355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Чувакин » Мёртвый хватает живого (СИ) » Текст книги (страница 19)
Мёртвый хватает живого (СИ)
  • Текст добавлен: 1 октября 2019, 19:00

Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"


Автор книги: Олег Чувакин


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

Я перевёл бинокль правее. В военкомат входила девочка. Дочь Баранова. Тоня. Девочка, мне симпатичная. Из тех, что имеют своё мнение – и дорожат им, а не чужим, где-то позаимствованным, подцепленным. Тоня не любила папу – за то, что он военный. Об этом весь дом знал. И весь её класс, наверное. Однажды я разговорился с Тоней. В лифте. Летом. Не было горячей воды, и Тоня сказала мне, что принимает холодный душ. «Вот и я принимаю», – ответил я. – «Вы молодец», – сказала она, я смутился, ответил: «Это вы – молодец». Сколько ей? Пятнадцать? А «вы молодец» в её устах прозвучало так, словно она была взрослая женщина.

Наверное, Тоня к своему папке пришла. С очередной лекцией о том, как это плохо – быть военным. Только вот папка-то на «УАЗе» уехал. Интересно, а почему Тоня не в школе?

Дверь за ней закрылась, и я навёл «Minox» на человека в пальто. На того, что стоял у ограждения с улыбкой, изображавшей детское счастье. Этот человек сейчас падал к ногам подполковника. Не падал, а словно бы играл падение. Осел на коленки, уронил руки в снег, голову на грудь. Наконец уткнулся головой в ботинки подполковника и вытянул ножки. Как минуту назад лежала голова Таньки у ног подполковника, так теперь лежала и голова этого типа. Только в него, в отличие от Таньки, никто не стрелял. Отчего же он упал? Подполковник был такой мазила, что первая пуля досталась ему? И вот он умер – и подполковника арестуют за убийство гражданского лица? И неизвестно, похвалят ли подполковника за расстрел Таньки. По чьему приказу? Почему не вызвали милицию? Это вам не трибунал, скажут подполковнику. Тут не фронт, не военное время, не военные действия. Где доказательства того, что гражданка Велижанина, как это вы утверждаете… съела лейтенанта Иванова и угрожала… э-э… съедением вам и майору Петрову? Где свидетели, кроме вас и майора Петрова? Убежали, и вы не в состоянии найти их? А служащим военкомата вы запретили присутствовать при – назовём вещи своими именами – расправе? Дальнейшую вашу судьбу решит психиатрическая экспертиза, скажут подполковнику. И экспертиза решит её. Отправят подполковника в п. Винзили, в лечебницу, накачают «успокоительным» по самое темечко, и он будет так же счастливо улыбаться, как недавно улыбался человек у ограды. Майора тоже отправят с ним. И какой-нибудь тюменский дока-психиатр возьмёт случай с двумя офицерами в качестве диссертационной темы двойного психоза. «Так-таки и съела? Откусила голову? А пасть и зубки у неё как у акулы? А сначала выпрыгнула из окна? И не убилась? А зачем прыгала? Не для того ли, чтобы полакомиться офицерами российской армии? Самое вкусное мясцо с сальцом, поспевшее на военкоматовских креслах… Ах, вы нормальный? Ничего, мы из нормальных здесь сумасшедших делаем. Зачем? Затем, чтоб на хлебушек себе зарабатывать… Шучу? Да я сам не знаю, когда шучу, а когда говорю серьёзно. Я – псих? Ну, такие плоские шутки только военные могут откалывать. Нет-нет, смирительных рубашек с буйных мы не снимаем. Как – не буйный?… Самый что ни на есть буйный. Кто это бросается на мирных гражданских людей с пистолетом? Кто это мучит призывников, а подростков называет презрительно допризывниками? А вы знаете, что стало с моим сыном в армии?… Вот я пропишу вам сейчас пять кубиков…»

Подполковник склонился над человеком, ткнувшимся носом ему в ботинок. Майор – я перевёл на него бинокль – всё смотрел на Таньку, словно сомневался в её окончательной смерти. Наверное, ему подполковник велел смотреть. Танька не шевелилась. Снег помаленьку засыпал, укрывал её – и не таял на ней. В снегу тускло поблескивали Танькины волосы. Она так и не расчесала их. По моим щекам покатились слёзы. Было жаль Таньку. И жаль, что она не успела съесть подполковника. И очень плохо, что я – в свои глупые восемнадцать – изменил ей с Машкой. Не оплошай я, Таньке не пришлось бы мучиться с мужем-тираном, хватать его за кадык, есть его, прыгать из окна и отъедать голову лейтенанту.

Глава двадцать четвёртая
28 октября, понедельник, 8:57. Тоня

Огибая свой дом, Тоня услышала выстрел. И тут же – второй. Или это выхлопы машин? Вон их сколько. Но слишком уж громко для выхлопов.

Переходя Рижскую между очень медленно едущими машинами, она заметила у военкомата военных. Слева от входа был военком, а с ним ещё майор. Последний работал в военкомате недавно, и его имени-отчества Тоня не знала. К военкому ползла на четвереньках, приволакивая ноги, голая женщина. Руки и шея, и лицо её были в крови, а рот раскрыт. Она хотела кушать. Военком и майор (Тоня видела их сбоку) были с пистолетами. Они, значит, расстреливали эту голую женщину. Военком посмотрел в ствол пистолета, будто собирался пустить себе пулю в переносицу. Тоня перешла дорогу. Военком был теперь к ней спиной. Он выстрелил. Спина его подалась немного назад. Тоня поняла: он попал. Голая женщина уронила лицо в снег. В снегу лежал и Александр Петрович, молодой офицер, подчинённый её папы. Голова Александра Петровича. И тело в мундире, придавившее шапку. На голову, на тело в мундире, на голую женщину падал снег.

– Давай быстро, Тоня! – крикнул ей военком. – Тут тебе нельзя. Пережди в эРВэКа! Потом с тобой разберёмся.

«Разберёмся!»

Какие противные у военных глаголы!

Но она не злилась на военкома. Нет, не злилась. И на незнакомого майора тоже.

Она хотела сказать им, что стрелять не нужно, что пистолеты не нужны, но поняла: рано. Военком не хочет её видеть. Он очень зол. Он делает то, ради чего учился на военного: убивает. Тоня позднее обязательно скажет ему. Скажет всё. Она приучит его к любви. Она любит его. Она полна к нему нежности. Никакой злости! Тоня погладит ему руку. И голову, и плечо, – как Володя Королёв Жене Вертецкому. А сейчас ей нужно повидать папу. Папу, которого она любит.

Дверь открыл и за Тоней закрыл хирург. В белом халате. С испуганным лицом. Она называла его «дедушка» (про себя или в разговоре с папой). У «дедушки» тряслись руки.

– Нам приказано, – сказал он от двери. Голос его немного дрожал. Будто ему было холодно. А вот ей, Тоне, не было холодно. – Приказано закрывать. Нам туда нельзя, Тонечка. И тебе.

Тоня торкнулась в заклиненный турникет. Повернула голову. В дежурке, за стеклом, сидела Евгения Владимировна.

– Откройте, пожалуйста, Евгения Владимировна, – попросила она. – Не нужно вредничать. Я вас люблю, а вы меня – нет.

– Как интересно!.. – громко сказала из-за стекла Евгения Владимировна. – Ты слышала: начальство велело никого не пускать. Проходи быстрей, Тоня. Честное слово, Борис Исаевич быстрее тебя ходит. – Евгения Владимировна отомкнула «вертушку», замкнула за Тоней и «дедушкой» и вышла Тоне навстречу. – У нас половина не пришла на службу. И папы твоего нет. Вызвали в областной. Почему ты не в школе? На улице тебе не было страшно?

Как много вопросов. Евгения Владимировна тоже боится. Но любви бояться не надо. Скоро Евгения Владимировна поймёт это. И «дедушка» тоже.

– Не было. Но было неприятно. Жестокость, Евгения Владимировна. Люди должны любить друг друга. Военком застрелил женщину. Голую и красивую. Разве вам всё равно? Разве надо говорить о том, страшно или не страшно?… А уроков в школе нет, потому что нет воды. Вода – пустяки, а когда нет любви, – плохо. Зачем стрелять?

– Что ты такое говоришь, Тоня?… Мы видели в окно, как твоя «голая и красивая» оторвала голову Александру Петровичу. Ты кого-то не того жалеешь, дорогая моя!.. И милиция к нам не едет. Так что ребятам приходится своими силами обороняться… Ладно хоть, до «скорой» дозвонились. У нас тут заболевшие были.

– Любить надо было, а не стрелять. Любить.

– Она бы всех нас съела. И тебя.

– Это пожалуйста.

Какие они ужасные! Евгения Владимировна говорит: страшно – не страшно, но страшное-то – это у них!.. Они никого не любят. Тоня поняла, почему раньше не любила папу. Оказывается, любить непросто! Ларису проще научить любви, чем Евгению Владимировну. Но у Тони получится.

Тёти из военкомата к любви просто не привыкли. Как и папа. Оружие, приказы, команды, свирепый язык: «убывать», «прибывать», «строиться», «равняйсь», «смирно». Дежурства и бессонные ночи. В общем, всё, что отучает от любви и приучает к вражде и недоверию. Глупо и ненужно. Но она, Тоня, теперь будет с папой и Евгенией Владимировной рядом. И они, и другие с ними привыкнут к любви. Поймут, что в любви жить лучше. И проще. Тоня даст им любовь. И если тут захотят пострелять, пусть стреляют в неё.

– Мне меня не жалко, – сказала она. – Ради любви…

– Новый грипп ходит, – сказал хирург. Ему было лет девяносто. Или сто. Тоня любила его. Она и раньше любила его, но сейчас любила сильнее, чем раньше. Вот б её любви достало на то, чтоб все тут же научились любить! – Страшно сказать, что с людьми делает. У нас увезли двоих. Клиническая смерть. Да уже поздно, конечно. «Скорую помощь» нашу надо переименовать в «Службу черепах». И за окном – эта сумасшедшая. Из окна выбросилась, Тонечка. Не насмерть. И давай лейтенанта нашего есть. Сидя. Военком нам запретил выходить. Тебе не страшно, а мне, старому, страшно.

Опять у них это «страшно». Любили бы людей – не было бы страшно.

На улице снова раздались выстрелы. «Дедушка» вздохнул. Воюют – вместо того чтобы любить. А надо любить – вместо того чтобы воевать.

– Вы боитесь? – сказала Тоня. – Любви не надо бояться. Зачем стрелять, когда можно любить? Почему вы все говорите одно и то же? Как запрограммированные роботы. Я вот люблю вас. Неужели вы не можете просто любить? Без вопросов? Без «запретил». Откуда взяться страху и запретам, когда вокруг любовь?

– Я не знаю, – сказал хирург. – Тебе виднее. Ты девочка, а мужчины все кровожадные. Это природа. Инстинкты охотника. Вот и стреляют. Между прочим, нас с тобой защищают.

– Любовь побеждает все инстинкты. Она самый главный инстинкт.

– Вот Зинаида Фёдоровна тоже в этом роде говорила, – сказал хирург и посмотрел на Евгению Владимировну. Евгения Владимировна была начальником ВэВэКа. Тонина мама – тоже начальник ВэВэКа. Только мама в областном, а эта здесь. Тоне захотелось увидеть и маму. Но сначала неплохо бы отдохнуть… – И Зоя Филипповна, – добавил «дедушка».

– Как – говорила? – спросила Тоня, чувствуя, что её язык еле ворочается. Ей вдруг захотелось спать. Она устала. Ни Лариса, ни военком с пистолетом, застреливший прекрасную голую женщину, ни «дедушка», ни начальница ВэВэКа, – никто не желает слушать о любви. Ей надо отдохнуть, а затем она с новыми силами объяснит им, что те, кто любят, забывают о ненависти. О вражде. О злобе. И живут мирно. Без намёков, какие «дедушка» делает Евгении Владимировне, и без пистолетов. Одна любовь. Она, Женя и Володя это знают. И многие знают. И многие будут знать. Не бояться, а любить. Не… Я… хочу спать…

Свой голос она слышала словно со стороны. Как записанный на диктофон. Она взялась за угол «вертушки».

– В «скорую» не дозвониться, – сказала Евгения Владимировна. Она держала у уха мобильный телефон. – По городскому тоже. У меня ноги отекли с утра, а теперь вот прошли. И желчный пузырь не болит.

– Спать, – сказала Тоня. Рука её онемела. Она держалась за турникет, но не чувствовала ни своих пальцев, ни металла турникета.

«Дедушка» внимательно, очень внимательно посмотрел ей в лицо.

– Поспи, Тонечка. Ты очень бледная. Как Зинаида Фёдоровна. Пойдём, приляг на кушетку. А то стоим тут у дверей. Как чужие.

Она пошла с «дедушкой» по коридору, в правый дальний конец.

Тоне показалось, что в военкомате пахнет сладковато-тухло. Как бы газом.

– Газом пахнет, – сказала она.

– В доме газ, – сказала позади Евгения Владимировна. – Тут всегда газом попахивает. Особенно с утра. Люди завтраки готовят, Тоня. Ты умеешь готовить завтраки и обеды?

Тоня не стала отвечать. Она медленно шла с хирургом.

«Дедушка» держал её за руку, вёл, как маленькую девочку. Тоня шла и не чувствовала ни его руки, ни своей. Она поняла, что не чувствует и груди, и шеи. И лба. И это онемение восхитило её. Она хотела сказать об этом «дедушке» – он же врач, ему будет интересно, через это он полюбит её, – но и губ она не ощущала. И нёба, и языка. И ушей. И глаз. Она слышала, видела, передвигала ногами, но ничего не чувствовала. В глазах её замельтешило то-то; она стала видеть будто через щель, через амбразуру (словечко из папиного лексикона). Она была здесь, и её не было. Это было чудо. Да, это было восхитительно. Она не шла, она плыла. Летела. Кто бы ни создал это чудо, Тоня была благодарна ему. Она любила его. Она не ощущала сердца, оно, кажется, не билось, но она любила его всем сердцем.

– Ты так медленно идёшь, Тоня. Утром я что-то озяб, а когда выносили Зину и Зою, согрелся. Кажется, мог бы и на улицу голый выйти. А всегда был мерзляком.

«Дедушка» полюбит её. Он старый и славный. И Евгения Владимировна полюбит её. Они думают, что её надо лечить (от гриппа?), что любовь не нужна в наше время и что дочь подполковника свихнулась. Они думают так же, как Лариса. Но они полюбят её. И Лариса её полюбит. И Владьки. Все. Скоро не будет в мире ненависти и вражды. И некрасивых намёков. Ни капли лжи, вражды и зависти.

Одна любовь.

Глава двадцать пятая
28 октября, понедельник, девять часов утра. Лена

Стас, заворожённый снегопадом, открыл окно, уселся на подоконник и стал ловить руками и губами снег. Лёжа на кровати, Лена видела Стаса в профиль. Снег таял на его ладонях, и он слизывал его. С ладони капало на подоконник, на босые ступни Стаса.

– Вывалишься. – Она еле выговорила одно слово. В пятницу, когда она ушла на больничный, директор сказал ей: «Два раза в год ты болеешь по десять дней. Чуть не отпуск получается. А в этом году ты идёшь на больничный третий раз. Знаешь, лучше бы у тебя было трое детей». И она думала теперь: нашёл он ей замену – или решил потерпеть до следующего раза. Её директор – не самый решительный человек на свете, любит отложить решение. И всё-таки и у нерешительных директоров есть предел. И Лена подошла к этому пределу вплотную.

– Не вывалюсь. Подумаешь, девятый этаж. А если вывалюсь, так полечу. Мы, поэты, умеем летать. Полечу к реке… Хорошо жить в Заречном. Смотри, Леночка, какой снег. Как красиво. Всё серое и в то же время белое. Я об этом стихотворение напишу. Напишу, поцелую тебя, – и у тебя пройдёт ангина. Снежинки сладковатые. Как сахарная пудра. Как… Как… Надо подобрать метафору.

«Ах, если б Стас работал!.. Всё было бы проще. Или бы вывалился из окна. Что это я такое думаю? Болезнь сделала меня безразличной. Но и он хорош: открыл окно – а у меня ангина. Вообще-то тепло».

– Закрой, – прохрипела она.

– Тебе холодно, Леночка? Я закрою окно, закрою шторы, включу обогреватель, поправлю на тебе одеяло. И вскипячу чай. Заварю чёрный. – Он слез с подоконника, закрыл наглухо окно. – Чай с лимоном. В лимоне – витамин Цэ. – Он прошлёпал босиком на кухню. – А воды-то нет! – крикнул он оттуда. – Ни горячей, ни холодной. И в чайнике пусто. Хоть иди и снег собирай. А от снега сладко во рту. Так не бывает? Может, я ангиной заразился? Наверное. Она ведь заразна. Вирусная, кажется. Надо стих сочинить. Про сладко во рту. Сладко от снега. Сладко, снег. Всё на «с». Это звучно. И поэтично. И символично. И меня зовут на «с». И слово «стих» начинается с «с».

Бормочет и бормочет, и каждое утро электронные тома строфами заполняет!.. Сладко у него на языке!.. У всех у вас, парней, на языке сладко. Словами только нас, девчонок глупых, и кормите. А денег за семь лет заработал семь тысяч: это на двухмесячную квартплату. Зато (его слово: «зато») заработал – поэзией. И как она не заметила, что содержит мужчину уже семь лет? Всё как-то само собою сложилось. Сначала любовь, постель, розы (четыре букета), потом переезд его к ней – от его родителей. А спустя полгода его обещанье: за три года стать знаменитым поэтом. Всероссийского уровня. А через пять лет – всемирного. И богатым поэтом, что ты думаешь, Леночка, богатым. Буду писать стихи, а получать как Стивен Кинг за прозу. Как она могла верить – нет, не то чтобы Стасу, а вообще: верить в то, что в двадцать первом веке могут быть какие-то поэты, особенно – богатые? И вот год, второй, третий, уже и восьмой, – а она, такая же нерешительная, как её директор, всё покупает Стасу сигареты, зажигалки, крем для бритья, джинсы и ароматное розовое мыло «Camay», от которого его посещает вдохновение. Ноутбук недавно ему новый купила. С белой клавиатурой, чёрная его не вдохновляет. А с белой – цена выше.

«Стас, – хотела она сказать ему, и сказала бы, если б не раздирающая боль в горле, – директор собрался меня уволить. И уволит. Кончилось его терпение. Я слишком много болею». – «И что же будем делать?» – ответил бы он вопросом. – «А ничего особенного, – она бы тихонько улыбнулась, – пойдёшь на работу вместо меня. И я буду болеть дома или болеть не буду, а буду готовить тебе салат из крабовых палочек, а ты начнёшь зарабатывать деньги. Поменяемся ролями». – «Но я ничего не понимаю в запчастях «Комацу», – ответит он. – И я – поэт. Ты хочешь, чтобы я растратил свой дар впустую – и чтобы потом нам обоим было бы мучительно больно за бесцельно прожитые годы?»

– Стас, а почему нет воды? – прохрипела она. Она чувствовала злость. И знала, отчего. Оттого, что в доме мужчина она, а не Стас. «И я – поэт!» Ни денег заработать, ни розетку заменить, ни обед сготовить. Всё она, она, она. Да, и розетку – она. Ох, как бы она кричала на него, не будь она такой мягкотелой, нерешительной!.. Как бы кричала на него, какой бы была мегерой, с каким бы ядовитым характером!.. О, из смирной подавальщицы тарелок, из тёплой постельной принадлежности она преобразилась бы в… свою мать, фантастически умевшей загнать папу под каблук и держать там! Не будь она… будь она в маму! А то она в папу!.. Будь? Не будь? А Стас?

Если бы стервец Стас не был талантлив! Так ужасно талантлив, что литературные критики – конечно, те, которым удалось узнать о существовании Стаса, и, конечно, те, которые не лгали привычно за привычные московские доллары, – молились на него, делали из него икону. Лена не числила себя в любительницах поэзии – но после знакомства со Стасом она увлеклась и Пушкиным, и Тютчевым, и Анненским, и Есениным, и Заболоцким, и особенно Лермонтовым, который виделся ей вершиной ясности и красоты. И Стас был с ними в одном списке.

Будь? Не будь?

– Ты что так долго? Что с водой, Стас? – спросила она, когда он вернулся и сел в неё в ногах. Поправил ей одеяло – так, как любил, чтобы поправляли ему: подвернул под ноги.

– Её нет, Леночка.

Она заметила, что он как-то странно смотрит на неё. Не то с нежностью, не то с желаньем пристать к ней, а не то вообще находясь в своей поэтической прострации. И говорил он странно: вместе «Леночка» сказал что-то похожее на «Ленотшка». Словно был немцем, и русский язык для него был вторым. А ведь дикция у Стаса была прекрасной. Лена ходила на его выступления в университете, в библиотеках, в Доме писателей – он читал лучше всех. Он мог бы работать на телевидении или на радио. Хотя там нынче все косноязычные, как на подбор.

– Что с тобой, Стас?

– Языка почти не чувствую. И лица тоже. Не чувствую, как моргаю. Немею, будто мне вкололи что-то. Я трогаю лицо пальцами, кончиками пальцев, но ничего не ощущаю. Будто у меня нет лица. Представляешь?

Она приподняла голову, всмотрелась в его лицо.

– Ты бледный.

– Я смотрелся в зеркало. Сейчас пойду водкой разотрусь. И выпью стаканчик. Это, наверное, от ангины. Я заразился.

– Или тебя продуло. У окна.

– Непременно напишу стихотворение о сладком снеге.

Он ушёл на кухню.

«Что за сладкий снег? Поэтическая фантазия».

Она услышала собственный вздох. Он походил на старушечий.

«Заболеть нам обоим и умереть. Не в этом ли счастье? И от меня на работе толку немного, и его книги издавать никто не желает. Стихи, отвечают ему издатели, публика раскупает только марочные – и те малыми тиражами. Мы со Стасом стоим друг друга. Мы нужны лишь друг другу. Директор найдёт мне замену, а издатели обходятся (и будут обходиться) и без Стаса. И дети у нас не получаются. Но я я не пессимистка… Это от болезни. Всё окрашивается в чёрный-пречёрный цвет».

– Ты сказал, что ангина пройдёт… от твоего стихотворения, – сказала она, стараясь говорить погромче, пусть и через боль.

Он вошёл. С улыбкой.

– Ты не стал растираться водкой? И не выпил?

– Мне стало хорошо, Ленотшка. Водка – глупошти. Мне так хорошо никогда ешшо не было. И я понял. Хорошо – потому, что ты рядом со мной. Ты много лет меня любишь, и я много лет люблю тебя. И это так много. Что стихи, когда у нас есть любовь? Когда у нас есть то, о чём другие только метштают? Ангина? Нет ангины, Ленотшка. Любовь как сладкий снег: сколько ни ешь, никогда не наешься, и всегда будет вкусно…

– Неплохо, но не в ритм и не в рифму, кажется…

– Яшык… не шшувствует… не слушшается… мне надо… пошпать. Я путу тут. С топой.

– Залезай ко мне, мой Путу-Мапуту. – Она говорила, говорила, забывая о боли: – Да ты совсем без сил. И тяжёлый-то какой! И холодный. Ты и правда простудился. Погоди-ка, простуженные обычно горячие. Как я. Ну, я тебя сейчас согрею.

Она подвинулась к стене. Подумала: стена теплее Стаса. Да нет, такого быть не может. Это из-за обоев. Обои флизелиновые, плотные. Как могут какие-то обои утеплить кирпичную стену? На стене – обои, на Стасе – одежда. Он в футболке, в трико. И в трусах. Босой, правда. Одежда утепляет Стаса, значит, Стас и стена в одинаковых условиях. Что за чушь лезет мне в голову? В больную голову!.. Лена погладила руку, ногу Стаса. Лежащий бревном Стас был холодный и был как бы твёрже обычного. «От ангины я скоро разум потеряю». Вдруг ей показалось, что она не слышит его дыхания. «Уже потеряла». Лена задержала дыхание. Теперь она не слышала ни своего, ни его дыхания. «Господи, только бы он был жив! Что с ним? Я готова его содержать до пенсии. До глубокой старости. Пока не умру. Завтра же выйду на работу, и скажу шефу: всё, больше болеть не буду. Никогда. Стану незаменимым сотрудником, который никогда не болеет. И плевать, что Стас не работает. И пусть в офисе надо мною все смеются. Вот когда мы оба умрём, далёкие потомки, поклонники его поэзии, скажут и ему, и мне спасибо. Может быть, памятник нам совместный поставят. Есть же «Рабочему и колхознице», почему бы не быть «Поэту и менеджеру»? Вот размечталась, идиотка».

– Стас, – сказала она. – Стас.

Своей руки, которой она только что гладила Стаса, Лена не ощущала. Плечо, локоть чувствовала, а предплечье – нет. И кисть – нет. Словно рука по локоть пропала.

– Что же это за ангина такая! – Из глаз её брызнули слёзы. Сама заболела какой-то дрянью, и Стаса заразила!

Она подвинулась выше на подушку, подтянула голову Стаса (очень тяжёлую) себе на грудь и стала гладить его холодные волосы, холодную щёку, холодные губы и холодный нос. Накрыла его голову одеялом, чтобы ему было теплее. Стала гладить одеяло.

– Стас, не умирай, – шептала она, плакала, не чуя на щеках слёз, и думая, что надо встать и позвонить в «скорую», потому что Стас не дышит и Стас холодный, и она так и скажет в телефонную трубку: «По-моему, не дышит, по-моему, холодный». Да ему же надо сделать массаж сердечной мышцы!.. Но она поняла вдруг, что не чувствует левой руки. Совсем. До самого плеча. И шея немеет. И вторая рука тоже едва чувствуется. – Звонить в «скорую»? – сказала она. – Но со Стасом всё в порядке.

Она сказала это – и не ощутила боли в горле. Но и горла не ощутила.

– Стас, – сказала Лена. – Ты где был? – Она говорила с лёгкостью, горло совсем не болело. – Слышишь, мой друг, мой золотой… (она знала, он не любил обращение «мой золотой», оно словно бы напоминало ему о том, во сколько он ей обходится. Но вот вырвалось), мой друг, у меня прошла ангина. Как не бывало. Меня врачиха завтра выпишет. Я знаю, ты ушёл в себя. Я поняла: ты почти умер, сочиняя стихотворение. О, как же я люблю тебя!..

И она закричала.

Нет, боль была не в горле.

Боль была в ногах. Стас, развернувшись под одеялом, что-то делал с её ногами. Она кричала, и – о странность! – упивалась этой болью, и чувствовала голову Стаса, возящуюся под одеялом, и ей было так больно, так больно, что она, как ей казалось, вот-вот должна была потерять сознание, багровые калейдоскопические круги вертелись в её глазах, а глаза полыхали жаром, – а рук, шеи, груди она не чувствовала. Она, Лена, начиналась где-то от живота и продолжалась вниз, и ещё у неё было лицо и уши.

А потом боль стихла. Её будто выключили. Повернули регулятор на ноль.

– Я люблю тебя, Стас, – сказала Лена. Говорить ей было трудно, язык отяжелел, но это не имело значенья. Важно было, что Стас здесь, что она любит его, и что он любит её, и что он ест её.

Она откинула одеяло, сбросила одеяло с кровати. Кровь. Кровь. Стас уже доедал её ноги. Лена увидела свои белые кости. Действуя онемевшими, как бы чужими, руками, она потянула ночную рубашку, вытащила её из-под локтя Стаса, задрала на груди.

Пусть Стас поест как следует. Она любит его, а он так проголодался!

Но Стас вдруг выпрямился – его окровавленное лицо было красиво, в нём появилось что-то мужественное, героическое, – и больше не ел её.

«Мой счастливый поэт наелся», – подумала она.

Спустя мгновенье она полетела куда-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю