Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"
Автор книги: Олег Чувакин
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Глава четырнадцатая
28 октября, понедельник, 7:00. Владимир Анатольевич Таволга
Владимир Анатольевич помахал рукой Никите.
Опрокинутое ведро, мокрый контейнер, лаборант в луже. Сладковатый запах пентаксина, «5,00 %» на табло дозатора – вместо «99,90 %».
Доктор чувствовал, что улыбается во весь рот – и не мог сдержать улыбку. А зачем сдерживать-то? Всё устроилось само собой.
Как это получилось?… Должно быть, Никита (похмельный, что тут скажешь!.. А вот что: похмелье послужило и науке, и человечеству! Вот уже где сработал закон единства и борьбы противоположностей!..) поскользнулся в луже мыльной воды, упал, двинул ногой дозатор – и активировал его. И не тотчас сообразил (похмельный!), что газ начал выходить. Когда сообразил, было поздно. Поздно не для одного Никиты. Не для одного института. Поздно для города, для страны. Для планеты. Они будут думать иначе, – но они ошибутся. Уже много лет, много веков, думая о деньгах, власти, славе и проповедуя свою ханжескую мораль, они ошибаются. Они приучили себя ошибаться. Они думают, что они приспосабливаются, – но они, незаметно для себя, делают и противоположное.
Итак, обратного хода нет. Ни для кого. Он, Люба, Максим, Никита, Светлана (которая спит, наверное, и преображается во сне), Валера, тоже спящий, – все уже инфицированы. Идут последние минуты, когда все они могут ещё осознавать себя людьми. Старыми людьми. Людьми того, былого, мира. Уходящего мира.
Никита в лабораторном отсеке замер у стола. Он заметно побледнел.
Доктор поднялся с кресла. Отстранил Максима, нажал на пульте кнопку, дверь в кабинет закрылась.
– Всё, – сказала Люба.
– Это случилось, Владимир Анатольевич? – Это Максим.
Владимир Анатольевич кивнул, сел за стол. Включил компьютер. Достал из пиджака дискету и диктофон.
Вся жизнь – детство, папа, мать, отчим, школа, университет, партия, кандидатские и докторская, Ельцин, Дмитров-36, Клара, Саша и Женя, годы в подвале, – и последние сутки – утренний опыт с девушкой, прогулка по Цветному, пьяные оскорбительные выкрики там, второй опыт, со старшим прапорщиком, сочинение «предсмертной записки», мысли о Любе, о решающем утре, – быстро, как кадры, промелькнули в голове Владимира Анатольевича. Только последние часы прошли помедленнее, а последние минуты – совсем медленно.
Семь часов ноль минут. Двадцать четыре минуты назад доктор вышел из подвала, предчувствуя утомительный разговор с Любой. И за эти минуты лаборант изменил мир.
В шесть тридцать шесть – уходя от дежурного Никиты, Владимир Анатольевич глянул на часы, – доктор отправился в туалет (избавить организм от лишнего перед переходом не повредит – вот о чём думал он, сидя в туалете), а затем, напевая про себя «Пусть всегда будет солнце» (мотив и слова просились наружу, однако идти надо было тихо), поднялся на второй этаж. Взглянул на номерок «4».
Он скажет Любе так, как у него получится. Коротким экспромтом.
Не медля больше, открыл дверь ключом.
– Доброе утро, труженик вы наш, рук не покладающий Владимир Анатольевич.
Максим?
– Привет, Володя.
Это она.
Свет падал только от бра – из уголка над кроватью. Они – Люба и Максим Алексеевич – сидели на кровати. Одеты так, будто собрались куда-то. Она в деловом своём голубеньком костюме с юбкой (он великоват теперь ей). И он в костюме. В синем, железнодорожном. И под мышкой у труповоза выпирает. Кобура с пистолетом. Лица обоих темны, свет от бра шёл им в затылки, спины. Владимир Анатольевич, всё стоявший в прихожей, нажал на выключатель. От плафончика, от сорокаваттной лампочки, разлился тусклый жёлтый свет.
Доктор прошёл в комнату. Включил свет и здесь.
– Так вы всё знаете, Максим Алексеевич?
– Как не знать, Владимир Анатольевич? По долгу службы положено.
– Не надо этого делать, Максим Алексеевич. Я ведь верил вам.
– А мне и надо верить, Владимир Анатольевич. Ничего не изменилось.
– Не изменилось? Вы не понимаете! Если и не изменилось, то изменится.
– Вот это я как раз и понимаю.
– Люба?
– Нет, он сам.
– Упрямство победило скептицизм, Владимир Анатольевич, – сказал Максим. – Вам выпал один шанс из миллиона.
– Как вы поняли? – Доктор сбросил халат.
– Владимир Анатольевич, я ведь живу под вами. Я плохо сплю – но хорошо слышу. Да и догадаться было бы нетрудно. Весь октябрь вы – с явным нетерпением – дожидались трупов, чтобы попробовать газ. Такого нетерпения прежде за вами я не замечал. И вот – трупы. Я слышал, о чём вы говорили с Любой, как звали её с собой. Перед тем, как пойти ко мне на юбилей. Вы решили сделать то, что, по-видимому, задумали давно. Боялись, что всё быстро всплывёт, и поэтому не успеете. Скрывать вы не умеете. Спроси я вас прямо в лицо, сделали ли вы своё открытие, вы бы признались мне тотчас.
– Ночной опыт тоже прошёл успешно. Это я тебе, Люба, говорю. Все признаки – те же, все реакции – аналогичны. Только воскрешение прошло гораздо быстрее. В рамках моей теории.
– Вы надеялись на то, что после моего дня рождения все будут болеть с похмелья? – спросил Максим Алексеевич. – И я в том числе?
– Да. И вот вы явились ко мне с оружием. И Любу возле себя усадили. Вы не находите, что в этом есть что-то бандитское? Вы могли бы попробовать воздействовать на меня внушением. Но правильнее бы битьём лица или выкручиваньем рук. Это именно тот случай, когда внушение…
– …лишь подогревает упрямство. Мы слишком хорошо понимаем друг друга, Владимир Анатольевич, чтобы попусту тратить последние минуты нашей старой жизни.
– Что? – Доктор снял очки, стянул с дужек резинку, уронил её.
– Кстати, похмелья у меня не бывает. Так, лёгкое недомогание. Мой организм легко переносит алкогольное отравление. И ещё на эту тему. Из пяти графинов на столе в трёх была вода из колонки. Просто холодная вода. А теперь – главное. Я хочу пойти с вами. Давно уже хочу.
– Зачем же пистолет? И почему раньше вы молчали? – Он надел очки.
– Пистолет может пригодиться. Почему раньше не говорил? Вы бы не поверили. И доверие между нами разрушилось бы. Я, как-никак, начальник службы безопасности. Такие, как я, по должности близкие к эФэСБэ, всегда внушают подозрение и недоверие. И это нормально. Вы ведь думали об эФэСБэ, признайтесь. Ну вот. А теперь я хочу кое-что уяснить о газе. Прежде чем мы спустимся в подвал, и вы активируете дозатор, я хочу уточнить детали.
Кажется, газ нужен для того, чтобы сохранить полученный вами когда-то искусственный вирус. Вирус после создания погибал – чуть ли не мгновенно, так? Им нельзя было никого заразить. Поэтому нужна была защитная оболочка. Чтобы позволяла сохранить вирус так долго, чтобы он мог распространяться и передаваться. Если мне не изменяет память, во времена Дмитрова тридцать шесть речь шла о шести часах?… И при получении оболочки, при достижении шестичасовой сохранности в ней ваш вирус мог бы послужить новым бактериологическим, или биологическим, или химическим, или всё-в-одном, – тут я не знаю, как правильно, – оружием. Инфицированный вирусом человек становился бы… новым человеком. Практически неуязвимым. Ни пуля, ни тем более битьё лица не могли бы его уничтожить. И бессмертным. Никогда не болеющим.
– Никогда не болеющим, – вдруг повторила за труповозом Люба.
– В общих чертах верно, – сказал доктор. – Новый человек будет жить и вправду вечно. Раны от пуль или осколков у него будут затягиваться. Не имеет значения, куда попадёт пуля. Кроме головы. Кости будут срастаться. Регенерация будет возможна не тотчас после «рождения», но когда плазма носителя получит необходимую энергию. От ранений и следа не останется. Новый человек не боится ни холода, ни плохих жилищных условий, ни маленькой зарплаты. Он может жить в снегах и под водой – только давление его ограничивает. В подвале я расскажу вам подробнее. Мне не терпится спуститься. Грядёт новая эра, Максим Алексеевич. У нового человека большое будущее: он будет эволюционировать, развиваться. Новый вид людей неизбежно вытеснит хомо сапиенс.
– С одним уточнением: вытеснит не просто путём всеобщего заражения, но и…
– Да, Максим Алексеевич, мы с вами будем их есть. – «Кто не ест, тот не эволюционирует», – подумал доктор. – Они будут думать про нас, что мы плохие, но мы будем всего лишь голодные. Новому человеку нужно питать плазму, чтобы жить и развиваться. На первом этапе. Дальше возможны мутации. И смена блюд в меню.
– Вы возьмёте меня с собой, Владимир Анатольевич?
– Могли бы и не спрашивать.
Ему надо спросить у Любы. Короткий экспромт?
– Я пока не решила, – сказала она. – Надо было мне посмотреть, как ты оживлял девчонку.
– Люба…
Она поднялась с кровати. Поднялся и Максим Алексеевич.
– Я решу там, в подвале, – сказала она.
– Ну ладно, – сказал доктор. – Я переоденусь.
– Мы подождём вас на кухне, – сказал Максим Алексеевич.
– Честно говоря, – погромче сказал доктор, чтобы они там, на кухне, слышали, – я и вправду готов был думать, что, узнав об успехе, на меня присела бы эФэСБэ. Были у меня эти мысли. Хотя, знаете, всё бы повернулось – в любом случае – по-моему. Они бы пустили, пустили бы газ…
Доктор стянул памперсы. Вот было бы забавно – в новый мир в памперсах!
Что ему надеть? Он и не думал об этом. Не думал о гардеробе для нового мира.
А какая, собственно, пиджачная разница? Надо надеть то, в чём будет удобнее гоняться за дичью. Только и всего. О тепле и имидже думать глупо.
Шапка, к примеру, ему ни к чему.
– У вас же должны быть какие-то служебные инструкции, Максим Алексеевич!.. – сказал он. – Вы их нарушаете, я уверен!
– Я должен защищать институт и исследования – и я делаю это и сию минуту, – отозвался с кухни Максим Алексеевич. – А о тайных инструкциях чиновники из Москвы не позаботились. Никто не принимал вас всерьёз. Что вы хотите ещё услышать? Если мой доктор, сказал я себе, создал то, что создать или открыть почти невозможно, то я рискну пойти за доктором и дальше. Ваше упрямство победило смерть, Владимир Анатольевич. Все – ваша бывшая жена, Министерство, президент Ельцин, ваши бывшие научные сотрудники, наконец, Светлана и Никита, считавшие, что вы находитесь в тупике, и я за компанию с ними, не говоря уж о Валере, которому дела нет до здешней науки, – ошиблись. А вы доказали, что упрямство настоящего учёного, или упорство, не понимаю разницы, сильнее временной правоты тех, кто торопится жить. Смерти я не боюсь. Я боюсь одиночества. И той старости, в которой буду никому не нужен. То, что я вчера говорил… правда наполовину. Я был пьян. Так что я, с вашего позволения, лучше уж буду с вами, чем против вас.
– Новые люди понятия не будут иметь, что такое выпивка, – сказал Владимир Анатольевич, застёгивая на джинсах ремень.
И подумал, надевая на пуловер пиджак (ради карманов): новый мир начинается с друзей, с союзников, а не с врагов.
– Я оделся, – сказал доктор. – Идёмте, дорогие мои.
Максим Алексеевич и Люба пропустили его. Он вышел первым. Закрыть квартиру? Зачем?
– Люба, не закрывай.
– Я и не собиралась.
– Может, вам надеть пальто, Любовь Михайловна? – сказал Максим.
– Новые люди не чувствуют холода.
– Вы же ещё не решили.
– Запах, – сказал Владимир Анатольевич. На лестнице стоял сладковатый дух. «Решать уже не надо. Всё уже произошло. Но как? Никита?» – Может, я и ошибаюсь.
– Запах, – сказала Люба. – Это пентаксин.
– Из моей квартиры какао пахнет, – сказал труповоз. – Дверь у меня открыта. А вы не заперли подвал?
– Там же Никита дежурит.
– Понедельник – день тяжёлый, – сказал Максим Алексеевич. – А уж для Никиты…
– Давайте потише, – шёпотом сказал доктор, открывая подвальную дверь.
– Хотите, я пойду первым? – шепнул ему труповоз.
– Нет.
Коридор был пуст, был освещён. Из лаборатории донёсся какой-то приглушённый звук. Будто палкой швабры стукнули о металл. Никита. Сладкий запах тут был сильнее, чем на лестнице.
Доктор приложил палец к пульту. Быстро вошёл в кабинет. Люба и Максим вошли следом. Владимир Анатольевич потянул шнур жалюзи у стекла. Сел в кресло. Никита, опрокинутое ведро, мокрый контейнер, лужа. «5,00 %». Всё. Они все инфицированы.
«И разговор с Любой не нужен. А она ведь приготовилась сдаться. Пальто-то не надела, Максим точно заметил».
Он помахал рукой Никите.
Доктор улыбался – и не мог сдержать улыбку.
Никита уже вот-вот умрёт. Бледный. Такой же быстрый, как товарищ старший прапорщик. Надо закрыть дверь. Владимир Анатольевич рукой отстранил Максима Алексеевича, заблокировал с пульта дверь.
– Всё, – сказала Люба.
– Это случилось, Владимир Анатольевич? – спросил Максим.
Владимир Анатольевич кивнул. Сев за стол, включил компьютер. Достал из пиджака дискету, диктофон. На диктофоне нашёл начало записи, отключил микрофон, поставил аппарат на стирание.
– От заражения дверь нас не спасёт, – сказал Владимир Анатольевич. – Но – от него… Мы инфицировались на лестнице. Или в квартире. Похмельный лаборант выпустил джинна из бутылки.
Все инфицированы, подумал он. Весь институт, и вся Луговая. И снег, мокрый снег, и ветерок в сторону Туры… Минута-другая, и пентавирусы поплывут по реке.
Он повернулся к Любе, поднял к ней голову. Она молчала. Но посмотрела на него. «У влюблённых нет прошлого, у них одно настоящее». Теперь прошлого у них и вправду не будет. Ни у кого его не будет. И все станут влюблёнными и счастливыми.
Пусть всегда будет солнце,
Пусть всегда будет небо,
Пусть всегда будет мама,
Пусть всегда буду я.
«О чём люди мечтали? Вот оно. Все будут всегда.
Люди верят в счастье – в то время как я предпочёл счастье делать».
– Никита случайно включил дозатор на контейнере, – сказал Владимир Анатольевич. – Нам осталось от десяти до ста минут.
– Что вы будете делать? – спросил Максим.
– Поработаю за компьютером, Максим Алексеевич. Вчера я составил «предсмертную записку». Самое время выпустить её в Интернет. – Он вставил дискету в дисковод. – И ещё… Надо черкнуть письмецо дочерям. В Москву.
– А потом?
– Потом мне будет интересно наблюдать, что происходит со мной. И с вами. Скоро мы увидим, что произойдёт с ним. – Он показал на Никиту в лаборатории. Обернулся, посмотрел на Любу, потом на Максима Алексеевича. Они так и стояли за его спиной, за спинкой кресла: Люба справа, Максим – слева.
Доктор открыл файл, скопировал содержимое записки, запустил подключение к Интернету, затем открыл свою страницу в «Живом Журнале», авторизовался и выбрал вкладку: «Новая запись». Набрал заголовок: «Предсмертная записка доктора Таволги» и вставил в поле сообщения текст из обменного буфера. Подумал. Предложение «Если бы не моё желание изменить мир, гибель старого мира всё равно бы имела место» расширил: «Если бы не похмельный институтский лаборант, случайно активировавший дозатор лабораторного контейнера, и если бы не моё желание изменить мир, гибель старого мира всё равно бы имела место». Посмотрел на часы. Он успеет. Опубликовать текст в «ЖЖ» получилось: «Теперь вы можете посмотреть, как выглядит запись в вашем журнале». Владимир Анатольевич активировал ссылку. Всё так, как нужно. Записку проиндексирует «Google», и она будет доступна по всему земному шару. Документ, появившийся в Интернете, от общества уже не скроешь.
Теперь – Саша и Женя.
Адрес Саши, ведущей свою страничку (театральную) в том же «ЖЖ», Владимир Анатольевич давно занёс в почтовую адресную книгу.
«Здравствуйте, Саша и Женя. Времени извиняться или спрашивать, как дела, у меня нет. Потому пишу коротко (подробности в моей «предсмертной записке», которая на самом деле не предсмертная, потому что смерти в привычном смысле больше нет). Мои секретные работы последних лет были направлены…»
Надо писать покороче. Нет времени. Да и не нужно размазывать.
Люба и Максим о чём-то тихо говорили в уголке.
Никита в лаборатории спал, привалившись к ножке хирургического стола. Вот-вот встанет. Лицо его было белое. И руки – белые.
«…сегодня рано утром пентавирус из-за неосторожности сотрудника покинул пределы лаборатории. Это значит, что мир в его прежнем виде перестанет существовать. Явится совершенно новый мир. Без болезней, без смерти, без боли и горя…»
В три минуты он закончил письмо. Вложил в него файл «предсмертной записки». Нажал «Отправить». Почта ушла. Дискету с запиской сунул в карман. Может, сгодится когда-нибудь. Будет отличительным признаком доктора Таволги. Мышкой доктор выбрал на экране кнопку «Пуск». Нужно было перезагрузить компьютер.
В настройках BIOS доктор выбрал загрузку с диска «A:», сохранил настройки. Из коробки на столе взял системную дискету «Windows 98». Сунул её в дисковод.
– Форматируете? – сказал Максим Алексеевич.
– Форматирую, – ответил доктор.
И задал команду: «format c:». И на вопрос машины ответил: «Y».
– Диктофон, – сказал Максим Алексеевич.
– Да.
Доктор выключил диктофон, включил. Тишина. Перемотал. Тишина.
– Никита, – сказал Максим.
Поднявшийся лаборант сделал свой первый шаг. Белое лицо, белые руки. Малиновые прожилки. Приоткрытый рот. Смотрит на него, на доктора. Второй шаг. Третий. Вот так медленно, как бы считая шаги, будут двигаться люди нового мира. Четвёртый, пятый, шестой шаг. Никита у стекла. Вот-вот коснётся стекла руками или приложит к нему лицо.
– Люба, страшно? – спросил Владимир Анатольевич, не отрывая взгляда от Никиты.
– Да, – ответила она. – Нет.
Глава пятнадцатая
28 октября, понедельник, 7:20. Алексей
Семь часов двадцать минут. Работай я в какой-нибудь конторе, я бы никогда не опаздывал. Для сна моему организму нужно восемь часов – прямо по учебнику физиологии. В промежутке между одиннадцатью и половиной двенадцатого я ложусь спать, быстро засыпаю, в пять встаю, иду в туалет, потом снова ложусь, быстро засыпаю, и просыпаюсь в семь двадцать.
Просыпаюсь – и беру с полки футляр с биноклем.
Бинокль – моё первейшее утреннее дело. Покупая его летом, я думал: скоро надоест. Нет, так и не надоел.
Бинокль у меня что надо. «Minox BL 13x56 BR». Штуковина дорогая. Покупал я его с рук, новый аналог этой модели мне не по карману. Бинокль сверхсветосильный, так что и в сумерках можно пользоваться (я и пользуюсь. Хорошо, что в 2011-м году отменили переход на летнее/зимнее время, оставив «зимнее», – не то утром в октябре наблюдать всё же было бы темновато). С поворотно-выдвижными наглазниками. И линзы внутри не запотевают. Тяжеловат, правда: весит больше кило. Но со штатива на подоконнике смотреть удобно. Люди напрасно тратятся на телевизоры. Лучший телевизор, правдивый телевизор – бинокль.
Проснувшись, я люблю смотреть в бинокль на чужое утро. На то, как люди встают, что делают, идут на работу или остаются дома, звонят кому-нибудь с утра или им кто-то звонит, ругаются они или целуются. Мой бинокль даёт мне заряд энергии на весь день. Я соскакиваю с постели, беру свой «Minox» – и к окну. Не умываюсь, не завтракаю. Первым утренним делом я хочу знать: как люди угнетают и подавляют друг друга, как они несчастны. Это нужно мне для того, чтобы почувствовать себя счастливым. Как это хорошо, когда тебе не нужно вставать в семь или в шесть, и тащиться через весь город на работу, где над тобою будет глумиться кретинического вида начальник или хозяин конторы, ненужно указывать тебе, что делать, хронометрировать твой день, и иметь власть не выписать тебе премию, и смотреть на тебя свысока – чаще всего потому, что глупее тебя, ниже тебя ростом, или потому, что когда-то где-то что-то удачно украл!
Самое подходящее время для наблюдения в будни – начало восьмого. Люди просыпаются, нервничают, ссорятся, устраивают сцены, ищут что-то (и найти не могут), наконец, расходятся по работам (по нелюбимым, ненавидимым работам). Я придумываю, какие слова люди говорят, просыпаясь. Я не слышу людей, которых вижу, но я за них сочиняю. Мне нравится смотреть живую панораму несчастливой русской жизни и озвучивать её. «Оконное кино», – говорю я и поднимаю к глазам бинокль.
Напротив моего дома – пятиэтажка брежневских времён. Кирпичная. На первом этаже – военкомат. Военный комиссариат Ленинского административного округа г. Тюмени, если быть точным. В армии я служил лейтенантом: год после университета. Пистолет Макарова, шестнадцать выстрелов за год службы, лицезрение угнетения и солдат, и молодых офицеров, разводы на плацу, командир части с животом размером с бабушкину перину, безобразная пьянка на дембель (я очнулся в овраге, за забором части, – подымаясь откуда, дал зарок не пить больше трёх рюмок нигде и никогда, и с тех пор выполнял его неукоснительно). И осознание дикой, тупой, ленивой жизни офицеров и прапорщиков. Жизни в ожидании войны, как одинаково думают и милитаристы, и пацифисты? Нет. Жизни в ожидании продолжения такой же жизни, какая была вчера и позавчера.
Что я увижу в бинокль сегодня? Драку за чьим-то окном, слёзы, убежавшее молоко? Ссору – из-за того, чья очередь выводить собаку? Чьё-то похмелье? Или увижу, как муж, только что вернувшийся домой после воскресенья, стоит на коленях перед женой – и молит не то прощенья, не то пощады?
Не включая на кухне света, я направил бинокль на уровень пятого этажа.
За окном шёл снег. Окно я мыл в середине октября, когда было ещё плюс десять. Когда наблюдаешь в бинокль через окно, стёкла должно быть чистыми. Шёл снег, мокрый и не очень частый. Крупные снежинки падали почти вертикально. Снег мешал наблюдать, но не очень. Дом через дорогу, его освещённые окошки, я видел хорошо.
Я поправил бинокль, повернул левее, наглазники зафиксировались в новом положении (умеют немцы конструировать бинокли!), и я…
Я увидел Таньку.
Только вчера я перечитывал дневник, думал письменно, вспоминал Таньку – и вот она. Словно бы отозвалась: «Ты думал обо мне? Вспоминал? Хотел меня видеть? Ну, вот она я…»
Не ошибся ли я? Нет, не ошибся. Но почему я не видел Таньку раньше? Бинокль я купил в августе. Шторы? Некоторые люди живут за закрытыми шторами. Шторы у них закрыты всегда: утром, днём, вечером, ночью. Таким людям в принципе не нужны окна. В доме напротив были всегда зашторенные окна. Красные, коричневые, жёлтые, оливковые шторы, за которыми угадываются по световым пятнам люстра, телевизор, второй телевизор, торшер или бра. И тёмные силуэты людей. Солнце этим людям-силуэтам – не нужно. Да и какое у них солнце – с северной-то стороны? Я вот без солнца не могу, и очень рад, что два моих окна выходят на юг. А эти люди создают себе уют, закрывшись плотными шторами. Будто чувствуют направленные на них бинокли.
Я видел в бинокль кухню и комнату (гостиную) на пятом этаже дома напротив, и за окнами не было штор. Ни плотных, ни тюлевых. Штор не было, а Танька была. Наверное, Танька постирала шторы.
Или она в гостях? Ну, уж какие гости утром в понедельник!.. «Я не смею никому звонить и никуда без него ходить».
Значит, Танька здесь живёт. На пятом этаже дома напротив. А я и не знал. С лета у меня появились «знакомые» в доме напротив, и я дал им прозвища, – а вот теперь появилась и Танька, прозвище которой давать не нужно.
Судя по её короткому рассказу на встрече выпускников («квартира-брежневка»), она живёт тут с замужества. Город не деревня, и ужасно разъединяет людей. Люди, живущие в соседних домах, так же далеки, как живущие на разных континентах.
Может быть, она знает, что я живу напротив. И знала и на встрече выпускников. Но делала вид, что не знала. И не спрашивала у меня ничего. Её важно было знать, люблю ли я её, а не то, где я живу. А разве я говорил о любви?
Вот-вот, Лёшечкин.
А она мечтала обо мне. Хотела, чтобы я снова полюбил бы её (а я разлюбил?…) И она развелась бы с мужем, с которым собирается развестись лет 10, и вышла бы за меня. И мы были бы счастливы, и думали бы обо всём одинаково, любили бы одни фильмы и одних актёров, и одних писателей и художников, и никогда бы не спорили, и нам было бы так хорошо и скучно, как бывает хорошо и скучно двоим, готовым любить друг друга до старости.
Сначала я увидел Таньку на кухне (отшатнулся от окуляров. Бинокль – такая штука, что иногда кажется, будто те, за кем смотришь ты, смотрят на тебя. В глаза тебе заглядывают. В самую душу). В «брежневках» кухоньки маленькие, и, если на кухне – кухонный гарнитур, мойка, холодильник, стол со стульями, да ещё в стене дверь в ванную комнату, то крошечное пространство остаётся лишь в центре, под люстрой, и у подоконника. У подоконника она и стояла. В белом халате, с большим красным яблоком в руке. Непричёсанная. Откусывала от яблока. Яблоко было мокрое, с него капала вода. И пальцы Танькины были мокрые. Наверное, Танька только что вымыла яблоко. Над Танькиной головой, чуть сзади Таньки, матово светила люстра-тарелка. Я пожалел, что у меня нет камеры с подходящим объективом: снимок получился бы из разряда тех, на каких задерживаешь внимание, какие запоминаешь надолго.
Доев яблоко, Танька перешла через арку в гостиную (я перевёл бинокль левее). Диван, кресло, панель ЖэКа-телевизора, закрывавшая часть окна, «стенка». Много жёлтого света от шестирожковой люстры. Танька сняла халат, бросила на диван. Не знаю, фитнесс-центр или любовь к однообразию и порядку её мужа тому причиной, но Танька в свои… ладно, у женщин возраста нет… была словно школьницей. Той, которую я любил. Может, зад чуть шире и полнее, груди побольше. И взгляд не той силы, что в 17 лет. Взгляд покорный и будничный. Усталый. Без гордости. Взгляд женщины, которую на выпускные вечера возит муж. Мужжж. Танька заглянула в лейку, стоявшую на подоконнике, отправилась с лейкой в ванную комнату, зажгла в ванной свет (выключатель снаружи), потом вернулась в гостиную, обильно полила фикус, поставила лейку в угол подоконника, и снова ушла в ванную. Дверь за нею прикрылась. Я ждал её. Моет голову, прихорашивается?
Она покинула ванную комнату, погасила там свет, а на кухне не погасила, и прошла в гостиную. Танька не вымыла голову и не расчесала волосы. По-прежнему непричёсанная и по-прежнему голая, со следами зубной пасты на губах и подбородке, Танька встала у окна, за листьями фикуса, и стала смотреть в окно. Она казалась мне очень близкой. И юной. Девочкой из школы. Девочкой с яблоком, девочкой без яблока. Взять бы портфель с учебниками и тетрадками, перейти бы улицу – и дождаться десятиклассницу Таньку у её пятиэтажки. И пойти с ней в школу. И сидеть с ней за одной партой, чувствовать, что она рядом. И не выходить из класса на перемену, а продолжать сидеть с ней. Так было когда-то. А теперь у неё муж и дочь. Настя, кажется. А у меня бинокль. Мне показалось, что Танька побледнела. Нет, это от снега. «Снег кружится, летает и тает…» Нет, этот снег не кружится и не летает. Этот – падает. И от снежных отсветов Танька кажется бледной. Снежинки, стекло, белые рамы, белый подоконник. Танька стоит и стоит у подоконника. Я оторвался от бинокля. У меня глаза устали. Сумерки рассеялись. Было бело от снега, и только небо было серым. И я бы не прочь позавтракать. Но и смотреть тоже хочется. Там не просто Танька, там голая Танька.
«Tefal» со вчерашнего вечера был полон, я включил его. Загорелся красный огонёк. Я бросил в чашку чайный пакетик. Не буду сегодня заваривать чай в ситечке, сегодня буду смотреть на Таньку. На голую Таньку. Я заглянул в окуляры. Всё та же сцена у подоконника: Танька стоит и смотрит. Нет, не на меня. Не на моё окно. Не знаю, куда она смотрит. Как бы в никуда. Может, это у неё гимнастика такая утренняя: стоять неподвижно. Полчаса или час. Индийская гимнастика. И от этого стояния она такая… школьница.
Я пил плохо заварившийся чай, ел несвежие пончики, и взглядывал в бинокль. Танька всё стояла у окна. Пусть постоит. Не уходи, Танюша. «Татьяна!.. Помнишь дни залатыя…» Вот эта песенка – подходит. И эта: «Не уходи… Побудь со мной ещё минутку. Не уходи: мне без тебя так будет жутко…» С мягким, нежным оканьем.
Я облизал с пальцев сахарную пудру. Руки помыть мне не удалось. Ни на кухне, ни в ванной воды не было. Шипение из кранов. Не иначе, опять кто-то в доме затеял ремонт, и воду перекрыли. Ничего, мы, русские люди, ко всему привычны. Я поднял с пола и поставил у мойки пятилитровую бутыль. Ополоснул руки – и приник к окулярам «Минокса».
Танька всё стояла у подоконника в гостиной. Очень уж она была бледная! Не только лицо, но и шея, и тело. Снег и белая рама? Но от люстры идёт жёлтый свет. Впрочем, люстра светит ей в спину. Танька, наверное, не загорала летом. Муж (мужжж) не вывозил её в Таиланд. В Таиланд и сейчас не поздно. Я бы вышел к ней и сказал бы: «Полетишь со мной в Таиланд? Давай полетим. Останемся там, выучим китайский. И вспомним английский. Никто нас там не найдёт. Сделаем себе пластические операции по сужению глаз. Станем тайцами». Нет. Я знал, что она скажет. «У меня дочь». Но я бы ответил: «Возьмём её с собой. Ты же думала об этом. Не могла не думать. Десять лет собираешься развестись с мужем. Ты уже всё обдумала, Танюша. Только меня рядом не было, чтобы ты решилась. Но теперь-то я здесь».
Белая, белая Танька. Танька показалась мне совсем уже белой. Белее снежинок и оконной рамы. Танька стояла и улыбалась. Смотрела она не на меня, не на моё тёмное окно, а вниз, на прохожих. На тех, кто идёт на работы. Ей, как и мне, не надо было идти на работу. Может, она и думала (с улыбкой) о том же, о чём и я. Родственные души. Единомышленники. Как это глупо – что я не с Танькой. И как это глупо – что она не со мной.
Я посмотрел на часы. Стрелки показывали 8:29. Не люблю часов на стенах, но на кухню часы купил. Выбрал те, что тикают тихо, чтобы в комнате не было слышно. Когда наблюдаешь, надо иметь время под рукой. Для точности. Я могу написать книгу о человеческом утре. Об утре в среднем российском городе. Я знаю, что происходит в квартирах в 7:20, в 7:30, в 7:40, в восемь, восемь тридцать. Около девяти наблюдать уже почти некого и нечего, становится скучно.
Танькин муж пришёл в половине девятого. В прихожей зажёгся свет, и я увидел плечо её мужа. Руку, снимающую пальто. Я видел лишь кусочек прихожей. Я представил, как Танькин муж разувается, как снимает пальто, как вешает его на плечики и как убирает в шкаф-купе плечики с висящим на них пальто.
Почему он пришёл так рано? Его уволили? Заменили другим (родственником непосредственного начальника)? Или он попался на взятке, взятой не у того человека, не в том месте и не в то время? А может, это не муж? А человек, которого она ожидает – голая? И само её нахождение у подоконника – условный сигнал для любовника? А я-то – размечтался!.. Я направил бинокль на окно гостиной. Но почему Танька не расчесалась? Хотела помыть голову, а… Может, и в пятиэтажке отключили воду? Но могла же она хотя бы вытереть с лица зубную пасту? Откуда такое безразличие – и к своему любовнику, и к своей внешности? (При её-то заботе о фигуре!)