355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Чувакин » Мёртвый хватает живого (СИ) » Текст книги (страница 16)
Мёртвый хватает живого (СИ)
  • Текст добавлен: 1 октября 2019, 19:00

Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"


Автор книги: Олег Чувакин


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

А сила, Максим Алексеевич?… Вы не задумывались о физической силе? Никита, парень и без того не слабый, стал нынче так силён (точнее, прочен), что мог головою биться о пуленепробиваемое стекло – и сотрясать весь мой кабинет! Безо всякого вреда для своей головы.

– Но пуля-то?

– Пуля голову пробьёт, Максим Алексеевич. Но и то – с небольшого расстояния. Ткани «обновлённых» очень прочны. Ударить «обновлённого» – всё равно что врезать сосне.

– А когда некого станет есть?

– Когда мы всех съедим, Володя? – Это Люба.

– Без пищи «обновлённые» засыпают. При долгом отсутствии пищи начнутся мутации. Перестройка организма. Привыкание к новым видам пищи. Животной.

– А то и вегетарианской? – Это Максим.

– Мы сами узнаем это. Предсказывать, к чему приведёт эволюция, сложно. Почему бы и не вегетарианство? Кроманьонцы имели рацион из мяса, но современные люди едят мяса намного меньше, а многие не едят и вовсе: кто по убеждению, кто из бедности, а кто и по диете. В любом случае, все старые люди станут новыми. И, значит, будут найдены альтернативные источники пищи.

– А собаки, кошки, птицы? Как на них подействует вирус?

– Они не инфицируются. Инфицированию на клеточном уровне будут подвержены только особи со структурой человеческой ДээНКа, являющейся основой для «опознания» пентавирусом. Преображение коснётся одного вида: Homo sapiens. В человеческой истории стартует новый виток биологической, а затем и социальной эволюции.

«Именно так я и сказал в записке».

– От Homo sapiens – к Homo pentaxinus, – сказала Люба.

– Искусственной эволюции, – добавил Владимир Анатольевич. – Рукотворной. Запрограммированной человеком. Как писал молодой Маркс: обстоятельства в такой же мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства.

Глава семнадцатая
28 октября, понедельник, 7:37. Дина

Дина слушала разговор мамы и воспитательницы. Взрослых. И почему они называются: взрослые? Зинка говорит: потому, что они выше нас ростом. Но брат Зинки ростом выше мамы Зинки, а взрослым его никто не называет. А Колька Шаламов говорит, что потому, что много знают. И тоже непонятно. Как же они много знают, если мама и Инна Григорьевна не знают ничего? Дина слушала их разговор и понимала: они не взрослые.

– Откуда мне знать, что происходит? – говорила Инна Григорьевна. – Без воды мы не можем работать. Ни сады, ни ясли. Вы представьте только, как без воды… Поэтому и вызываем родителей. Воды нет, и никто точно не знает, когда дадут. Мы уж решили снег топить. Во всей Тюмени воды нет. И ничего не сообщают.

Ну вот, думала Дина, взрослые, а ничего не знают.

– У меня проект горит, – сказала мама Инне Григорьевне, – и мать с отцом, как назло, укатили в Европу к одноклассникам. Вот прямо вчера, представляете. В Германии-то, конечно, вода есть… И что делать, ума не приложу. У меня клиент с ума сойдёт. А шеф меня уволит. Выбросит на помойку. Скажет: «Выбирай: или ребёнок, или работа».

– Не при ребёнке, – тихо сказала Инна Григорьевна. И сверху посмотрела на Дину. Дина улыбнулась ей, подмигнула. И Инна Григорьевна тоже подмигнула Дине.

А мама говорила:

– Не надо было мне с мужем разводиться. Подумаешь, погулял… Сама-то я – тоже хороша… Не знаю.

Вот-вот, думала Дина, ничего-то они не знают. Они ненастоящие взрослые. Дина всё поняла: она ненастоящие взрослые, и ей надо будет рассказать о своём открытии Кольке и Зинке. И её брату тоже. Может, он-то настоящий, а ненастоящие его обманывают.

– А если воды и завтра не будет?

– Позвоните ближе к вечеру, – сказала Инна Григорьевна.

Ничего вы не узнаете, думала Дина. А мы вот с Колькой и Зинкой всё узнаем – и станем самыми настоящими взрослыми. Будем делать сердитые лица, курить, пить из больших бутылок (из рюмок тоже), говорить гадкие слова, какие мама говорила папе, а Зинкин брат говорит Зинке, – и будем носить с собой зонтики, когда нет дождя, и откидывать башлыки, когда идёт снег. И перестанем сидеть на коленях у взрослых, а это они у нас на коленях сидеть будут. Только не Зинкина мама у Зинки: потому что весит тонну.

