пивные бутылки. Нездорово разрумянившиеся лица, сигаретки в губах, хохотки и жаргончик – и закономерный, ожидаемый вопрос в его сторону: «Чего пялишься, старый козёл? Молоденьких сучек захотел, извращенец, дикобраз отстойный?» Отвернувшись от хохочущей скамейки, Владимир Анатольевич сказал себе, продолжая мысль Льва Николаевича, что он очень редко видел в жизни вменяемые человеческие лица. Лица, которые он видел, были испорчены не одним «забористым» пивом, водкой, курением, венерическими болезнями или наркотиками, но и постоянной привычкой не думать, хроническим недуманием: жизнью такой, будто люди стремились не жить, а от жизни своей назойливой отвлечься. И это отвлечение от жизни с годами делалось у них целью жизни, вытесняло подлинный её смысл: наблюдать, открывать и исследовать.

«Дикобраз отстойный» – это оригинально, хоть и противоречит здравому смыслу, нелепо, – подумал Таволга. – Постмодернистская лексика: говори что хочешь; чем нелепее, тем лучше, значение слов не столь важно, как реакция на слова. Слова утрачивают смысл прямо на глазах».

«Перемен! Мы хотим перемен! – донеслась до Владимира Васильевича старая эстрадная песенка. – Перемен! Требуют наши сердца!»

Много перемен произошло с той поры, когда впервые прозвучала эта песенка.

Он опустил воротник. Указательным пальцем поднял очки на переносице.

«Будут вам перемены!.. Смирится Люба, или останется при своём щепетильном мнении, – результат будет один. «Перемен! Требуют наши сердца!..» Перемены грядут. На самом-то деле никаких перемен вы не желаете, а наоборот, всю жизнь проболтались бы вот на скамейках, засунув пальцы в трусы к девчонкам!.. Не знаю, стоит ли говорить сегодня Любе. Надо утром, с рукой на дозаторе, – так, чтоб у неё не было возможности отказаться. Нет, это не разговор, это демонстрация диктатуры… Так как это устроить? Встать пораньше, сделать всё самому – и подняться к ней, поцеловать её в лоб и объявить: я сделал это, прости, Люба, я не мог не сделать это?… Не знаю. Не хочу, чтобы в последние минуты Люба плохо смотрела на меня. С той самою злостью, с которой я гляжу на куражащихся пьяных молодцов. Но у меня есть ещё время подумать. К счастью, думать я умею».

Таволга не злился больше. И не хотел злиться. Неужели существуют натуры, хотящие злиться и ненавидеть? Он, Володя, Владимир Анатольевич, хотел любить весь мир – и хотел, чтобы мир отвечал ему взаимной любовью. Завтра он сделает любовное предложение миру. Предложение, от которого мир не сможет отказаться.

Доктор ускорил шаг. К чёрту этот пьяный бульвар! Хватит шататься среди молодых дураков и пьяниц. Он достаточно проветрился. Ему хотелось посмотреть на них и почувствовать, но… Он посмотрел, но не почувствовал. За короткий вечер он всё равно не ощутит того, что желал бы ощутить: совершения своего открытия. Научного праздника. Своей победы. Нет, он не чувствовал, что живёт накануне перемены мира. Не ощущал, что это он, Владимир Анатольевич Таволга, доктор химических наук, один из многих безвестных русских докторов наук, явится причиной перемены мира. Он хотел бы это чувствовать – и не чувствовал. Для этого нужно время. А времени-то у него и нет.

Наверное, чтобы почувствовать, нужны поздравления, деньги, ценные подарки, научные конференции, публикации в толстых академических изданиях, наконец, шум прессы, суета фотографов – с нервными прицеливающимися лицами, просящими его встать чуть левее и чуть выше, и чуть улыбнуться… Но всё это не для него.

Пожалуй, он очень устал. Может быть, он почувствует что-нибудь ночью. Ночь располагает к тому, чтобы мечтать. Он станет представлять, как это будет. Какой будет новая жизнь. Люба… Ну, ладно. У него получилось сегодня, но он будто бы не верит в это. Не удивительно: после стольких лет… Он словно бы заразился неверием – от всех, кто в него не верил. И так ли уж нужен ему этот праздник? Войдём в фантастическое будущее буднично, как в обыкновенный понедельник…

На улице Ленина доктор сел в такси. Для обратной прогулки пешком до института было поздновато. «Не хватало накануне перемены мира схлопотать по физиономии».

Таксист ему попался вежливый, спросил разрешенья покурить в машине. Таволга сказал в ответ: «Прошу вас, не надо», а потом, уже у института, чувствуя себя неловко после высказанного запрета, дал водителю непомерные чаевые. Тот, должно быть, удивился, подумал, что бородатый профессор слегка (а то и не слегка) пьян, протянул пару купюр обратно, но Таволга, неожиданно для себя, засмеялся и сказал:

– Приезжайте к этому дому завтра утром или днём. Вы навсегда бросите курить.

– Не понимаю, – сказал таксист, убирая деньги.

– Не только сигареты, но и деньги вам никогда не понадобятся.

– А, это из «Мастера и Маргариты»! – радостно сказал шофёр. – Надеюсь, ваши деньги в фантики не превратятся.

– А вы начитанный человек, – сказал, выходя из машины, Таволга. Ему вдруг стало страшно за судьбу своего эксперимента. За грядущую перемену. «Я много болтаю. Я чувствую себя виноватым: не разрешил таксисту курить. Я слабак, в сущности. Только в науке я чувствую себя уверенным и сильным. Ну что ж! Я ведь учёный».

– Нет, я кино смотрел, – ответил таксист.

Таволга ничего не сказал и закрыл дверь «Волги». Подождал, когда «Волга» уедет, и спустился до калитки института. Затем поднялся на второй этаж.

«Сказать Любе сейчас или завтра утром? – подумал он, стоя у своей двери и вглядываясь в номерок, в примятую молотком алюминиевую четвёрку. – Но почему – утром? Почему я решил сделать это утром? Я не могу сейчас… Я не верю. У меня есть ещё один труп. Но это глупо! Нет, отнюдь не глупо. Семь раз отмерь… Люба сразу скажет: ладно, с мёртвой девчонкой у тебя получилось, а что же второй труп? Насмотрелся на девчонку – и решил, что дело в шляпе? Всего один опыт, Владимир! Семь раз отмерь!.. Не потому ли он и сам сомневается? Не ощущает того праздника, который ему надо бы ощущать? Может, конечно, и потому, что много, много лет он шёл к этому дню. И уже не осталось у него радости на праздник. Вообще радости не осталось. Нет, он должен провести ещё один опыт. Труп у него есть, спасибо Максиму Алексеевичу. В разговоре с Любой у него нет права на осечку. Услышать от неё что-нибудь нелогичное, женско-трагическое: иди, мол, один, без меня, – значит… значит почувствовать себя негодяем. Но ладно бы негодяем, – а то едва ли не повторяется история с Кларой. Не в том смысле, но… Одиноким негодяем!… Нет, нет, никакой осечки! А всё эта чёртова мораль, которую по-своему понимают женщины и исполнения которой нигде, в том числе и среди её проповедников, не сыщешь, но в которую они упрямо веруют, как в несуществующего Бога! Всё это просто оглядка на тех хороших людей, перед которыми испытывается неловкость!.. Но нет никаких хороших или плохих людей, а есть только люди, приспосабливающиеся к окружающей среде и общественному бытию! Вот как Клара. Или как я. И не имеет значения, как приспосабливаются. Хорошие, плохие… Если и будут на планете люди лучше существующих, то они, эти люди, явятся завтра. И мы с Любой будем среди них пионерами».

Владимир Анатольевич, стараясь не скрипеть ступеньками (знал, куда наступать), стал спускаться на первый этаж. У Максима Алексеевича в квартире пел магнитофон. Розенбаум. Магнитофону фальшиво, то с отставанием, то с опережением, подпевали. Голоса были очень пьяные, из-за двери тянуло табачным дымом. «Завтра они бросят курить. Утром они перестанут понимать, что такое сигарета. И водка, и «Балтика» N13, и «Рябина на коньяке». Пить, чтобы забыться?… Я дам им универсальное средство забыть их дурную жизнь. С пожизненной гарантией. С вечной».

Доктор провёл пальцами по дерматину на двери. Задвинул выступивший гвоздик.

А ведь они пьют и потому, что научные задачи, которыми они тут занимаются, не вдохновляют их. И больше того: они не верят в тот, что делает он, Владимир Анатольевич Таволга. Причин тому две. Они живут бедно (как и он). И доктор слишком долго делает то, что должен был бы сделать давно или давно от этого отказаться. Таволга читает эту мысль в их равнодушных, буднично-безразличных взглядах. Они думают примерно так же, как думала когда-то Клара. Сделай он то, ради чего трудится без выходных и проходных, как выражается Никита, – они бы, может, получили крупные премии. Или нормальное жильё. Так они думают (он знает). В Миннауки, а, скорее, в Минобороны, им, конечно, подбросили бы что-нибудь. Оформили бы президентские гранты задним числом. Они же не о яхтах и личных самолётах мечтают. Им, жителям города, подошли бы – так же, как и ему, – батареи водяного отопления, ванная комната, туалет с унитазом. С трубой, ведущей в канализацию. Им подошёл бы и гараж у дома, а в том гараже – малолитражка, какая-нибудь экономичная машинка «Дэу Матиз», в которой удобно вертеться по городу, и за город по асфальтику тоже выехать можно. Они готовы довольствоваться малым; жилплощадь Билла Гейтса зависти у них не вызывает. Бытие определяет сознание. Наука, так же, как искусство, плохо воспринимается полуголодным или замерзающим человеком.

Но теперь, когда он получил то, во что они не верили, всё переменится. Голод? Холод? Комфорт? Эти понятия выветрятся из языка, превратятся в невидимую пыль, как древние камни.

Голод – ничто, холод – ничто, и арктический, и космический холод – пустяки. Смерть? И она в новом мире – ничто. «И отрёт Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».

О смерти зашла речь на юбилее Максима Алексеевича. Труповоза. Из институтских сотрудников один доктор звал начальника службы безопасности по имени-отчеству; все прочие звали его коротко: труповозом. Максим Алексеевич не обижался, и сам себя звал труповозом, а институтскую «ГАЗель»-термос – труповозкой. Сидя на диване, отпивая понемножку, глоток за глотком, из гранёного стаканчика водку – пил её как прохладительный напиток, и умел выпить такое количество, что его питие и восторгало, и пугало Владимира Анатольевича (труповоз напоминал ему бунинского Захара Воробьёва), – Максим Алексеевич стал говорить о смерти так спокойно и так увлекательно, как говорят о ней либо глубоко верующие, ожидающие воскресения и вечной загробной жизни, либо пьяные, которым так хорошо сию минуту, что совершенно безразлично завтрашнее утро, а то и весь остаток жизни, и они прямо готовы, кажется, умереть от приступа недолгого пьяного счастья.

«Я умру, – сказал Максим Алексеевич, – и ничего на планете не изменится. Да что – на планете? Завелась же дурная привычка мыслить глобально! Я умру, и в этом городе ничего не изменится. Всё будет течь дальше так же, как текло и до моей смерти. Никто и не вспомнит обо мне. Я сказал: город?… Нет, я опять беру слишком широко. Всё равно что карась судил бы о своей роли в Туре. Я умру, и на улице Второй Луговой всё останется без изменений.

«К чему вы клоните, Максим Алексеевич?» – спросила Люба.

Труповоз допил водку из стакана, лаборант подлил ему из графина.

«Спасибо, Никита. Я умру, и в нашем замечательном институте промышленной очистки воздухе всё тоже останется по-прежнему. Владимир Анатольевич будет продолжать опыты, получать очередную версию газа, вы, Любовь Михайловна, будете браковать эту версию, Валера будет ворчать из-за устаревших компьютеров, Света и Никита будут любить друг друга, а я буду лежать на кладбище, поблизости от тех, кого свёз туда на труповозке, – и кто-то другой поселится в моей квартире и будет делать ровно то же, что делал все эти годы я. Будет называться начальником службы безопасности и пополнять холодильник свежими девочками и мальчиками, и опустошать холодильник от несвежих девочек и мальчиков. Вы спрашиваете, куда я клоню, Любовь Михайловна?… Когда человек уходит, но с его уходом ничего не меняется, значит, он никому не мешал жить. Задумайтесь: жил и ушёл, и люди без него продолжают жить так же, как при нём, делают то же и так же. Будто и не было того человека. И это прекрасно! В этом – покой! В этом – тихая мирная жизнь, не отличаемая от смерти. И я пью за жизнь, незаметно переходящую в смерть».

И он выпил до дна, принял от Светы солёный огурчик на вилочке, и стал кушать его, подставив ладонь под огурчик так, чтобы на стол не капало. Но на стол капало, капало – с ладони, на которую быстро натекла огуречная лужица…

Максим Алексеевич был единственным сотрудником «тридцать шестого», пожелавшим переехать с Таволгой из Москвы в 2000-м году. В подмосковном институте он замещал начальника службы безопасности.

Жена Максима Алексеевича умерла от инфаркта (за месяц до расформирования подмосковного института), сын-строитель имел квартиру в Москве, но большую часть жизни проводил за границей: в Анголе, Вьетнаме, в ОАЭ, на Кубе, – и Максим Алексеевич, чтобы не тревожить сердце вещами жены, продал всё, кроме фотоальбомов в бархате и пожелтевших писем, и переехал вслед за Таволгой в Тюмень. «Я привык с вами работать, Владимир Анатольевич. Вы простите меня, я не очень-то верю, что у вас что-то выйдет, но ваше упорство мне по душе. Я знаю, что ваша жена называет ваше упорство упрямством, чуть ли не ослиным, однако мне кажется, что у всех упорных (или упрямых) есть один шанс на миллион просто благодаря этому упрямству, то есть упорству (не понимаю разницы). Даже самая нелепая, ошибочная гипотеза в упрямой голове может превратиться в научное открытие. Я не учёный. Вообще-то я просто хочу уехать. Продать дом и уехать. В Тюмень ли, в Антарктиду, улететь на Марс – всё едино. Тоскливо мне, Владимир Анатольевич. Я очень любил мою жену, а теперь её нет. И сын – строит какой-то комплекс в Афганистане. Контракт на три года подписал. А вы рядом будете напоминать мне о том, что в моей жизни будто бы всё идёт неизменно. Будто бы моя жена тоже где-то поблизости. Ушла закатывать банки с компотами или корнишонами. Или в лес ушла за опятами. Знаете, я пригожусь вам и по хозяйству. У меня ведь там будет время заниматься огородом, правда?» – «Спасибо, Максим Алексеевич. Знаете, мне бы тоже неплохо переехать. Сменить обстановку. И использовать тот одинокий шанс на миллион, что вы мне даёте». – «Вам спасибо, Владимир Анатольевич». – «Вот не уверен только, что чиновники из Миннауки дадут мне службу безопасности. Какая тут безопасность, коли нас поселяют в ветхий дом…» – «Дадут, Владимир Анатольевич. Впишут её в штат не задумываясь. Проект всё же секретный». – «Вы правы, Максим Алексеевич. Вы лучше меня разбираетесь в этом вопросе». – «Я хорошо разбираюсь в огурцах, помидорах и голландской картошке, и не очень хорошо в вопросах безопасности». – Он улыбнулся, и Владимир Анатольевич пожал ему руку.

И Максим Алексеевич был назначен начальником службы безопасности новоиспечённого Сибирского института промышленной очистки воздуха. Будущий труповоз продал в Дмитрове свой частный дом, на деньги эти купил под Тюменью, у Андреевского озера, дачу в четыре сотки с хорошим кирпичным домиком, теплицей и бревенчатой банькой, завёз туда торфа и стал выращивать там свои любимые французские корнишоны, тёмно-красные помидоры «сахарный гигант» и розовую голландскую картошку. Первый же её урожай в сентябре он привёз в институт и распределил между всеми сотрудниками.

«Коммунизм предлагаете строить?» – Это Никита спросил у Максима Алексеевича.

«Предлагаю? Строить? – удивился Максим Алексеевич. – Этот дом – уже коммуна».

«Секретная коммуна, изолированная от вредных внешних влияний, – заметил Никита. – Всё в точности по утопическим сценариям».

Доктор решил вставить в разговор своё слово:

«С одной разницей, Никита, – сказал он, – автаркия наша условна и прозрачна. Никакого «железного занавеса» здесь нет. Ты можешь не выезжать в город, но никто тебе этого не запрещает».

«У нас самая крепкая коммуна на свете, – сказал Максим Алексеевич. – Она устоит и под внешними вредными влияниями. Чем они вреднее, тем мы закалённее».

«А это интересная мысль, Максим Алексеевич, – сказал доктор. – Об этом не думали утописты и коммунисты с их тяготением к изоляционизму, не думали, потому как не осознавали – или совсем, или отчасти – существо закона единства и борьбы противоположностей».

«Вот-вот, Владимир Анатольевич. И я говорю, что одному всю картошку не съесть».

В двухэтажном доме на Луговой Владимир Анатольевич занял последнюю, четвёртую квартиру, на втором этаже, а Максим Алексеевич – квартиру N2 на первом, под квартирой доктора, считая, что начальник службы безопасности должен жить у входа и близко к подвалу.

Доктор скоро понял: он без Максима Алексеевича как без рук.

Как только Даниил Кимович из Миннауки уехал, строительство лабораторий в подвале оказалось под угрозой. Если б не Максим Алексеевич!.. Добился бы Владимир Анатольевич того, чего он добился, без начальника службы безопасности, сказать сложно. Иногда Таволге казалось, что такие начальники службы безопасности, как Максим Алексеевич, достойны быть соавторами научных открытий и изобретений.

«Что пригорюнились, Владимир Анатольевич? Дурит нас с вами прораб. Но вы не печальтесь. Таких дурных спектаклей я много видел».

Прораб уверял Владимира Анатольевича, что в строительную смету заложено недостаточно четырёхсотого портландцемента, а Владимир Анатольевич не знал, что ему делать: Даниил Кимович, который вёл расчёты и составлял смету, был в отпуске и отдыхал на каких-то островах. А выкладки прораба (тот вооружился листами бумаги, воткнул карандаш за ухо и предлагал доктору Таволге самому пересчитать) казались Владимиру Анатольевичу убедительными. «Эти перегородки надо? Тут стену надо? А заливка пола?… Ну, а как же вы тогда хотите?…» Но начальник службы безопасности нашёл такие доводы для прораба, которые показались тому куда более убедительными, чем его собственные.

«Шестьдесят мешков портландцемента, а заодно и арматура, – сказал прорабу Максим Алексеевич, – были погружены ночью на две «Газели» и увезены на склад номер семнадцать на Барабинской. Откуда их сегодня вечером собирается забрать некий господин Халилов, держащий несколько бригад таджиков, промышляющих тем, что они по недоразумению называют строительством. И вот если уважаемый прораб, – ласково продолжал начальник службы безопасности, а он, Владимир Анатольевич, его слушал, – не привезёт цемент обратно, то он, Максим Алексеевич Цыбко, человек мягкий и душевный, и терпеливый, но иногда ни с того ни с чего превращающийся в свою жестокую и непримиримую противоположность, сделает так, что прокурор выпишет и прорабу, и его приятелю г-ну Халилову года по два, а то и по четыре, а если копнёт в прошлых делишках Халилова, то и по десять. – И Максим Алексеевич стал рассказывать прорабу о тех делишках, что могли бы заинтересовать прокурора и явиться основанием для ареста. – Так-то, господин прораб. Лучше быть товарищем, чем господином, запомни это. А ты думал, я тебе морду бить буду? И приготовился отправиться на Республики, десять, а затем жалобу в отделение писать? Уясни себе одно: я не просто начальник службы безопасности, я хороший начальник службы безопасности».

И некий Халилов через прораба тем же вечером вернул украденный цемент, а к цементу приложил три бутылки коньяка и упаковку сигар. И просил передать, что вышло недоразумение, что прораб перепутал: он, Халилов, просил его купить, сделать всё по-человечески, ведь у него, Халилова, деньги есть, много денег, он не из тех, что будет красть какой-то цемент, а глупый прораб его не понял, и сделал так, как привык делать. И было забавно слышать, как прораб наговаривает сам на себя. «Театр – это для тех, кто не знает жизни», – любил повторять Максим Алексеевич.

Следил Цыбко и за рабочими. За бригадой, что перестраивала подвал, переделывала его под лабораторные исследования. «Ты что же, сволочь, песок с песком мешаешь? Тебе товарищ Халилов для чего цемент привёз?… Ты допуск по форме номер два получил? Подписку о невыезде дал? Ты, дорогой друг, учреждение с уровнем секретности строишь. Хочешь, чтобы стена рухнула – и чтобы тебя разыскали и испортили тебе настоящее и будущее? Родина тебя пока любит, но от любви до ненависти один шаг».

И в какую-то неделю начальник службы безопасности устроил в институте то, что у череды российских президентов получило название «наведения порядка». И за всё время не достал ни разу из подмышечной кобуры пистолет. В качестве первейшего и наиболее действенного Максим Алексеевич признавал инструмент внушения. Применение оружия или угрозу оружием, битьё лица и выкручиванье рук он считал дешёвыми приёмами, соответственно характеризующими тех, кто их с ходу применяет.

Для действенного же внушения – такого, за которым не требовалось бы ни битьё морд, ни вызов милиции, ни прокурор, ни применение оружия, такого внушения, за которым следовало бы достижение Максимом Алексеевичем его, то есть докторской, то есть институтской, цели, – нужны были веские аргументы, добывание которых и было самым интересным занятием в должности начальника службы безопасности (говорил Таволге Максим Алексеевич).

Начальник службы безопасности выполнял и роль завхоза. По смете нужно было закупить промышленные обогреватели, но предприниматели из «тепловых компаний» Тюмени будто бы сговорились. «Нет отечественных обогревателей, только импортные. Берите DeLonghi».

Владимир Анатольевич обзвонил или объехал десяток фирм, и везде получал предсказуемый ответ. «В одиннадцатую фирму поедем вместе», – сказал ему Максим Алексеевич. И начальник службы безопасности сделал так: войдя в магазин и попросив пригласить в зал заведующую или директора, сказал, что он прораб, а это вот его старший рабочий, они строят заказчику коттедж, и им нужны приличные отечественные трёхступенчатые обогреватели. На импортные заказчик жадничает, так что надо подобрать что-то расейское. «Поможете?» – «Нет проблем, – сказал директор. – У меня на складе стоят семь обогревателей «Луч СВТЦ». Неплохая техника. Оживление отечественного производства после кризиса». – «Прекрасно, – сказал Максим Алексеевич, – мы выпишем их все по безналу». – И доктор, «старший рабочий», подал директору бланк с институтскими банковскими реквизитами. Директор усмехнулся, но обогреватели выписал.

«Нет у них никакого сговора, лень им сговариваться, – объяснил доктору Максим Алексеевич. – Но когда они видят реквизиты госучреждения, стараются раскрутить клиента – как правило, какого-нибудь безразличного к чужим суммам чиновника, – на полную катушку. Иное дело – частный покупатель. Если с первым почти всегда получается – наша бедная научная смета тут редкое исключение, поэтому тепловые воротилы с нами промахнулись, – то второй может уйти к конкуренту, а уход почти то же, что чистый убыток. И ещё, Владимир Анатольевич. У вас слишком простое, открытое лицо. Лицо человека, склонного доверять людям; лицо человека, не умеющего обманывать и, следовательно, легко поддающегося на обман. Для торговых людей это словно знак или сигнал к обману».

Таволга говорил труповозу: спасибо, и тряс ему руку.

А потом у доктора появилась Люба.

Вообще-то до «потом» было довольно далеко. Шесть лет. Страшно подумать: ведь за те шесть лет он ничего не добился. А сколько же лет прошло с тех пор – вот до этого октябрьского дня? Выдержал бы он в лаборатории, скажи ему кто-нибудь, что на пентаксин уйдёт чуть не вся его жизнь? Лучше и не думать об этом. Это счастье – не знать будущего. Не то и вправду вместо обладания целью человеку будет достаточно потоптаться на дорожке к ней.

До Любы на должности вирусолога был Николай Павлович Сметкин. Он почти стёрся из памяти доктора. Сметкин был единственным сотрудником, что уволился из института. Продлил контракт только однажды, на вторые три года, отработал его, допуск его потерял силу, – и он уволился. Жил Сметкин в одной квартире с системным администратором и был, пожалуй, на пару с Валерой одним из самых незаметных людей в институте. Потому-то и забывался легко. (Что-то страшное и значительное было в сегодняшних словах труповоза о смерти).

А вот потом появилась и Люба. Потом – это в 2005-м году. Эту дату доктор хорошо помнил. И первую встречу с Любой помнит отлично – хотя какой-то прозаик в какой-то книге уверял, что первую встречу никто не помнит. Доктор помнил. Но не потому, что влюбился в Любу на этой же встрече. А потому, что в тот день взыграла в нём тяга к справедливости. И упрямство тоже взыграло.

Таволга отправился искать вирусолога в медицинскую академию. И нашёл. В вестибюле.

Там стояли двое. Один из них – толстый мужчина лет пятидесяти – говорил спокойно, а вторая – женщина лет тридцати семи плюс-минус, – возражала горячо, громко, и лицо её прямо переливалось от гнева. Доктор видел, что сумка её лежит на полу, и женщина стоит на ней одним каблуком, и руки её сжаты в кулаки. Вот-вот расквасит нос этому толстому! С неё можно было писать портрет ярости. Портрет революции. Худа, высока, глаза горят, кулаки малы, лицо обыкновенно, но от ненависти красиво. А её противник – полная её противоположность: толстяк среднего роста, с лицом, имеющим одновременно и добродушное, и непримиримое выражение. Такие лица бывают у заматерелых госчиновников и ректоров.

«Науке и ученью вы предпочитаете взятки и поборы?» – говорила женщина.

«Помилуйте, к чему такая страсть? И нелогичность. Если обвиняете – так обвиняйте объективно. Вы ведь не первый день работаете. Я не предпочитаю что-то одно. Взятки. Ученье. Наука. Вот три кита высшего образования. Я принимаю их все, а не одного из них. Без двух китов черепаха академии не устоит».

«Гладко стелете, да жёстко спать. Забыли, Пётр Иванович, что учите не лодырей-менеджеров, не будущих чиновников, не экономистов или юристов, а врачей. Вы понимаете, в чём разница между этой профессией и любой другой?»

«Весь вопрос в том, что весь вопрос вы высасываете из пальца, Любовь Михайловна. Вы максималистка. Вам уж к сорока, а вы всё как пылкая девушка, которой, простите, недостаёт любовника».

«Так вы понимаете, в чём разница?»

«Ну неужели нет? Никто не заставляет вас идти на компромисс там, где компромисса быть не может. Но нельзя же быть буквоедкой. Короче говоря, я не продлю вам контракт на следующий учебный год. Если только Валиев и Обережный… не поправят свою успеваемость».

«Вот пусть и поправят».

«В этом году они уже не подтянутся. Но в будущем обещают нагнать».

«Сколько они вам заплатили?»

«Что за вопрос, Любовь Михайловна? Эти вопросы обсуждаются у меня в кабинете, а не в вестибюле. Вы бы ещё в рупор это объявили. Хотя ни для кого это не новость. Не новость и то, что вы упрямо – не подберу другого слова – участвовать в прибылях сообщества отказываетесь».

«В прибылях! Вам бы финансистом быть, Пётр Иванович. Маркетологом! А вы в медики пошли».

«Медиком быть выгодно, Любовь Михайловна. На медицину всегда, как это говорят экономисты, неэластичный спрос. Сколько цену ни повышай и в какой сезон услуги ни предлагай, спрос всё найдётся. Некоторые компании берут себе девизы вроде «Мы заботимся о вас и о вашем здоровье», но мы-то знаем, о чём идёт речь. И заботимся о нас и о наших доходах. Се ля ви».

«Контракта не будет, Пётр Иванович. Не вы его не продлите, а я его не подпишу».

«Думайте как вам угодно. Гордость и упрямство в одном флаконе. И концентрация, надо сказать, за пределами допустимых… Желаю вам удачи. Доктор биологических наук, такой умный и такой дисциплинированный и честный, как вы, работу непременно найдёт. Не мыть полы, так торговать в палатке».

И толстый, очень довольным лицом, поклонился женщине, и они развернулись, пошли в разные стороны. А Таволга заступил дорогу Любови Михайловне.

«В один научный институт требуется доктор биологических наук, – сказал он ей. – Умный, честный и дисциплинированный. Ваша характеристика впечатляет».

«Правда? – она остановилась. – Подслушали разговор и надеетесь меня утешить? Или мыть полы меня нанять? Нынче это модно – нанимать мыть полы докторов наук?»

Задев плечом Таволгу, он пошла к выходу.

«Утешитель, боюсь, из меня никудышный. Постойте же минутку. Или да, давайте выйдем на улицу. Я директор небольшого исследовательского института. Ищу вирусолога. Ничего общего со взятками и взяточниками. И со студентами, успевающими и неуспевающими. Чистая наука. Федеральный проект. Но зарплата небольшая. Зато есть бесплатное жильё, если вам интересно. Без канализации, но с чудесным, знаете ли, двориком. И воздух чище, чем в центре города. А улица-то как называется: Луговая! Это вам не Ленина, Дзержинского или Менжинского. Правда, придётся сотрудников как-то в квартирах перераспределить…»

«Что за коммуналку с подселением вы мне предлагаете?»

«Вы сами всё увидите, Любовь Михайловна. Знаете, люди у нас замечательные. Всего несколько человек – весь штат».

«Вы нарочно пришли в медакадемию за мной? Только не врите. Как вас звать?»

«Владимир Анатольевич Таволга. – Он неловко, покраснев, кажется, сунул ей руку. – Врать я не умею, Любовь Михайловна. Я пришёл за вирусологом. Пришёл к ректору, чтобы…»

«Ректор со мной и разговаривал».

«Теперь всё на виду».

«Все они рассуждают как экономисты. На виду – выгодно. Когда все знают об этом и все видят, деньги текут рекой. На виду – это как реклама. Гораздо больше является желающих заплатить, чем если бы рекламы не было. Все вокруг свои. Чужих, Владимир Анатольевич, отчисляют. Или не продляют с ними контракт».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю