Текст книги "Цветные открытки"
Автор книги: Нина Катерли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
«ЫРВЩ»
На кувалду Сергей Фомич не похож. Фигура у него щуплая, цвет лица довольно прозрачный, голову он все время норовит втянуть и спрятать. Улитин. Вот как бы ему называться, если бы в жизни все складывалось так, как нам хочется.
Какую жизнь хотел для себя Сергей Фомич Кувалдин, про это он никому не рассказывал, разве что одной вороне, но она улетела. Те же, кому пришла бы охота наблюдать за ним со стороны, увидели бы малопримечательную личность, в пятьдесят с лишним лет работающую делопроизводителем в ЖЭКе и одновременно там же – в должности дворника. Если охота разузнавать и тут бы не пропала, то можно было бы легко выяснить, что уборка снега и мусора во дворе – главное его занятие, а делопроизводство – так, полставки. Да, собственно, и делопроизводства-то никакого не было, было создание дыр с помощью дырокола. Дыры осуществлялись в важных бумагах и справках, которые необходимо было поскорее поместить в картонный «скоросшиватель» – для постоянного хранения на века.
Кувалдин, как непременно нужно написать в его характеристике, случись в ней надобность, был честен и добр, характер имел уживчивый, к обязанностям своим относился прилежно, в быту скромен, морально устойчив. Однако всего должно быть в меру, а этот человек даже на улицу в будний день, не говоря о праздниках, выходил незаметно, бочком, спрятав лицо в воротник или шарф, смотрел безбилетником или как гость, которого силком затащили в час ночи без приглашения в совершенно чужую семью. По людным улицам Сергей Фомич вообще избегал ходить, всегда старался прошмыгнуть в первые попавшиеся ворота, чтобы как-нибудь проходными дворами, переулками да закоулками добраться до места, куда ему надо. А если уж закоулками никак, то с улицы не один раз забьется в темную парадную и стоит там, весь съежившись, пока не прогорланит мимо какая-нибудь особенно победоносная компания.
Почему он выбрал малопрестижную и довольно-таки тяжелую работу дворника? А потому, что на дворника редко когда обращают внимание, не всматриваются в него и не изучают, как не всматриваются в дождь и не изучают вывеску «ИЗГОТОВЛЕНИЕ ЗАМКОВ». Какое нам дело до дворника, если лед во дворе добросовестно сколот и если мы не идем грабить квартиру профессора, коллекционирующего старинные монеты?
Как Сергей Фомич проводил свою юность, я не знаю. Знаю (случайно) немного о его детстве, об учении в начальной и средней школе. Рассказывать об этом подробно, поверьте, не стоит, но упомянуть все же придется, без этого не обойтись. Дело в том, что, сидя на уроках с совершенно отсутствующим, а как утверждала учительница Василиса Ефимовна – тупым и наглым видом, Сережа Кувалдин, вместо того чтобы овладевать знаниями, во всех своих тетрадях рисовал одну и ту же дурацкую картинку: никому не понятный город с дворцами и башнями, над которыми простиралось, сколько хватало бумаги, ясное голубое небо с мордастой – днем-то! – луной посередине. Выражением лица луна чем-то напоминала учительницу Василису Ефимовну.
Лоботрясное малевание города с башнями и разгильдяйские взгляды, время от времени бросаемые в окно, в конце концов привели к тому, что ученик Кувалдин, промаявшись в школе до шестого класса, кое-как научившись писать и считать (ворон?), – обращаю ваше внимание, это важно, – навыком чтения так и не овладел, так что не мог разобрать даже слов, написанных собственноручно на страницах собственной тетради.
Во время войны Сергей Фомич был призван в армию, служил в пехоте, до самой Германии дошел. В апреле сорок пятого его слегка контузило, но он и после контузии остался таким же, как был, разве что прекратил рисовать на чем попало свой город с нелепыми башнями. Да ведь и пора было прекратить, сколько можно!
В общем, ко времени, которого касается наш рассказ, Сергей Фомич был уже далеко не молод, ходил зимой и ватном пальто с воротником из кролика под котик, а во что одевался летом – не имеет значения, ибо речь пойдет о зиме. Семейное положение его было – холост, потому что – кто за такого пойдет? Да ему и самому никогда не пришло бы в голову подобное нахальство; проживал с восьмидесятилетней матерью, пытался, как уже говорилось, передвигаться проходными дворами и еще любил ворон.
Можно удивляться: ворон? Почему именно ворон? Но согласитесь, даже такой незначительный работник, как Кувалдин, имел, в самом деле, право свободного выбора причуды, пусть странности, словом, чего-то такого, чего он не обязан никому на свете объяснять!
Вот и мы объяснять ничего не будем, а вспомним лучше один эпизод: стоит Сергей Фомич как-то раз на углу страшной, потому что – многолюдной, улицы, возникшей посередине его пути. Миновать эту улицу дворами не получается, обойти переулками – далеко, и вот он стоит, точно одинокий путник на берегу быстрой реки в ледоход, не решаясь ступить на тротуар, по которому мчатся, извиваясь и закручиваясь, людские потоки. Он приник спиной к водосточной трубе и убито глядит на этот поток, в настоящий момент волокущий беспомощного южного человека в белой кепке, унося его в какие-то дали и незнакомые местности. Чувствуя ужас этого человека, соображая, чем бы ему помочь, и уже понимая, что помочь нечем, Кувалдин не сразу услышал шебуршанье, раздавшееся в водосточной трубе прямо над его головой.
Южный человек, вращаясь, исчез за поворотом, и только тогда Сергей Фомич осознал, что в трубе происходит нечто трагическое. Там скреблось, колотилось, трепыхалось и поскрежетывало; кто-то, выбиваясь из сил, пытался ползти вверх, но срывался, оскальзывался и опять начинал беспорядочно биться. Кувалдин, который самолично никогда бы не полез карабкаться вверх внутри трубы, даже приведи его судьба туда провалиться, никак не мог взять в толк, что тут делать. Робко оглянувшись по сторонам, он встряхнул загадочную трубу, сперва слабенько, потом сильнее, отчего скрежетание переместилось ниже. Теперь оно слышалось где-то между третьим и вторым этажами, а всего этажей было пять. Кувалдин, решившись, вцепился в трубу и тряхнул ее так, что внутри сперва стало совсем тихо, потом что-то бешено заколотилось и, скрежеща о железо, съехало вниз. И вот, царапая когтистыми лапами раструб, из него, как из удава, вывалилась жеваная ворона, пребывающая в полуобморочном состоянии. Перья на ее спине стояли дыбом, левое крыло торчало, как парус, глаза были зверские. Летать эта ворона ни в коей мере не могла бы, так что Кувалдину пришлось спрятать ее под пальто и нести домой.
Потом целый месяц она приходила в себя, матушка же Сергея Фомича – совсем наоборот и ежедневно не по одному разу повторяла, что уж если кто смолоду был дураком, не научившимся даже читать, тот и к старости работы хорошей ни за что не найдет, а будет сидеть на шее старухи матери, и не женится, потому что ему какая-то там птица дороже всех. Так что, только ворона снова смогла летать, Кувалдину пришлось ее выпустить, а ведь было жаль – за месяц это пернатое существо многое успело о нем узнать, столько выслушало, сколько ни один человек до него. И вот – улетело.
Улетело, но Кувалдин начал с тех пор уважать этих достойных, неторопливых птиц, несправедливо отвергаемых людьми и даже древними старушками. А ведь кого только не жалеют и не кормят старухи! Вот прошли годы, когда они кормили, жалели и нянчили внуков, теперь им эти самые внуки газ на кухне не доверяют зажигать и денег в руки не дают, а там уже и не пытаются скрыть нетерпение, когда бабушка открывает свой медленный рот, чтобы что-то такое прошамкать, никому из людей не интересное. И тогда старуха идет от греха в садик, а может, во двор или просто на площадь к какому-нибудь доброму памятнику, дающему приют на своей голове и плечах голубям и воробьям. Там она бросает им крошки, сырные палочки и, возможно, крупу, тайком отсыпанную из железной банки с надписью «Пшено». Одна знакомая старушка, светлая, будто ее насквозь промыли дожди, когда спросили, хочет ли она, чтобы приехал из деревни повидать ее племянник Егор, так прямо и сказала: «А зачем он, Егор-то? У меня голубов много». «Голубов»… А ворон даже старушки пренебрегают кормить, считая нахальными птицами, – дескать, эти и сами возьмут. А где им взять?
Кувалдин любил рано утром зимой, в необходимое птицам время, старательно искрошить на снег в безлюдном еще дворе кусок булки и наблюдать, как они ходят, переваливаясь и оставляя глубокие следы, большие тяжелые птицы, ходят вперевалку, а то вдруг суетливо побегут, метя, точно полами, распущенными крыльями.
Тихо в это раннее время во дворе, тихо и хорошо, как ни странно такое звучит применительно к тому двору, где находилась жилконтора и где Кувалдин кормил своих ворон.
Располагался этот двор в конце целой анфилады, состоящей из четырех каменных колодцев, был он узкий, и длинный, и темный, – короче говоря, на редкость противный двор, куда просто так, погулять, не пойдет ни один человек. Но наш-то Кувалдин, он же только дворами и ходил, вот в чем дело! А теперь представьте себе, что он там видел: глухие стены с пятнами сырости, ржавеющую спинку выброшенной железной кровати, груды ящиков у двери в подвал овощного магазина, тупики под лестницами парадных, откуда низенькая дверь выводит опять в такой же двор, и дальше – тупики и дворы, целый город дворов, огромный, к вашему сведению, город, потому что согласно законам геометрии и еще какой-то науки изнанка и лицевая сторона всегда бывают равны по величине.
Итак, город дворов, и не где-нибудь, а в самом центре, – город, о котором большинство и понятия не имеет, а между тем в этом городе и воздух особенный, и погода своя, и небо всегда одинаковое, далекое и пропыленное. И люди другие. И времена. И законы.
Во дворе дозволено все: сушить на веревках исподнее, выколачивать палкой ковер. А еще через двор не зазорно ходить с каким угодно некрасивым и жалким, даже заплаканным, если хотите, лицом. В старом ватном пальто с воротником из искусственной дохлой собаки…
Однако мы отвлеклись. Итак, покормив рано утром ворон, Кувалдин спешил дворами к себе на работу. В последнем, четвертом, недалеко от входа в контору, он всегда видел глухонемую старуху с одним костылем, сидящую тут постоянно. Такие старухи, между прочим, встречаются в каждом дворе. Вот – обычное утро Сергея Фомича Кувалдина, ничем особенно не отличающееся от вечера или дня, от длинной вереницы дней, движущихся друг за другом по дворам.
Время шло. Дома, старея и впадая в полную немощь, злобно кряхтела всегда недовольная мать; в конторе, – тоже, конечно, старея, – ставили печати, выписывали справки, заверяли доверенности и подсмеивались над Кувалдиным его сослуживцы: техник-смотритель Вострецов и паспортистка Двоеглазова. И справки, и печати, и шутки их были из года в год одинаковые.
– Жених, а жених! – по пятницам каждый раз говорила Двоеглазова. – Скоро на свадьбу позовешь? Плясать охота.
– От невест, поди, отбою нету! Гу-гу-гу! – смеялся остроумный Вострецов, не раскрывая рта, которого у него как бы и вовсе не было. Иногда на лицо его неведомо откуда выползала улыбка, но сейчас же и пряталась, оставив едва заметный след, будто по песку в ветреный день проползла змея. И песок заметал след мгновенно.
Кувалдин на шутки эти и улыбки внимания не обращал, было у него свое занятие, возникшее, может быть, из детской любви к рисованию глупых картинок. Он не умел читать, это верно, но писать он умел и даже любил. Выведение на белой бумаге синих или, это все равно, фиолетовых палочек и кружков было похоже на колдовство, потому что происходило всегда как бы само собой, помимо, а иногда и против воли Кувалдина. Вылезая из шариковой ручки, виясь на листе, эти завитки и закорючки сразу наполнялись таинственным смыслом. Недоступные и самостоятельные, надменно смотрели они на Кувалдина. И молчали. Иногда Сергею Фомичу казалось: вот сейчас он поймет, услышит, может быть, произнесет вслух слова, безмолвно притаившиеся за спинами закорючек. Он морщил лоб, в глазах начинало щипать, лицо краснело.
– Эй, жених! Тебя что, кондрашка хватила? – кричала Двоеглазова.
– Он письмо невесте пишет. Которая во дворе с костылем сидит, без зубов. Гу-гу-гу, – откликался Вострецов, и оба они беззлобно покатывались со смеху, ибо знали: неграмотный и придурковатый дворник не то что письмо написать, в ведомости на зарплату расписаться не умеет, царапает ручкой что попало, точно слепой.
И, отвеселившись, Двоеглазова уходила за покупками, Вострецов же принимался по третьему разу читать увлеченно газету. За окном падал снег или дождь, во дворе было тихо, Кувалдин снова подносил ручку к листу, а дальше они уже все делали сами – эти маленькие синие палочки и завитки.
Это случилось в тот день, когда по городу неслась слепая, оголтелая, скандальная метель. Даже во дворах ее колючий снег вздыбливался поминутно столбами, кидался на стены и в окна. Сгребать этот снег было бессмысленно, и Кувалдин направился в контору, чтобы там переждать, пока стихнет. Но задержался в последнем дворе – расчистил сугроб на скамейке, откопал из него свою глухонемую приятельницу, так плотно заваленную снегом, что он набился ей даже за шиворот. Отряхнув старуху, которая после этого церемонно ему поклонилась, Сергей Фомич двинулся дальше.
В конторе он обнаружил огромное, даже, можно сказать, небывалое возбуждение. Суетливые возгласы и быстрый обмен зловещими подозрениями. Такое бывает только в разгар стихийных бедствий, – метель и буран – это что! – но сегодня Вострецов от кого-то услышал и сейчас сообщил, что на Мойке, снеся парапет, под лед провалилась машина. Потрясенные, внезапно ослепнув, они с Двоеглазовой на ощупь надели пальто и, ударяясь боками о столы и другие предметы, двинулись к двери. При этом Двоеглазова чуть не сбила с ног как раз в это время вошедшего Сергея Фомича. Наткнувшись на него, она вдруг прозрела и громко закричала, что сейчас они с Вострецовым пойдут смотреть – кто упал. Голос ее звучал возбужденно и празднично.
Кувалдин остался один. Метель за окном не утихала.
Он вынул из ящика блокнот, где спокойно сидели и ждали его закорючки и палочки, достал ручку и поднес к листу. Нет, сегодня определенно был необыкновенный день, – видно, непогода и вся эта катавасия с провалившейся в воду машиной сделали свое дело, – и Кувалдин это почувствовал сразу: значки нетерпеливо бросились из-под пера на бумагу. Рука его дрожала, в голове скреблось и царапалось, как ворона тогда в водосточной трубе, какие-то слова вспыхивали в мозгу, и конечно, в таком состоянии он не услышал, не заметил, как вернулись его сослуживцы. А они вернулись, вошли в контору, молча сняли пальто и сели за свои столы.
Возбуждение, поначалу легкое и радостное, по прошествии некоторого времени наливается вязкой тяжестью, от которой больно вискам. Румянец на щеках Вострецова и Двоеглазовой сменился апоплексической багровостью, глаза их потускнели, добытая информация не давала дышать, распирала и жгла. А Кувалдин ни о чем не спрашивал, не поднимал головы, не проявлял никакого интереса, сидел и, как дурак, карябал, скотина безмозглая, в своем блокноте. Будто дело делает, будто он один работает, болеет за все, а другим наплевать, другие вместо того дурью маются, ходят взад-назад в такую погоду!
– Да что же он там пишет все время? – в сердцах закричал Вострецов. – Как по работе – не может, неграмотный! А тут… Желательно знать, и очень! Следует выяснить!
– На нас докладную в обехаэс, – обмерла Двоеглазова. – Ясное дело – на нас! Сидит тут, подслушивает, сам помалкивает!
– А ну, покажи, что сочиняешь? – велел Вострецов.
– Я не сочиняю, – испугался Кувалдин, закрывая блокнот. – Я так… просто так… для себя самого…
– Покажи, если «так», чего прячешь! – моментально блокнот оказался в хватких руках Двоеглазовой, которая тут же подала его Вострецову.
Вострецов старательно натянул очки, хмыкнул и со свистом всосал не к месту высунувшуюся тощую улыбку. Он всосал ее, как макаронину, разом, и теперь ее не было и быть не могло.
Отодвигая блокнот все дальше и дальше от своих дальнозорких глаз, Вострецов разглядывал его долго и подозрительно, а Кувалдин издали видел, как съеживаются, жмутся друг к другу, сгибают спину и цепенеют под взглядом безротого человека беззащитные палочки и завитки. Они сделались теперь похожими на уныло сколоченный забор. Техник-смотритель ежил свой бывалый лоб, Двоеглазова сопела ему в ухо, потом они одновременно подняли вспотевшие лица от блокнота, и Вострецов слегка растерянно, но достаточно строго спросил:
– Это – что?
– Ты… это… зачем… это? – с изумлением поддержала его Двоеглазова.
Разлилась и набрякла тишина.
– Шифр! – вдруг догадался Вострецов и просиял. – Товарищ Двоеглазова, тебе ясно? Ах ты, Кувалдин, ах ты, гриб мореный! Двоеглазова, звони участковому товарищу Козлову.
В голосе Вострецова звучало что-то похожее на восторг, и это больше всего напугало Кувалдина.
– Что вы? За что?
– Смотри ты – «за что»! – ласково сказала Двоеглазова, вся засветившись. – За то, миленький, что ты аферист. Правильно я, Виктор Иванович?
– Точно. А тебя, Кувалдин, мы сейчас сдадим, куда надо.
– Что я сделал? – совсем уж тихо спросил Сергей Фомич. – Объясните, пожалуйста.
– Нет уж, здесь объяснять будешь ты! – рубанул Вострецов, распаляясь. – А ну-ка, скажи-ка, что все это значит? Пароль?
И он начал читать:
– «Впоуд па олквд атполифе итанк алв дапролд апр лда езс роду совплд вдайд лд иоакд ырвщ…» Правильно я читаю, Зинаида? Отвечай, хорошенько подумав, я тебя назначаю в качестве понятой.
– «Ырвщ»! – громко и радостно прочла Двоеглазова. – Все точно! «Ырвщ»!
– Ну, Кувалдин… А может, ты и не Кувалдин, а? Объясните-ка, задержанный, объясните при понятой, что такое означает «лд иоакд» и все прочее? В особенности «ырвщ». Ох, не нравится мне этот «ырвщ»…
Вострецов снова читал вслух, но Кувалдин не слышал его и не видел. Не заметил он даже и того, что у техника внезапно прорезался рот и теперь из него, а не откуда-нибудь выходили все эти звуки, которые все равно не могли заглушить голоса синих значков. И голос этих значков звучал все громче и отчетливее, все сильнее, оглушительно, как большой симфонический оркестр, которого Кувалдин никогда в жизни не слышал, а теперь вот услышал, и от этого по щекам его потекли настоящие слезы, соленый привкус которых он давно позабыл, а ведь это был вкус его детства.
Вострецов читал, а Двоеглазова в такт ему согласно кивала, Кувалдин всхлипывал и слизывал слезы с губ, и никто не заметил, как открылась дверь и в контору вползла глухонемая старуха следом за своим костылем.
– А ну! – велела она Вострецову. – Дай сюда!
Потрясенный такой наглостью никому не нужной калеки, Вострецов в растерянности протянул ей блокнот.
– Шифр, – доложил он старухе, будто она и представляла здесь власти. – Задержан бандит.
Старуха поднесла блокнот к глазу, а Кувалдин придвинулся к ней, словно она или кто-нибудь вообще мог защитить его от Закона, который он каким-то образом нарушил. Он знал теперь, что нарушил, знал и боялся, но ни о чем не жалел, он все еще слышал голос своих закорючек и, наверное, понял бы, что был счастлив, если бы мог догадаться, что это такое – быть счастливым.
Старуха изучала блокнот, и значки на листе распрямлялись, вытягивались, оживали, голос их гремел уже на всю контору. Закивав головой и построив на лице некую фигуру, гораздо больше похожую на улыбку, чем все червяки, ползающие в настоящий момент по физиономии Вострецова (один из них как раз сидел у него между щекой и подбородком, выглядывая из края трещины, которую мы с вами так сумасбродно приняли за рот), старуха уселась за стол Двоеглазовой, усмехнулась уже в полную как бы силу и громко сказала:
– Ну, кто здесь придумал про шифр и бандитов? Где тут шифр? Покажите. Может быть, я не заметила, я – пожилой человек. Кроме того, я глухонемая.
– Показать? Сию минуту с большим удовольствием! – угодливо откликнулся Вострецов, тотчас прогнав червяка. – Пожалуйста, – он ткнул пальцем в блокнот, – «совплд вдайд». Понимаете? И еще «езс роду». И дальше вот – «ырвщ». Это что, по-вашему, – «ырвщ»?
– Врешь! – заявила старуха. – Все врешь! Нету «ырвща»!
– А что же тогда тут, гражданочка, есть? – тихоньким голоском спросила Двоеглазова. – Товарищ Вострецов, давайте лучше позвоним, ей-богу, они сообщники!
– Да! Так что же там есть? Ну-ка! – рявкнул Вострецов. – Отвечай, инвалидка!
Сперва они слушали старуху молча. Но недолго. У них что-то случилось с лицами. Лицо Двоеглазовой, например, на словах «дворцов и башен» начало как будто распадаться – отвис подбородок, брови испуганно уползли вверх, щеки затряслись. А Вострецов принялся багроветь и успешно достиг черно-лилового оттенка с переливом. Сделавшись в конце этого процесса неожиданно серым, он прыгнул к старухе и закричал:
– Ты – что? Нету там этого! Не было! Не могло быть!! А ты – глухонемая, все знают! Не смеешь! Там написано: «Впоуд па атплофс»!! Там – «иаокд ырвщ».
– Я вам дам «иаокд», – уперлась старуха. – Ишь ты!
– Ах, вот что?! – заревел Вострецов. – Слышь, понятая? А ну-ка, возьми-ка у пособницы документ. Подтверди при всех, что там значится.
Бывшая паспортистка, ныне понятая Двоеглазова медленно и почему-то на цыпочках приблизилась к старухе, заглянула в блокнот, ахнула, опять заглянула и испуганно промолвила:
– Я не знаю… там чего-то… не то вроде… Я не виновата! Чего вы уставились, товарищ Вострецов? Сами поглядите, если не верите!
– …и светла – неумолимо и внятно читала глухонемая, – Адмиралтейская игла…
– Все, – сказала она и закрыла блокнот. – Больше ничего нет.
– Та-ак, – протянул Вострецов, с ненавистью разглядывая потрясенного Сергея Фомича, – значит, так, зараза… Еще не легче! Ах ты, гнида.
– Гад! – очнувшись, взвизгнула Двоеглазова. – Мыто думали… Делал вид, что неграмотный! Издевался!
– Гад, – подытожил Вострецов. – Это наши стихи и поэмы. Не твои. Не позволим!
– Не дадим! – ни с того ни с сего завопила вдруг Двоеглазова, хватаясь за спинку стула. Длинная синяя судорога прошла по ее лицу. Она чувствовала себя обманутой, оскорбленной и несчастной. Этот придурок, этот чокнутый, которого по-серьезному и за человека-то нельзя было считать…
…А Кувалдин уже шагал по улице.
Светлая луна внимательно смотрела на него, и так же внимательно и тихо смотрели дома, прильнувшие друг к другу по обеим сторонам мостовой. Не было никого на улице в этот час, когда ночь никак не решается перейти в утро, – только воздух и звуки, та самая музыка, что давным-давно, еще в жилконторе, заставила Сергея Фомича плакать. Кувалдин шел, ничего не боясь, никого не стесняясь. Он был здесь хозяином. Он был таким же, как все они: темный сад за решетчатой оградой, влажный запах листьев, пристальные дома, и добрые люди, спящие в них, и легкое ясное облако, неожиданно доверчиво возникшее над крышами. Как те звуки, что жили повсюду, теперь он это знал точно, повсюду – на земле, на небе, в камнях и в траве. И в душах всех людей, которые спали сейчас, ни о чем не подозревая.
Полуразрушенная церквушка обиженно хохлилась на углу узенького переулка. Видно, готовилась на слом. Пыльные стекла окон наполовину были выбиты, дверь криво заколочена доской. Кувалдин подошел ближе.
И тут непонятно откуда взявшийся преждевременный луч солнца, выбившись из-за плеча дома, ударил в пыльные окна, зажег остатки позолоты на куполе. И, будто только того и ждала, будто сигнал какой раздался, взвилась над церковью, тяжело хлопая крыльями, большая и темная стая ворон. Радостно крича, поднялась она высоко в яркое, сразу ставшее утренним небо.
И только одна ворона, покружив, решительно отделилась от стаи, опустилась на асфальт, подняла свою черную голову и сказала Кувалдину: «Здравствуй!»