– Коммунисты говорят, что правительство обанкротилось и уезжает в Канаду. И в стране не будет ни воды, ни света, ни картошки. Это муж на улице слышал, звонил мне.

– Коммунистам – только воду мутить.

– Вы так считаете? – сказала Инна Григорьевна. – Я вот при них в школе и педучилище училась. И работать при них начала. При них-то всё понятно было. Ленин – вождь мирового пролетариата, любитель субботников и создатель общества чистых тарелок, Маркс и Энгельс – великие теоретики. Пролетарии всех стран, соединяйтесь, и от развитого социализма – к коммунизму. Никакой безработицы, бесплатная медицина, бесплатные квартиры. И ожидание рая. И, между прочим, народная сознательность. Низкая преступность и высокая рождаемость. И никаких стальных дверей и домофонов. И демонстрации на октябрьские – с портретами Ленина, с транспарантами, флагами. Аж мороз по коже. И люди – верили. А теперь одно ворьё в законе. И никто не верит.

Воспитательница погладила Дину по голове. Инна Григорьевна всё же немного взрослая.

– Сделаете из моего ребёнка коммунистку, – сказала мама.

– Скоро все станут коммунистами, – сказала Инна Григорьевна. – Бытие определяет сознание. Муж тут принёс мне книжку Проханова, так тот советует Ленина перечитать.

– Пусть сам и читает. Нам об этом знать не нужно. И Дине моей тем более. И вы прекращайте со своей агитацией. Не то напишу кому следует. Пойдём, Динка.

– Кому? В эФэСБэ? Президенту? В секретариат «Единой России»?

Дина сказала:

– Ну почему ты тянешь меня за руку, мам?… Инна Григорьевна говорит так интересно.

Мама притворяется взрослой, а вот Инна Григорьевна – взрослая.

– Глупости она говорит. И не для детских ушей.

– А я знаю про коммунизм. У Кольки Шаламова отец – коммунист. Он нам даже билет показывал. Красный.

– Какой ещё красный билет?

– Партийный, – вспомнила Дина. – Он сказал, что при коммунизме у всех будут… потребности и ещё… особенности. То есть возможности. И не будет денег, слышишь, мама? И все будут жить дружно и улыбаться.

– Ага, как сумасшедшие. – Мама стала тянуть её за руку, и Дина, не желая идти, повисла на маминой руке. – Динка, ну идём же быстрее. Меня же уволят. Шеф меня точно раздеться заставит. Ой.

– А зачем – раздеться? Ты идёшь на приём к доктору? Или вы там на работе ходите голые? А шеф твой – мужчина, а ты – женщина. А это неприлично. Ты сама говорила. Ты не знаешь, что говоришь.

Нет, мама не взрослая. Не все, которые выросли, на самом деле взрослые. А взрослые только те, которые всё знают. Вот!

– Говорила. – Мама вздохнула. И вдруг хитро улыбнулась. – Это тренировка такая. Чтобы знать, как будет при коммунизме. При коммунизме жёны и мужья общие. И дети общие. Поэтому все могут ходить голыми.

– И я – общая и голая?

– И ты.

Дина не поверила маме. Ещё чего! Она, Дина, ведь не общая, а мамина. Если б она была общая, то жила бы на улице, как бедная собачка Фрося в их дворе. И мама – не общая. Что она выдумывает!.. Мама ничего не знает. Надо будет спросить у Инны Григорьевны. Инна Григорьевна взрослая. Когда Дина вырастет, то будет как Инна Григорьевна.

– До свиданья, Инна Григорьевна, – сказала Дина.

– До свидания, Диночка.

На улице Дина увидела смешное и удивительное. Смешное – потому что смешное, а удивительное… потому что сбылось то, о чём сказала мама. По улице шли коммунисты. Дина поморгала (вдруг ей мерещится), – но голые люди, которые ходили по улице как-то медленно, так, будто учились ходить, как малышня, не исчезли.

– Мама, смотри! – Она дёрнула мамин рукав. Плащ на маме перекосился. Это Дину всегда смешило. Мама делалась будто кукла. Такая пластмассовая кукла, какие стоят в витринах. – Мама, уже коммунизм!

– Где – коммунизм?

– Вон туда посмотри, мама. Скорее, пока они не ушли.

– Мне мерещится, Динка. И тебе.

– Я уже поморгала.

– Ещё поморгай. – Мама вздохнула и что-то сказала, очень тихо и неразборчиво. Дина терпеть не могла, когда мама говорила так. Нельзя было ничего понять. Зачем тогда говорить вслух? Надо просто думать. Нет, мама не взрослая, раз этого не знает. А если мама тихо говорит плохие слова, которые нельзя говорить, то ведь выходит, что мама плохая. Ничего. Дина немного подумает ещё, поговорит с Зинкой, Колькой и Инной Григорьевной – и воспитает из мамы взрослую. Но сперва мама должна понять, что коммунизм уже здесь.

– Нет-нет, коммунизм! – сказала она, останавливаясь и останавливая маму. – И теперь у всех будут партийные билеты. Я попрошу тебе и себе у Колькиного папки.

– Сумасшедший дом, – сказала мама. Дина удивилась, что мама так легко остановилась. Обычно она не слушается и говорит всякое обидное. А тут встала и стоит, и смотрит. Интересно, о чём она думает?

– О чём ты думаешь?

– О том, что все люди сошли с ума. Вон, смотри, видишь эту машину? И человека с телекамерой? Это телевидение. Они приехали снимать голых людей.

– Спрашивать, зачем они голые?

– Да. И не холодно ли им. И чего они хотят.

– А они хотят чего-то?

– Наверное.

– Мама, а я знаю, чего они хотят.

– Чего, Динка? Пойдём уже, и отряхни сапожки. Смотри, сколько снега налипло. Ножки замёрзнут.

– Они хотят кушать. Вон, голая бабушка откусила у дяденьки с камерой. А та тётенька, в красных сапогах, испугалась. Убежала. Вон туда.

– Динка! – Мама так толкнула её, что Дина не удержалась и упала на тротуар, у дерева. Возле мамы прошёл, сильно хромая, объеденный человек. Он говорил такие плохие слова, что Дина перестала сердиться на маму. И удивилась. Оказывается, плохих слов так много!.. А человек с обкусанной ногой и оторванной рукой, человек, из которого, наверное, вытекло много крови, остановился рядом с Диной и всё говорил – и уже не плохие слова, а интересные: «Я депутат, и этого так не оставлю!.. Они говорят, что это новое движение. Экономическое движение. Политическое движение. Против китайской экспансии и против рыночной политики рыночного российского государства. Это внутренняя диверсия. Её делают те, кого Ленин и Сталин справедливо назвали бы врагами народа. Кстати. Все считают, будто это Сталин придумал выражение «враги народа». Ничего подобного, олухи! В России его употребление ввёл Ленин. А придумал Робеспьер. С Маратом за компанию. У меня нет руки. Но мне не больно. И ноги почти нет. А мне не больно. Так не бывает. Но мне не больно. И они думают, что если не больно, то не будет и компенсации? На языке юриспруденции этот парадокс называется… называется… О чём я? Чудесная погода. Какая милая девочка. Я помогу ей встать. Её мама кричит и делает страшное лицо, и собирается атаковать меня, но мне всё равно. Я всех их люблю. Компенсация? Да зачем мне две руки и две ноги? Братство – вот что важно. Все люди – братья. Ленин брат Сталину, а я брат этой девочке и её маме. Не вполне родственно? А речь не о родстве. Речь о любви и братстве, да, девочка?»

Депутат стал говорить с ней, и Дина его нисколько не боялась.

– Поднимись, сними сапожки и вытряхни из них снег, – сказал он, – не то ножки замёрзнут. Что? Мама уже говорила? Коммунизм ли это? Это коммунизм. Ну, мне пора идти. Нужно всё рассказать жене и дочке. У меня такая же умная и красивая девочка, как ты. Как тебя зовут? Дина. Очень хорошо. Теперь всем будет хорошо. Всегда будет праздник. С флагами и дедушкой Лениным?… С флагами и дедушкой Лениным. И Ельциным. И Брежневым. И со мной и с тобой. Все люди – братья. Что? Да, и сёстры тоже братья. Счастье, Дина, это когда не нужны ни руки, ни ноги. Ты и твоя мама скоро поймут это. Прощайте, мама и девочка. Дина.

И он захромал дальше, а мама схватила Дину за руку.

– Ты не думала о том, что он мог тебя съесть?

– Ты что, мама? Ты слышала его? Он же коммунист. А коммунисты все улыбаются, и они добрые. И все сёстры – братья. Так оно сказал. Это значит, что все будут теперь голые, да? И будет неприлично? И значит, коммунисты – неприличные?

Мама и вправду ничего не знает. Ничего не может объяснить. Дина пойдёт в следующем году в школу – и будет учиться сама, и маму научит. И Дина станет взрослой, и мама станет взрослой.

Недалеко, где-то на той стороне улицы, стали стрелять. В коммунистов? Колька Шаламов говорит, что коммунисты все герои, и их убивают враги. Дина потянула мамин рукав. На дороге было очень много машин. Ничего не было видно.

– Мама, подними меня на руках.

– Милиционер стреляет в плохого человека.

– В неприличного? В голого?

– Нет. В одетого. Такого же, как твой… новый знакомый.

– А почему милиционер стреляет?

– Он коммунистов убивает, Динка. Коммунизм запрещён Конституцией.

– А почему папу Кольки не убили?

– Наверное, он засекреченный коммунист.

– Если ты пожалуешься, то и его убьют?

– Убьют.

– Ты злая, мама. Ты хочешь, чтобы всех убили. Ты такая злая, что мне плакать хочется. И укусить тебя.

– Это ты злая, раз собираешься кусаться.

– Я добрая, и буду кусать только злых.

– Выкрутилась.

– А ты злая и глупая, потому что хочешь убить коммунистов, потому что они знают, а ты не знаешь.

– Чего не знаю?

– Ничего. Они герои. – Дине вдруг стало обидно. И она поняла, почему: мама не считает её взрослой, а себя считает. А на самом деле мама и не взрослая вовсе. Почему? Да очень просто! Взрослые и разговаривают по-взрослому. Вот как этот депутат или Инна Григорьевна. Или папа Кольки. Взрослые по-другому не умеют. И никогда не притворяются. Им не нужно притворяться. Они ведь всё знают. А притворяются те, кто ничего не знает. Вот!

– А ты видела, какое белое было лицо у твоего нового знакомого?

– У депутата? Видела, ну и что? Из тебя бы вытекло столько крови, и ты была бы белая.

– Ты совсем как взрослая, Динка.

«Вот это правда», – довольно подумала Дина.

– Мама, ты так сильно сжимаешь мне руку, что я её не чувствую.

– Прости, пожалуйста. Это всё из-за голых людей, стрельбы и твоего обглоданного друга. Которому не больно. И той ужасной бабушки, что ест оператора. Все сошли с ума. Мне страшно за тебя, и я хочу поскорее домой.

– И на работу не пойдёшь?

– Не пойду.

– Мама, ты боишься коммунизма?

– Я всего боюсь. – Мама остановилась, опустилась перед Диной на корточки. – Всего, что может навредить тебе. Моя жизнь – это ты.

– Я руки не чувствую, мама. Наверное, ты передавила мне какую-нибудь жилу. И я останусь без руки, как дяденька депутат.

– Да что же это сегодня! – сказала мама, огляделась зачем-то и стала ощупывать руку Дины. – Рука как рука. Тут не больно? А здесь?

– Нигде не больно. Я превращаюсь в дяденьку. Я скоро стану как он. Он же сказал: все сёстры – братья. Я буду братом, и везде будет братство. Это и есть коммунизм. И мне не жалко будет руки и ноги. Меня, наверное, будут есть, а я буду радоваться.

– Дина, у тебя лоб холодный. У тебя шок.

– «Шок» – это шоколадка, мама.

– Шок – это когда боишься, – сказала мама. – Пошли скорее домой. Дома сразу в ванну. И чай с малиновым вареньем.

– У нас нет малинового варенья. Пока ты жила с папой, варенье было, потому что папа варил варенье. А теперь папа живёт на даче, а мы без папы. И я не боюсь. Это ты боишься. Ты злая, и не любишь людей. Папу тоже не любишь. Зря я тебя не укусила. Надо было укусить, когда я была на тебя сердитая, а теперь я стала навсегда добрая. Ты тоже будь доброй, пожалуйста. Дяденьку депутата почему-то боишься, а он добрый. И руку мне сдавила. Я уже и щеки не чувствую. У меня и рука, и голова отпадёт. Если я вся развалюсь, ты меня сшей.

– Ты очень бледная, Динка.

– Все коммунисты бледные. Как дяденька депутат. Это чтоб их заметно было.

– Вот мы и пришли.

– Мама, а кто придумал домофоны: плохие люди или хорошие?

– Хорошие.

– Чтобы плохие не зашли?

– Да.

– А дяденька депутат тоже не сможет зайти? Ты его не пустишь?

– Не пущу.

– Значит, домофоны придумали плохие люди. И ты плохая, а тебе надо стать хорошей. Как я. И как дяденька…

– Замолчи, пожалуйста. Опять лифт не работает. Сплошные напасти…

– Ничего, мама. Скоро будет коммунизм.

– Пока поднимемся на тринадцатый этаж на каблуках, точно коммунизм наступит.

– Нет у меня каблуков. Это у тебя. Мам, а почему папа говорил, что нормальным женщинам каблуки не нужны, а нужны только… прости… уткам?

Дина увидела, как мама покраснела. И зачем-то стукнула кулаком по стене.

– От твоего папы ничего, кроме малинового варенья, не дождёшься.

– Но ведь ты хочешь, чтобы папа к тебе вернулся. А зачем ты говоришь Инне Григорьевне, что бросила папу?

– Я запуталась, Динка. Ты права: я нехорошая.

– Ну почему?

– Я везде тороплюсь. Мне всё кажется, я что-то упускаю. Не знаю, как тебе объяснить.

– Я помогу тебе, – сказала Дина. – Мы с тобой обе станем взрослыми. И у нас будут партийные билеты. А сейчас я устала. Я ног не чувствую. У меня остался один рот. Мне надо отдохнуть. Я сяду на ступеньку.

– Она же грязная.

– Мне спать хочется, мама.

– Хочешь, я донесу тебя на руках?

– А каблуки?

Дине было так хорошо, что больше не хотелось говорить. Теперь она будет взрослой, и мама будет взрослой, и они будут дружить с папой Кольки, дяденькой-депутатом и, главное, с папой. Дина всех любит. И мама всех любит.

– Осталось одиннадцать этажей, – сказала мама.

Мама несла её, а потом Дине стало казаться, что она взлетает с маминых рук. Будто мама подбрасывает её. И сначала Дина падала обратно маме на руки, а затем решила не падать и полетела сама собою. Полетела вверх, потом вниз, снова вверх, и могла лететь сквозь лестницы и перила, и была как ведьма в том кино, и всё ей было запросто. Нужно было хотеть, и всё. И она хотела. И вокруг было очень темно, и она не чувствовала себя. Потом она заснула. Она очень устала, и заснула крепко. Во сне она летела вниз сквозь ступени, а потом перестала лететь. Остановилась где-то. На каком-то этаже. Её держало что-то и покачивало. И это что-то было приятным на ощупь и горячим. Еда и должна быть горячей.

Она открыла глаза.

– Динка, ты проснулась? Ты слышишь меня? Тяжёлая какая стала! Наверное, выросла, пока я тебя несла. Мы пришли. Мне ключи надо достать. Слезай уже. Господи, Дина, какая ты белая!.. Дина?

Она видела еду над собой и возле себя. Еда стала ближе.

Она потянулась туда, где еда была ближе всего. Она пошире открыла рот, вцепилась зубами в еду.

– Мерзкая девчонка, ты и правда кусаешься!..

Она быстро-быстро потянула еду на себя. Зажмурилась. Она не знала, зачем надо зажмуриваться, но было надо. В зажмуренные глаза брызнуло что-то очень горячее. Она открыла рот и стала глотать это. Она слышала звуки, но ей было всё равно. Ей было хорошо, и надо было, чтобы это хорошо продолжалось. Еда отталкивала её, но была слишком слабой, чтобы оттолкнуть. Еда была вкусной. Нужно много еды. Что-то перевернулось, потом что-то оторвалось от еды и покатилось вниз.

Она ела, то открывая глаза, то закрывая их. Она стала понимать, когда можно открывать глаза, а когда нужно закрывать.

Есть стало трудно, еда стала холоднее. Еда была во что-то спрятана. Она добыла спрятанную еду, но есть не стала: еда стала совсем холодной и плохой на вкус.

Она встала.

Она знала, что найдёт другую еду.

– Диночка? Что случилось с мамой? Вот говорила я: допрыгаешься ты, девонька, попадётся тебе маньяк. Телевизер-от смотреть надо. А она: то с тем пинжаком, то с этим… Искала всё богатого да любящего. А вместо сказки-от таперича телевизер.

Вот она, другая еда.

Глава восемнадцатая
28 октября, понедельник, 7:48. Тоня

По пути в школу она встретила Женьку Вертецкого. Он поздоровался, сказал что-то о хорошей погоде. Он не пытался взять её под руку, как нахал Королёв. Если б попытался, легко было бы его отбрить. И идти дальше одной. Тоня вздохнула. Она любила идти в школу одна. Идти и думать о будущем. Как Сева. Будущее всегда представлялось ей лучше настоящего. Таким фантастическим и добрым, как в советской книжке про Алису, «Сто лет тому вперёд». А Женька фантастику не любит, и за литературу-то её не считает; и вообще он хмурый, девчонкам не нравится. И ей, Тоне, тоже. Ей Сева нравится, но Сева молчит. Сева на полтора года старше её. И она шла с Вертецким и думала о своём. Он что-то говорил, ровно и нудно, а она не слушала.

Мечтала о далёких планетах, о счастливой жизни, о том, что не будет ни войн, ни политики, ни оружия, ни тех богатых, что заедают чужую жизнь, ни заеденных бедных. О том, что править миром будет не эгоизм и право сильнейшего, а – она недавно узнала это красивое слово от Севы, – альтруизм.

И такие люди, как её папа, заседающий в военкомате и забирающий людей в армию, будут не нужны.

Она говорила папе о возможной счастливой мирной жизни, но папа не понимал её. Отвечал, что кому-то нужно защищать Родину и что служба в армии – занятие настоящего мужчины. «Но не будь военных, не стало бы и войны», – отвечала ему Тоня. – «Ты не понимаешь, – возражал папа. – Армия для того и существует, чтобы не было войны». – Тут она знала, чем крыть: «Ты хочешь сказать: не будь военных, всюду бы шли войны? Кто же их ведёт, по-твоему? Мирные жители, что ли?» – На это папа не мог ответить. Сердился, уходил. Потом возвращался в её комнату: нет, говорил, ты, Тоня, не права. Без военных и милиции была бы анархия. – «А что, анархия – плохо?» – спрашивала она. – «Плохо, – кивал он. Беспорядки, убийства, грабежи. Мародёрство». – «А вот мы по истории проходили Флоренцию. А про Великий Новгород ты слышал? Не было там ни военных, ни правительства. И неплохо люди жили. Было народное вече. И фантасты вот мечтают о счастливом будущем без войн и без оружия. У Саймака в «Городе» написано, что государства в будущем не будет – отомрёт за ненадобностью. Ты, папа, споришь потому, что ты военный – и тебе надо оправдаться».

Уходя из её комнаты, папа останавливался, поворачивался: «Хочешь жить в мире – готовься к войне».

«Как глупо! Это мог сказать только военный. Хочешь жить в мире – не готовься к войне!»

«Девчонка! – средился папа. – Девчонка, школьница, – а уже умеет последнее слово оставить за собой!..»

«Последнее слово, папа, – говорила она ему в спину, – не за мной, а за миром. Только военные думают иначе. У них – то есть у вас – всё наоборот. Для вас каждая война – последняя! И когда-нибудь бешеный дурак у кнопки уничтожит планету!..»

Вертецкий всё говорил и говорил, и она прислушалась. Он как будто сказал что-то интересное. Этого, конечно, не может быть, но всё же…

– Не понимаю, зачем люди воюют. Когда так просто: любить друг друга. Любить. Зачем отнимать, насиловать, грабить? Нападать и угнетать? Когда можно любить – и быть счастливыми!

Тоня словно она слушала саму себя.

– Женя?

– Что, Тоня? Разве ты не считаешь, что…

– Ты позаимствовал мои мысли!

– Ну что ты, Тоня. О любви люди мечтают столько же, сколько сознают себя. Мы вряд ли поймём, о чём думали в палеолите, но, мне кажется, люди умели любить уже в те времена. Я вот думаю, ненависти люди учились через силу, а любили инстинктивно. Естественно. Вот как я люблю тебя.

Она остановилась. Сердце её заколотилось так, как никогда прежде не колотилось. Часто и громко – так, что, наверное, и Женька услышал.

Она не знала, что ответить. Как вести себя. И сердце стучало, вот-вот выпрыгнет. И голова закружилась. Как это, оказывается, приятно, когда тебе признаются в любви. Пусть вот так, внезапно, по дороге в школу. Женька смущён, наверное. И неспроста это он к ней пристроился. Он же в другой стороне живёт, на Текстильной. (В одном доме с Севой, кстати). Нарочно высмотрел её?… Дождался, когда она выйдет из дому. И пошёл рядом. Будто случайно. Хотел и раньше ей признаться, но только сегодня решился. Давно, наверное, любит её. И они двое так же юны, как Ромео и Джульетта. Нет, тем, кажется, по четырнадцать было. Значит, она и Женька уже староваты!

Лицо у неё запылало. Ох, он всё видит. Её надо что-то ответить, и тогда смущение её пройдёт. Но что? Сказать, что он ей не очень нравится? Что он серьёзный? Но кто ей нравится? Ой, сколько вопросов!..

– Ты правда меня любишь? – Она поняла, что сказала как раз то, что нужно. Ведь он признался так неожиданно.

– Разве я похож на лжеца, Тоня? Зачем лгать в мире, где и так много лжи?

Она пошла, и он пошёл рядом. Ей захотелось взять его за руку, просто подержать его ладонь, – и он словно понял её желание и взял её за руку. И через её варежку и его перчатку его рука показалась ей холодной. А лицо его – она глянула на него, стараясь не задерживать взгляд, – очень уж бледным. «Волнуется». Глаза его блестели. «Это от линз».

– Я думала, тебе безразлична тема любви. И войны и мира. Я думала, что вообще эта тема интересует больше женщин, а мужчины все вояки. Как мой отец.

– Я всё понял только сегодня, Тоня. Только сейчас. Идя рядом с тобой. И другое понял. Что любовь – такое большое чувство, что его хватает на целую планету. На всех людей. У одного человека столько в душе любви, что он может любить всех людей. Любовь не кончается. Она неиссякаема. Вот что я понял. Это же так просто. Для любви не нужно горючее. Не нужны автоматы и патроны, танки и ракеты, нефть и атом. Для ненависти столько всего нужно, а любовь потому и чиста, что ей достаточно одной мысли.

Как хорошо Женя говорил!..

Когда они вошли в школу, она уже любила его.

Только очень уж он бледный. Лучше б он покраснел, как она.

Классная сказала, что будет только первый урок. Потом школу закроют. Нет воды, сказала Руфина Равильевна. Когда дадут, неизвестно. Поэтому у них получается прибавка к осенним каникулам. Но радоваться нечему. Итоговые контрольные за четверть пропали. Придётся уплотнять школьную программу. Не хотите же вы все превратиться в отстающих.

– Хотим, хотим! – дружно закричали в классе.

– Тихо, – стоя у доски, сказала Руфина Равильевна. – Сами не знаете, что говорите. С таким нежеланием будете учиться, не поступите в институты.

– Поступим, – сказал нахал Королёв. – Папки, мамки заплатят, – и поступим. Всё покупается, всё продаётся. Закон рынка.

– Много ты знаешь о рынке, Королёв.

– Побольше вашего, Руфина Равильевна. Вы тут в школе детишек учите, а я…

– Хочешь быть бизнесменом, как твой отец, Королёв? Хорошо. Знаешь, что бизнес делают люди самостоятельные? Умеющие всё сами и дающие работу другим? А ты сидишь с Вертецким специально, чтобы у него списывать. Досписывался уже до сколиоза. Где же твоя самостоятельность?

– А я даю работу другим, Руфина Равильевна. Вертецкий раньше решал один вариант, а теперь решает два.

«Ну и нахал же этот Королёв», – подумала Тоня и повернулась к Жене.

Женя улыбался. Может, он всегда такой – улыбающийся, задорный, когда его задевают. Она прежде не наблюдала за ним. Была к нему безразлична. Это нехорошо. Но сегодня она исправится. И она не станет больше думать, что и как ответить Жене. Она будет говорить, и всё. Лгать – низко. Зачем лгать в мире, где и так много лжи?… Где-то она это слышала.

– Руфина Равильевна. – Женя встал, вышел в проход между рядами парт. – Королёв – хороший человек, и напрасно вы его ругаете. Надо любить людей, Руфина Равильевна.

– Как ты сказал? – Видно было, что классная растерялась. Тоня подумала, что Руфинушка много чего в школьной жизни слышала, но проповедей о любви к ближнему на её памяти, наверное, не было. Тоне решительно нравилось, как вёл себя Вертецкий. «Женя, – думала она, и лицо её горело, – Женя!»

– Надо любить людей, Руфина Равильевна, – повторил Вертецкий.

– Он дело говорит, Руфина Равильевна, – вступил Королёв. – Ругаться и ссориться мы все мастера. А вы попробуйте-ка любить. Кстати, вы педагог. Вот вы все говорите: я нахал. А ведь нахала из меня сделали вы. Да, все вы. – Он насмешливо оглядел класс. И на Тоню посмотрел. Так, будто знал, что она шла сегодня с Вертецким и что до сегодняшнего утра была плохой, а теперь переменилась. И странно: она не ощущала никакого стыда. Она была согласна с Королёвым. И нахалом он ей уже не казался. – Все называете и считаете меня нахалом. И дураком. А я не дурак. Подумаешь, списываю. Я могу мотоцикл или скутер починить, а Вертецкий – нет. Мы с отцом и катер чинили. Я считаю, в школе учат всякой муре, от которой в жизни проку нет, вот и всё. Мой папа тоже так считает. Бизнесу в школе не учат, Руфина Равильевна. И самостоятельности тоже. Так, одна болтовня педагогическая. Жизнь по учебникам. По глупым книжкам. Позвоночник! Вот сидим и портим тут позвоночник и глаза. Вертецкий вон уже испортил, линзы носит. Да, Вертецкий?

– Я люблю тебе, Королёв.

Женька стоял у парты и нежно глядел на своего соседа. Тоня не удивилась – чему удивляться, Женя и на неё с нежностью смотрел, – а вот Королёв разинул рот. «Закрой рот, муха залетит», – обычно говорила классная, но тут и она разинула рот.

– Вот не думал, что ты гомосек, Вертецкий, – громким шёпотом сказал Королёв. – Да и то: другой бы сбежал давно от такого соседа, как я… Сперва пинка под зад, а потом: «Дай списать»! Так вот ты какой, Женька Вертецкий. Вот от чего ты мучаешься. Я-то думал, ты одинокий, ни с кем не дружишь… А ты в меня втюрился! И то: я парень что надо, бицепсы, трицепсы, ножная мускулатура, и подтягиваюсь на турнике шестнадцать раз, и бегаю кросс быстрее всех. И если надо, могу за тебя и морду набить. Ты это… Только намекни, кто… Я ему быстро вместо носа второй рот сделаю.

Теперь весь класс сидел с разинутыми ртами.

– Нет, Володя, рот из носа делать не надо. Это была бы не любовь, а вражда. А мы с тобой всех любим. И все нас любят. Они, может быть, и не замечают этого, но любят.

Тоня чувствовала, как переполняется любовью. И к Вертецкому, и к Королёву.

– Что уставились, рты раззявили? – сказал Королёв. – Вертецкий дело говорит: людей надо любить. Гомосеки тоже имеют полное право любить. Всех надо любить, да, Вертецкий? Да, Женя?

– Да, Володя. Знаете, Руфина Равильевна, любить людей – вовсе не труд. Королёв говорит «надо», потому что не все любят. А вообще-то это легко. Ненавидеть – трудно. Ненависть – это же каторжный труд. Приходится каждый день, каждую ночь страдать, мучиться, зубами скрипеть. Невыносимая жизнь, вы не находите, Руфина Равильевна? Каторга, которую человек создаёт сам себе. Сам себя запирает в клетку. Ненависть закрывает мир, любовь открывает его. Чтобы любить, достаточно улыбнуться и сказать: я люблю тебя. Пожать руку. Поцеловаться. Помочь чем-нибудь. Это так просто. Списать? Да пожалуйста. Починить скутер? Да ради Бога. Дать пинка под зад? Ну, давай, Володя, пинай.

– Что-то не хочется, Вертецкий. Сейчас момент торжественный. Но я понял, куда ты клонишь. Это мудро, Женька.

Женька стоял, а Володя сидел. Однако первый выглядел как учитель, второй – как ученик. Тоне нравились они оба. Она любила обоих.

Перед ней словно бы открылось что-то, прежде закрытое. Или не закрытое, но не понятное. Да: дверь не была заперта, но она не была за нею. Она проходила мимо. Она говорила о мире и о любви, – но была ли она миролюбива? И любила ли она? Вот того же Женьку. Она сторонилась его. Смеялась над ним с другими девочками. Какая же тут любовь? Тут что-то похуже ненависти. А Володя Королёв? Она называла его нахалом. Как и все. Так чем же она отличается от всех? Она, говорящая о том, что надо любить и жить в мире? Что это за жизнь в мире и любви, когда одни смеются и издеваются над другими? Нет, Тонечкина, это не мир, а война, и не любовь, а презрение (то, что похуже ненависти). Вот потому люди и воюют: одни разозлятся на других – и начинается. А там, где настоящая любовь (а не слова о ней), там войны нет, там всегда мир. И военных можно любить. Если б все их любили, они бы перестали воевать. Поняли бы, как страшна война. Поняли бы, как нужен мир всем людям. И что мир не нужно защищать. Потому что мир – не завоевание, а состояние. Где-то она читала об этом. Ах да, это Женя говорил. Женя умный. Он серьёзен там, где и надо быть серьёзным. И умеет любить по-настоящему. Как она счастлива! Ну, вот. Надо любить, и всё. И она любит. Женю, Володю, Руфину Равильевну. Всех. Папу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю