355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Чувакин » Мёртвый хватает живого (СИ) » Текст книги (страница 8)
Мёртвый хватает живого (СИ)
  • Текст добавлен: 1 октября 2019, 19:00

Текст книги "Мёртвый хватает живого (СИ)"


Автор книги: Олег Чувакин


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

«Вам никогда не казалось, Любовь Михайловна, что надо смириться?»

«Нет. А чем вы занимаетесь? Что у вас за институт?»

«Не могу сказать, пока вы не получите допуск».

«Ах вот оно что».

Пока они шли по Одесской, выяснилось, что живёт Любовь Михайловна в общежитии, со студентами, что прежде снимала однокомнатную квартиру, но из-за защиты докторской диссертации пришлось от аренды отказаться. На улице Республики они сели в маршрутку. В маршрутке – не успели они усесться, как водитель тронулся, – он наступил ей на туфлю. «Простите меня, медведя неуклюжего». – «Я прощаю шофёра, Владимир Анатольевич. На туфли, надеюсь, у вас в институте можно заработать». – «Я сплету вам лапти, Любовь Михайловна». – «Лучше уж стачайте сапоги. Граф Толстой не брезговал сапожным ремеслом». – «Вы читаете Толстого?» – «Только когда надоедает «Дом-3». Или «Камеди-клаб».

Владимир Анатольевич уж не помнил, о чём он думал, когда Любовь Михайловна осматривала двухэтажный дом на Второй луговой и подвал-институт. Нет, помнил: он шёл то впереди неё, показывая свой кабинет в подвале, лаборатории, «зверинец» (холодильник не показал, а только сказал, что там, за дверью, холодильная комната), то позади, и думал, что сделает всё, чтобы она осталась. Чтобы она стала работать тут. Он уже тосковал, думая, что она не останется, что уйдёт сейчас, сядет на маршрутное такси или автобус, и уедет. И он больше никогда её не увидит. Упрямую и гордую.

«Ладно, – сказала она. – Я привезу вам завтра дипломы и трудовую. Покажите-ка ваш контракт».

И доктор помнил, как широко, должно быть, по-детски, счастливо, улыбнулся. И продолжал улыбаться – потому что и она улыбнулась.

«Но где же она будет жить? Как же это устроить?» – думал Владимир Анатольевич, провожая Любовь Михайловну до остановки.

Пока оформлялся её допуск, наступило лето. Как-то в пятницу Максим Алексеевич сказал доктору: «Допуск на Дворникевич пришёл. И я тут вот что подумал. Переберусь-ка я не лето на дачу. А Любовь Михайловна пусть поживёт в моей квартире. У меня дом что надо. Печка отличная. Озеро. Если надо, могу и осенью на даче ночевать. И зимой. Ездить буду на «Газели». – «И что же вы за начальник службы безопасности?» – сказал доктор. – «Я ждал от вас этих слов. Ну, какая такая безопасность? Разве что хулиганы пьяные денег потребуют. Да у нас с вами и денег-то нет. О нас давно забыли. Все играют, Владимир Анатольевич». – «Как это?» – «И о нашем институте думают, что мы тут играем в научную игру. Бесполезную. В игру, нужную для того, чтобы правительство могло сказать: вот, мы поддерживаем научные разработки. Тут один философ по телевизору объяснял, что нынешний мир будто бы фикция. Какая-то постмодернистская. Что всё теперь ненастоящее. Эти самые… симулякры». – «Симулякры – это в правительстве, а не здесь, Максим Алексеевич, – сказал доктор. – Решим так. Пусть Любовь Михайловна живёт в моей квартире. А я посплю в подвале. У меня же там кабинет». – «Вы там отсыреете, Владимир Анатольевич. Вы и так без выходных в подвале. А теперь ещё и спать будете. Получите букет из остеохондроза с ревматизмом. Руки-ноги-поясница отнимутся. Я как начальник службы безопасности против того, что директор секретного института подвергал угрозе своё здоровье. Ну почему вы сопротивляетесь?» – «Из ослиного упрямства, Максим Алексеевич».

И Любовь Михайловна поселилась в его квартире. Среди томов Чехова, справочников по органической химии и среди тех предметов, которые не вместились в подвальный кабинет да и не нужны были там.

Неделей спустя Любовь Михайловна постучалась в его кабинет. Поздним вечером. Ну, не так и поздним… Доктор уже развернул матрац, но всё сидел за столом. Думал не о науке. Думал о жизни. О своей жизни. О том, что нет у него никакой жизни. И о том, что у него может быть жизнь.

Он бросился открывать.

«Послушайте, Владимир Анатольевич, – сказала она, войдя. – Возвращайтесь в свою квартиру».

Он попятился к креслу. Нет, нет, она не должна уйти. Да она не может: у неё контракт на три года. Да не в контракте дело. Она не может.

«А что же вы? – сказал он. – Хотите уйти? Не нравятся условия? Или я чем-то не угодил? Нелады с нашими?»

«Нравится решительно всё и нравятся решительно все. И особенно вы».

«Особенно я?»

Значит, она скажет ему то, что он боялся сказать ей. Хотел – но всё откладывал. Не желал выглядеть смешным. Да и очень уж мало они были знакомы. И кто он такой? Человек из подвала. Ничего в жизни не добившийся. Директор института, который Максим Алексеевич справедливо называет «симулякром».

«Почему бы нам не пожить друг с другом, Владимир Анатольевич? Не попробовать? Люди любят тех, кто рядом, а не вымышленных принцев и незнакомок. Мы во многом похожи. Детьми я вас не обременю: я не могу их иметь. Я не замужем. Я не красавица, но и не уродка. И я не хочу, чтобы вы жили в подвале. Из эгоистических соображений. Я не могу заснуть, думая, что вы обрекли себя на жизнь в подвальной комнате. Можете считать, что меня мучит совесть. Вы, кажется, давно разведены».

«Это вас тру… Максим Алексеевич подучил?» – спросил он только для того, чтобы не молчать.

«Нет. Не говорите того, чего не собирались говорить, Владимир Анатольевич. Просто молчите».

«Да, – согласился он и помолчал немного. – Что же мне делать?»

«Принимать моё предложение. Оно всё ещё в силе».

Он помнил, как в тот вечер закрыл кабинет, как снова открыл его, взял свой матрац и попросил подержать матрац Любовь Михайловну, и она чему-то смеялась, кажется, тому, зачем же держать матрац, надо скатать его, потом она скатала и держала матрац, а он закрыл кабинет, запер подвал, взял у неё матрац и пошёл за нею наверх. В квартиру, к которой привык, в которой стоял его книжный шкаф, а в нём собрание Чехова. В квартиру, с которой ему было жаль расставаться, в которой накопилось его прошлое. В которой он просыпался утром и говорил себе: «Вот сегодня или завтра. Вот ещё чуть-чуть надо проверить и подправить»; квартиру, в которой шли месяцы, годы, а ему всё казалось, будто он лишь вчера приехал из Подмосковья.

Фотография Клары и девочек на стене – её было видно от входа – показалась ему выцветшей. Она и была выцветшей. Даже рамка её выгорела. И, стоя на пороге комнате возле Любы, впервые Владимир Анатольевич подумал, что это чужая фотография. Осталась тут, на стене, от кого-то, кто прежде тут жил. От умершего старичка.

Он прошёл в комнату, снял фотографию, положил её на стол.

«Не нужно было», – сказала Любовь Михайловна.

«Нужно».

Комната переменилась. Нет, Любовь Михайловна не переклеила обои, не заменила старый стол, не купила новые занавески. Или покрывало на диван. Но всё как-то блестело. Казалось новым. И у печи стояла новенькая оцинкованная ванна, полная воды. Из ванны поднимался пар.

«Ванна для вас, Владимир Анатольевич. Я уже помылась, а потом нагрела воды ещё. Печь здесь хорошая. Если стесняетесь, я отвернусь. Или выйду прогуляться. А то потру вам спинку. Ототру вас от подвальной плесени».

«Нет там плесени, Любовь Михайловна, вы же знаете».

«Нет, – согласилась она. – Но мне кажется, что вам нужно что-то говорить, а не то вы убежите со своим матрацем обратно в подвал».

«Из одного только упрямства не побегу», – сказал он.

Стоя у ванны, доктор думал вовсе не о том, что ему стыдно будет раздеваться – а он собирался раздеться догола и залезть в ванну и попросить её потереть ему спинку. Да её и просить не надо: сама предложила. Нет, не о том. А о том, что жизнь его непременно переменится. Вот от Любы. Начиная с этого дня. Пентаксин? Он добьётся здесь своего. Будет у него пентаксин. Он по-прежнему полон сил и упорства.

Ему не верят? В нём сомневаются? Что ж, это лишь сделает его упрямее! Он упрямый осёл?… О да! Просто в последние годы он позабыл об этом. А не надо забывать! Владимир Анатольевич уже давно, давно чувствовал, что его переселение в подвал сотрудники восприняли как последний шаг в тот научный и жизненный тупик, куда, по их тайному или явному мнению, доктор-директор шёл многие годы. И вот Люба спустилась за ним в подвал и вывела на свет.

Они легли спать вместе. А наутро уже не понимали, как могли обходиться друг без друга. Месяц или два спустя им казалось, что они влюблены с самого детства. И через год, и два, и три они не надоели друг другу. Они никогда не вспоминали, как были счастливы в тот год или в тот месяц. Доктор вычитал у одного тюменского писателя: у счастливых (или у влюблённых?) людей нет прошлого, у них одно настоящее. И это счастливое настоящее полностью вытесняет и подавляет собою прошлое. «Прежде чем так написать, – сказала Люба, – это настоящее надо пережить». – «Вот мы с тобой его переживаем», – ответил он.

Они работали – и доктор признавался Любе, что утратил веру и в себя, и в газ, и живёт уже большей частью по инерции, и работает уже из-за одного упрямства, из-за того, которое многие сотрудники Дмитрова-36 и его бывшая жена считали «ослиным». «Я знаю, куда нам двигаться с пентаксином. Я шёл в неверном направлении. Я добавлял, а надо было отнимать. Молекула разрушается вот здесь и здесь, и атомарное прибавление ничего не даёт. Это словно пытаться построить баррикаду повыше и потолще против ядерной ракеты. Я закоснел в своих исследованиях. Я стал вариться в собственному соку. Заплесневел? Вот именно. Ты дала мне энергию. Ты направила меня в другую сторону – от неудачи к открытию. Теперь у меня нет сомнений. Я чувствую себя на двадцать лет моложе. Некоторые верят в то, что женщина губит мужчину, лишает его творческих сил. И в пример приводят Пушкина. Люди слишком много обобщают, выводя от нескольких глупых примеров целые теории. Слишком мало анализа и чересчур много синтеза, вот в чём беда двадцать первого века. Да, надо отнимать. Смотри». – И он рассказывал Любе о том, как предполагает перестроить формулу пентаксина. Она кивала и говорила, как будет вести себя вирус в новой оболочке, и он начинал возражать, и она приводила контраргументы. Из любовников и друзей они превращались в учёных. Но в единомышленников ли?

Было, было у них маленькое недоразумение.

В самом начале. Когда она получила допуск и подписала контракт.

Люба не спрашивала, зачем нужен пентаксин. Дополнительная защитная оболочка для вируса, что тут непонятного. Органическая. Но вот зачем – пентавирус?… Доктор уже и сам стал забывать, с какой целью создавал пентавирус. Нет, цель, конечно, ясна – цель учёного: создать, открыть, исследовать, получать, делать пробы, – а там, у Миннауки, у правительства, у военных, начинается своя цель. Не его. Цель не открытия, но применения. Тотальная война? Вселенская катастрофа? Конец человечества? Новая, невиданная доселе диктатура? Нет, всё не то. Они не сумеют. Он не думал, что тотальная война при удачном завершении разработок осуществима. Хотя многое, многое должно произойти… Но нет, не война. Да и не хотелось ему на эту тему думать. Таволгу, упрямо идущего к своей цели, занимал газ. Ничего более. Он столько лет занимался пентаксином – что он создаст его. Не имеет значенья, что дальше последует. Во всяком случае, у него, у создателя, будет время подумать, что последует. Газ, если он только создаст его, будет у первого у него. А не у военного или научного ведомства.

Люба спросила, зачем нужен пентавирус, могущий переменить структуру биологического объекта со структурой человеческой ДНК настолько, что в итоге получится биологический носитель вируса с совершенно иными свойствами. Словно и не человек уже. «До подписания контракта ты не мог мне сказать. Теперь – можешь».

Он слышал в её вопросе любопытство. И желание правды. И ещё какое-то желание, не мог понять, какое. Может быть, желание полной открытости между ними. Желание того, чтобы между ними не было административного.

«Я скажу тебе, Люба. Я создал вирус в девяносто втором. Зачем? Я думал о бессмертии. Мой отец умер, когда я был мальчишкой. И я думал, чтобы в мире не было боли. Я хотел, чтобы люди стали лучше. Ты думаешь о биологической войне? О том, что страна пойдёт на страну, континент на континент? Что заваруху начнёт тот, у кого будет новый вирус? Это вряд ли. Если создать оболочку и выпустить вирус на волю, мир переменится. Война станет уделом прошлых веков и тысячелетий».

«Это твоя мечта, Володя. Но тебе дали целый институт. И тут у тебя есть подвал. Тебя, по-моему, не списали ещё в металлолом. А это значит, что кое-кто рассчитывает на кое-что».

«Они там, в Москве, рассчитывают. Хотя, скорее, обо мне забыли. Тебя интересует их цель?… Изволь: она называется «Укрепление стратегических оборонных позиций России в современном мире». Формулировка 1993-го года. С тех пор не менялась».

«То есть ты сидишь тут тихонечко, в подвале на Луговой, и подготавливаешь конец света?»

«И ты подготавливаешь. – Он улыбнулся, но почувствовал, что улыбка у него выходит жалкая. – Не принимай ты это так близко к сердцу. Рабочей версии пентаксина нет. И предпосылок тотальной войны я тоже не вижу. Если джинн будет выпущен из бутылки – в мире не останется тех, кто смог бы руководить войной. Все, волей-неволей, отправятся за джинном. Ты же вирусолог».

Она вздохнула. Он помнил её лицо того дня: оно было похоже на лицо из медакадемии. На лицо, стоявшее перед лицом толстяка-ректора.

«Кто-то может подумать, что ты обыкновенный злой гений. Книжный тип вроде инженера Гарина. Но ты учёный. Тебя занимает наука, и заботит результат твоей жизни, но не то, что выйдет за результатом».

«Газ начал разрабатываться в военных целях. Институт и курировали военные, Миннауки было только прикрытием. В начале девяностых я, разочаровавшись в КПСС, верил во всю эту демократическую чепуху: возрождение России, подлинное народовластие, выборы, свободу и во всеобщее благополучие. Ничего удивительного: после перестройки хотелось чего-то яркого, хотелось полных магазинов, хотелось, наконец, тех перемен, в которые все уже устали верить… Странно, но мне казалось: мой пентаксин, мой пентавирус созвучны идее возрождаемой России.

А между тем мне просто повезло попасть со своей идеей в закрытый городок и поздороваться за руку с Ельциным. Моё тогдашнее благополучие – от собственного института, большой квартиры в Москве и до жены-завхоза, я обобщал до благополучия страны. Со временем я перестал думать, о цели тех, кто финансировал институт. В моём мозгу осталась голая идея. Меня мучило то, что я не могу получить работоспособную версию газа… Ты же учёный, ты, Люба, можешь это понять. А когда меня прогнали в Сибирь, я желал только победы. Я вообще перестал думать о том, как и кем будет использоваться открытие. А потом я стал уставать. И чувствовать вокруг себя недоверие. Никита, Света, Максим Алексеевич… Он не учёный, но и он не верил. Он не верил ещё со времён Дмитрова-36. Да, Люба, меня заботил результат моей жизни. У меня осталось одно желание: доказать. Доказать им всем».

«Не всему ли миру, Володя?»

«Признаюсь: я думал и это. Какой же учёный не думает обо всём мире? Но учёный, находящийся перед тобой, не думает и, в общем, никогда конкретно не думал об укреплении стратегических оборонных позиций. Было одно только созвучие, настроение, не больше… Во всяком случае, отдать открытие миру взяточников, «оборонных стратегов» и недальновидных чиновников мне не кажется подходящим. Прежде чем отдать, мы с тобою крепко подумаем».

«Ты думаешь о том, – сказала она тихо, – что нельзя позволить недальновидным, желающим сделать свою жизнь лучше, сделать мир хуже? И о том, что единственный вариант применения – этот тот, при котором весь мир делается лучше, и недальновидные, хотят они того или нет, становятся его частью?»

«В биологическом плане мир людей несомненно станет лучше. Нет болезней, нет смерти, не страшен холод, ветер, зной, снег, дождь. Склонность вируса к быстрой мутации вызовет быструю эволюцию. Не могу сказать, что не хочу этого».

«Но в социальном плане? Необходимость адекватной биологической пищи для перестроившихся носителей пентавируса? Или ты находишь это побочным эффектом?»

«Теоретически плазме новых людей будет нужна энергия. Её поступление гарантирует адекватная пища. По меньшей мере, на первом этапе новой жизни. Дальше возможен эволюционный скачок. Мутация после длительной спячки, вызванной отсутствием пищи. И затем – перемена пищи».

«То есть мутируют лишь те, кто, попросту говоря, отведает человечины?»

«Да, Люба. Отведает – для того, чтобы никогда не отведывать больше».

«Как у Александра Грина. Это у него, кажется, персонаж говорит: я убью (украду, солгу) один раз, чтобы иметь возможность в дальнейшем оставаться честным».

«Предпочитаю первоисточник: человек, решившись разбогатеть любыми путями, спешит покончить гнусное дело, чтобы стать затем честным человеком до конца своей жизни. Бальзак».

«Значит, будущее в твоём представлении – за людоедами».

Он пожал плечами: «Будущее уже было за кроманьонцами».

«Ты представляешь нынешних людей настолько скверными, что твои идеалистические людоеды выглядят как чистильщики гнили. Что-то вроде кристально честных чекистов».

«Люба, я умоляю тебя, не будем ссориться. В вопросах морали я придерживаюсь того мнения, что вопросов морали не существует. И это не страшно звучит. Страшно то, что мир населён ханжами, взывающими к несуществующим богам и лгущими о добре, красоте, любви, «не убий» и президенте-батюшке».

«То, о чём ты говоришь, и есть мораль. Твоё понимание нравственности. Вот почему мне не хочется с тобой ссориться. Ссорятся глупцы; мы умны, и попробуем понять друг друга. Тебе нравится мир чистых, не лгущих, открытых людей, тебе нравится мир фанатиков науки. Ты любишь себя, доктор Таволга. И ты хочешь отплатить миру за то, что он не понимает и не любит тебя. Не перебивай. Это только один взгляд на тебя – взгляд примитивный. Тот, который господствовал бы на планете, сделай и примени ты своё открытие. А вот второй взгляд; можешь считать его моим. Ты идеалист с самыми высокими помыслами и со здоровой примесью научного материализма. Ты понимаешь, что нельзя переделать человека молитвой, выдуманными богами с их противоречивыми скрижалями, фашизмом, анархией или социализмом-коммунизмом, и ты берёшься переделать его наукой. И не просто переделать, подправить, а создать совершенно новое существо – с фантастическими возможностями, вплоть до бессмертия, но поведением существенно отличающееся от предыдущего человеческого вида. (Как звучи-то: предыдущего!..) И твоё отличие от идеалистов всех времён и народов в том, что ты не утверждаешь неизменного социального идеала, а, напротив, утверждаешь, что он будет подвержен эволюции. Мало того, что социальной, так в начале и биологической».

«Вот об этом только я и думаю, Люба».

«Платон тоже хотел, чтобы его миром правили мудрецы-философы. И у него не вышло».

«Я не утверждал, что новым миром будет кто-то править».

«Ну как же. Первые новые люди, вкусившие к тому же пищи прежде и, возможно, больше следующих, опередят следующих в эволюции».

«Тут пока нельзя ничего предсказать, Люба».

«Представляю себе, как я ем ректора медакадемии», – сказала она.

Это была единственная шутка её в том разговоре.

А он испугался. Он постарался улыбнуться, засмеяться шутке, но смех его вышел дрожащим.

Он боялся не того, чтобы Люба откажется участвовать в проекте, но что она не станет любить его. Что из-за ханжеской морали, которую он со школы ненавидел, а потом стал попросту холодно принимать как факт, Люба станет относиться к нему вначале отчуждённо, а потом безразлично. И они будут жить в этой квартире как чужие люди, вынужденные по контракту делать одну работу. И они продолжат спать в одной кровати и делать в кровати любовь, потому что привыкли её делать. И у них будет двойная христианская любовь к врагу.

Она потянула его за рукав. Он вздрогнул. «Пойдём в постель, – сказала она. – Мне хочется любить моего злого гения. Злые гении и все эти их проекты здорово возбуждают. Кстати, твоё пентачеловечество лишено будет возможности размножаться. И познавать любовные утехи».

«Размножаться люди не будут, но отпадёт и угроза перенаселения – и не станет повода для этой невыносимой болтовни о «золотом миллиарде». А любовные утехи… Люба, будь постель твоим главным занятием в жизни, ты не пошла бы в науку».

Он замолчал, а она продолжила: «Я пошла бы в проститутки. Или в содержанки к буржуа-извращенцу».

«Потеря не ощущается там, где не известно, что потеряно. И я думаю, у новых людей будет такая дружба, что и не снилась нынешним».

«И мы с тобой пойдём исследовать новый мир, взявшись за руки. Научная мысль тут ни при чём, ты просто веришь в это. Во взявшись за руки. Ты идеалистически принимаешь это. И ты говоришь, что вопросов морали для тебя не существует? Ты прав. Вопросов старой морали для тебя нет. Ты столь высок в идеализме, что мечтаешь о морали новой. А пока давай-ка займёмся тем, чем заниматься в новом мире нам не придётся».

«Ты и вправду хочешь в новый мир?» – спросил он, снимая рубашку.

«Глупыш. У нас и газа-то нет».

Ложась с нею в постель, он подумал: она, пожалуй, и не хочет, чтобы газ был. Чтобы они создавали его ещё 10, 20, 30 лет, до самой смерти, и жили бы здесь, и любили бы друг друга, и умерли бы в один день. По Грину.

А зимой ей поставили диагноз. Неоперабельный рак печени. 3-й стадии. Жаловалась ему: слабость, там болит, тут болит, ноги немеют; это всё климакс. Я буду ныть, ты терпи. И он терпел. Он терпел и свою боль: иногда Максим Алексеевич выводил его, скрюченного от остеохондроза, из подвала. Когда бывали у него приступы, без помощи труповоза или Никиты он не мог подняться на второй этаж. Он спал на матраце, положив ноги на стул (точнее, их брала и клала на стул Люба), поверх стула одеяло, под шею – валиком свёрнутое полотенце, – и в месяц, в два боль в пояснице полностью проходила. Потом он снова доводил себя до этой боли… Но то – остеохондроз. С которым можно жить. И даже хвастать тем, что ты, будто индийский йог, можешь спать на стуле.

А у неё был рак печени. От химиоэмболизации она отказалась. Ездила в Свердловск. Он с ней ездил. Отказалась наотрез. «Всё равно умру. Не надо продлять мои мучения».

«Как ты не заметила? – Владимиру Анатольевичу было так плохо – хуже, чем ей, наверное, – что он стал винить её. И тут же сам говорил: – Чехов, врач, у себя туберкулёз прозевал…»

«Ну, ты ещё помучь меня… Ты не объяснишь мне, мой друг, почему мне не хочется умирать?»

Они обнимались. И оба плакали.

И на юбилее она – при словах Максима Алексеевича о смерти – сжимала своими тонкими пальцами его руку, сознавая, что скоро умрёт – но уже зная, что последний опыт с шестичасовым газом прошёл успешно. Только она одна и знала. И она знала, что, кроме него и неё, это никому не известно. «Ты не умрёшь, Люба, – шепнул он ей, – ты никогда не умрёшь».

Люба не спала с ним с зимы. После того, как ей поставили диагноз («Приговорили», – сказала она), она больше не грела ему воду для сидячей ванны и, ложась спать на диван, отворачивалась к стене: «Мне больно лежать на правом боку». А он спал теперь всегда на матраце: «Мне лучше спать на матраце. Не то остеохондроз меня доконает. Принести тебе что-нибудь? Хочешь, я почитаю тебе?»

«Это несправедливо, – ревела она, – и я не могу быть мужественной… Я же женщина. Несправедливо… Я была здорова, когда не любила никого, и я больна, когда люблю… Послушай, Володя, объясни мне: зачем жить, если всё равно умрёшь? Умрёшь раньше, чем предполагаешь. Умрёшь раньше, чем налюбишься. Лучше уж не любить никогда. Лучше уж не рождаться».

«Мы не умрём, Люба», – говорил он, но сам себе не верил. И знал, что она знала, что он сам себе не верил. И здесь было и то, другое, моральное: «Я не хочу никого жрать!» Но и оно было у неё неустойчиво, переменчиво до противоположности: «Я бы, кажется, что угодно сделала, только бы так же жить с тобой. Разве я много хочу? Съесть ректора? Я готова выесть всю медицинскую академию. Без остатка. Всех доцентов и всех студентов. Болезней в новом мире не будет. И первых надо съесть тех, кто на болезнях делал денежки. Денег ведь тоже не будет, да, мой бог?»

«Не будет».

«Ничего, ничего у тебя не получится!.. Нужны часы, а у тебя – секунды!»

«У нас будет вечность».

Он говорил – и не верил.

С весны он работал словно лаборант. Работал механически, почти бездумно перебирал варианты. Пробовал, менял формулу, двигался то назад, то вперёд, то окольными путями. Уже не делал ночных записей на бумажках. А только составлял с вечера планы: завтра перебрать двадцать пять вариантов версии номер шестьдесят семь; закончить сегодня с версией номер шестьдесят восемь; составить стартовую формулу версии номер шестьдесят девять… Он начинал ранним утром, в шесть, семь часов, и работал до поздней ночи. А то сидел в подвале и ночами. С лета его стала мучить бессонница. Он забывал обедать. Люба худела – и тощал он. Казалось, он заразился от неё раком печени. Иногда Максим Алексеевич вылавливал Владимира Анатольевича, тащил к себе в квартиру – и заставлял поесть супу. И выпить нормально заваренного чая. Или чашку молока. Максим Алексеевич и Любу прикармливал.

За лето и сентябрь Владимир Анатольевич сменил две версии пентаксина, и от шестьдесят седьмой добрался до шестьдесят девятой. Версия N67 ни к чёрту не годилась, а вот шестьдесят девятая дала подвижку вначале от 55 активных секунд к 60, а в последнем варианте – к девяноста. Полторы минуты! Такого обнадеживающего результата доктор не знал за всю историю работы над газом. И всё же – распад газа и инактивация вируса до начала абсорбции.

Люба сказала: «Это ещё хуже, чем если бы ты ничего не добился. Жалкие секунды!.. Они только дразнят тебя. Зачем ты мучаешься в лаборатории? Давай я уйду от тебя. Сгину. Ты ещё не так стар, чтобы не найти другую… бабу».

«Я пойду в подвал. Максим принесёт тебе бульон».

«Вот возьму и выйду замуж за труповоза».

И доктор не мог угадать, какое её настроение ждёт его вечером.

Где-то к августу она остановилась на двух настроениях. Первое было полно веры в бессмертное будущее, в счастье в новом мире: «Хочу с тобой, мой милый. Когда уже ты сделаешь свой газ?» Но тут она переходила к злости: газа-то не было. Второй её настрой был изначально ожесточённым – она злилась на свою же слабость, выказанную, например, вчера: «Эй ты, конструктор живых мертвецов! Лучше уж подохнуть от рака, чем всю жизнь отдать проклятому вирусу!»

Она то проклинала Владимира Анатольевича, готовящего смерть всему человечеству, конец света, то боготворила его и собиралась уйти с ним в «новый дивный мир», чтобы доказать величие подлинно человеческой породы, по-настоящему сотворённой породы: не той, что вышла из пещер, а той, что создана в лаборатории. Доктор уставал с ней – и успокаивался, забывался лишь в лаборатории или у себя в кабинете, за компьютером. Поднимаясь в квартиру, он не знал, в каком настроении будет Люба, – и иной раз подумывал о матраце и ночёвке в кабинете. Или о том, чтобы провести вечерний опыт в лаборатории – и при успехе заночевать там же в скафандре, не снимая его 6 часов, потому что так полагалось по им же разработанной инструкции (в 1993 году). Но успеха не было. Минута, полторы минуты – было ничто. Теоретически пентаксиновая оболочка могла держаться шесть часов. И доктор не понимал, почему все эти годы пентаксин распадался в секунды, а за распадом оболочки погибал и вирус.

В начале октября, когда он – неожиданно, да, неожиданно для себя, он уже перестал ждать успеха, – получил тот вариант версии номер 69, который продержался шесть часов (в точном соответствии с гипотезой) и который он скрыл от Никиты, продолжая весь месяц менять варианты пентаксина-68 и подсовывать эти варианты лаборанту, но о котором тотчас рассказал Любе, – Люба, выбиравшая из двух своих настроений, прибавила к ним третье. Стала просить у него прощенья. Она очень исхудала к октябрю, глаза её стали жёлтыми, как у хищной кошки, на лице проступила сетка мелких красных сосудиков. Асцит. Она походила на алкоголичку. Она сняла зеркало в комнате и расчёсывалась без зеркала. Иногда он её расчёсывал – когда она выбирала настроение номер один. Или когда начинала просить прощения.

Впрочем, лучше бы она его не просила. Эта её просьба как бы сама собою переходила в осуждение. Она говорила: «Володя, я жестокая, я больная, прости меня, пожалуйста. Скоро я умру, и ты будешь жить спокойно. Я тебе надоела, я пью из тебя кровь. Я хуже людоедки. Я поняла твоё стремление переделать плохой мир. Ты хочешь избавить его от страданий – потому что не желаешь страдать сам. Ты устал страдать. Почему ты терпишь меня? У меня есть государственная страховка, и ты мог бы сдать меня в клинику. Я невыносима, но ты ещё больше невыносим со своим терпением».

Он прямо ответил ей на это – так прямо, что у самого мурашки побежали по шее и затылку: «Ты не умрёшь. Хочешь ты этого, или нет, но ты не умрёшь. И точка».

«Ты и впрямь диктатор, – сказала она. – Злой гений. У тебя не точка, а восклицательный знак».

«Снова мораль? Опять злые и добрые? Скажи мне: кто взвесит зло и добро, что произойдёт от пентаксина? Есть ли объективные весы для взвешивания? И кто в состоянии предсказать, какая чаша на этих весах перевесит? И возможно ли существование того, что мы оцениваем как добро, без зла? Ты подаёшь милостыню попрошайке, и думаешь, что делаешь добро? А он обманывает тебя, он трудоспособен, но желает жить на дармовщинку, – и ты стимулируешь своим подаянием социальное зло, паразитизм. Ты Брежнев, и в семьдесят девятом ты посылаешь войска в Афганистан, оказываешь «братскую помощь» афганцам. Это, может, и добро, – но «груз 200» не что иное, как зло, тысячи смертей, вселенский вой горюющих матерей и отцов. А вот более мелкий пример из нашей научной жизни. Тебя выгоняют из подмосковного секретного института, тебя называют упрямым ослом, тебя бросает жена, две дочери тоже не желают более любить тебя, и правительство отправляет тебя в двухэтажный сарай в Сибири, – и это зло. Зло для отправленного в сарай, и зло и для науки. Но приглядимся – зло ли это? И не оборачивается ли оно самым настоящим добром для «сосланного», когда он, назло» сославшим», даёт клятву во что бы то ни стало сделать открытие – и спустя годы делает его? Закон единства и борьбы противоположностей – вот единственная мораль, материалистически объясняющая любовь к врагам, – и вот единственное средство анализа того, как уживаются добро и зло и почему у медали должны быть непременно две стороны».

«Отстань от меня со своими медалями. Ты хочешь жить, и ты будешь жить, и тебе будет хорошо: ты станешь знаменитым, сделаешься каким-нибудь лауреатом, вновь получишь квартиру в Москве (и медали получишь) – и вернёшься к старой жене. Хотя нет, конечно, ты найдёшь помоложе. Вокруг тебя – на «Мерседесе» и с деньгами – будет вертеться множество финтифлюшек с ногами по полтора метра».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю