Текст книги "Цветные открытки"
Автор книги: Нина Катерли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
В квартире пахнет табачищем – не продохнуть. В кухне на столе полная пепельница. На газу кипит чайник, давно, видать, кипит – вся плита залита водой. Спасибо – не распаялся!
Полина выключает газ, выходит в переднюю, снимает плащ, туфли. А это еще что?!
– Женька!
Ни звука. Конечно, так и есть: разлеглись в обнимку на диване, а Полинина домашняя туфля – вот она! – сожрана вчистую! Хорошо – домашняя, эта собака и выходными не побрезгует. Хозяева! Туфли испортили, чайник чуть не загубили, на кухне – бой в Крыму. Полина подходит к окну. Батюшки! Снег! Настоящий снег! Конец света: пустырь напротив белый, только одуванчики торчат.
– Женька!!
Проснулись. Тоффи прыгает с дивана на пол и сразу делает лужу.
– Евгений, убирай за своим. Вставай, слышишь?
Вскочил мгновенно, схватил тряпку, однако, вытерев пол, опять укладывается на диван – руки за голову. Полина садится рядом.
– Устала. Туда сходишь – как будто мешки неделю грузила. А вы тут что делали? Верней, что Тоффи делал, я знаю, а ты?
Тоффи, точно понял, тоненько лает в передней.
– Я? Да так… Пытался тут… сочинять. Если можно так выразиться.
– Ну и…
– Создал один опус: «Лес – твой друг и зеленый кров, не разводи в лесу костров».
– То, что надо! Чего ты так смотришь? Надо – значит надо. Скажи спасибо своему Князеву, что хоть такую работу тебе нашел. Ведь последние же ботинки донашиваешь! А это, что ни говори, по специальности…
– Полагаешь – по специальности? Ну, спасибо… А может, все-таки лучше бы наняться бочки грузить?
– А, отстань ты, надоел со своим нытьем! Пойду чай подогрею – остыл.
Полина ставит на огонь чайник, вынимает чашки, достает сыр из холодильника. Открыть еще сардины, что-ли, есть охота. Или котлеты разогреть?
– Жень!
Не отвечает. Опять заснул?
В передней Полина чуть не наступает на Тоффи. Щенок разлегся под вешалкой и – теткина жизнь! – самозабвенно грызет Женькин ботинок. Второй лежит рядом. Готовый.
Полина проснулась в начале шестого от холода. Дверь на балкон – настежь, а теплое одеяло отдала вечером Евгению, сама укрылась байковым. Да и матрасик – прямо скажем… Для святых угодников. Вот так и живем, валяемся на раскладушке, как бедные родственники, в собственном доме. А поделом – дураками только пни сшибать. Зато Женька на диване буржуем… Полина повернулась – нету Евгения на диване, курит, небось, на кухне, в комнате она запретила.
Она слезла с раскладушки, стащила с дивана ватное одеяло, а байковое бросила туда. Снова легла. Перебьется Женечка, не замерзнет, с собакой тем более. Ему-то что, может хоть до двух часов в кровати байбачиться, а тут через два часа на работу. Слава богу, сегодня получка, а то за квартиру, за свет-газ не плачено, да еще старый долг висит – за сапоги. Евгений явился из своей Луги без копейки, когда заплатят за стихи для щитов – неизвестно. Про другую работу, в совхозе, молчит, а Полина не спрашивает.
Седьмое июля, лето, считай, прошло, а Полине всего раз и удалось съездить за город, к Евгению: в июне вкалывала без выходных – конец полугодия, а тут отпуска, все, у кого дети, конечно, гуляют, а Колесникова, как обычно. И в ночную смену пришлось выходить, и с утра до позднего вечера торчать. Куда денешься, работа есть работа. А с сегодняшнего дня в цех, мастером на целый месяц. И хорошо, с другой стороны: когда занят, всякая дурь в голову не лезет. И жалеть себя некогда… Да и не за что жалеть – здоровье есть, это главное, а то как вспомнишь про Майку… Сейчас-то уже ничего, грех жаловаться, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Выписалась, уехали всей семьей отдыхать. Вернее, уплыли – на теплоходе по маршруту Ленинград – Астрахань. Вернутся двадцатого, а с первого августа у Ларки экзамены в университет. Майя не хотела ехать – девчонке надо заниматься, консультации, репетиторы, а Игорь настоял: «Твое здоровье главнее ее поступления, ей в армию не идти, не примут в этом году, примут в следующем». Вот у них теперь как!..
В день Майкиной выписки Игорь Михайлович сделал Полине одно предложение, да такое, что хоть стой, хоть падай: перейти к нему в объединение главным технологом завода. Вместо Поликарпова – тот защитился, переводят в институт. На слова Полины, мол, не утвердят в кадрах, где это видано, чтоб ведущего инженера со стороны – сразу в главные технологи? – Игорь только рукой махнул: «Не твоя забота, я сейчас временно и.о. генерального, так что уж как-нибудь… Давай, бери расчет и устраивайся». Хорошее дело: «бери расчет»! Игорь-то, конечно, добра желает, спасибо, а работать как? Людьми руководить – тут особые нужны способности. И опыт. А еще любовь к этому делу. Там у них, в отделе главного технолога, Игорь сказал, семьдесят человек народу, и половина из них мужики… Конечно, справиться кое-как можно, только… именно, что «кое-как». Соблазнительно, кто спорит! «Главный технолог Колесникова» – звучит. И зарплата вдвое больше. Это один раз в жизни бывает, чтоб такая возможность…
Полина думала всю ночь, всё перебрала, все «за» и «против». И отказалась: поздно уже карьеру делать, да и ни к чему. Лучше быть приличным ведущим, чем каким попало главным технологом. Тем более назначенным по блату. Ведь по блату же, чего тут! Отблагодарить хочет. А на черта она, эта благодарность, за государственный-то счет? Боком выйдет. Ну, какой, если разобраться, из нее начальник? Смех один! А у себя на заводе Полина Васильевна – человек. Проработала на одном месте чуть не двадцать лет, это что-нибудь значит или нет? Как говорят: «где родился, там и пригодился». Так она и сказала Игорю. Тот, ясное дело, кричать, спорить. Чуть не разругались, Майя выручила: «Оставь Полину в покое, это ее дело». Игорь и замолчал.
Так и не вышла Полина в огромные начальники. Что ни делается, то к лучшему, верно ведь?
Да где же он, Женька-то? Сколько можно табаком травиться?
Полина встала и отправилась на кухню. Так и есть – полно дыму, вон животные в клетке аж мечутся. Называется: «творческий процесс». Евгений за столом, бледный какой-то, жеваный. И злющий: вошла, даже не посмотрел. И пес, конечно, тут же, лежит рядом, дышит отравой.
Полина открыла форточку. Теплый влажный воздух пах почему-то паровозной гарью. Издалека, с шоссе, доносился грузный и монотонный шум тяжелых автомашин. Зашипели колеса – по проспекту воровато бежал не то слишком ранний, не то запозднившийся троллейбус. Вид у него был неопрятный и пришибленный, даже дуга вбок, точно у пьяного.
Полина покосилась на Евгения: не пишет. Дожидается, когда она уйдет. Сидит, насупился, рожа упрямая, глядит в свою бумажку, а там три строки, и те перечеркнуты, а рядом нарисован кот с большими усами.
– Ну, чего? – спросила Полина. – Как успехи в творчестве?
– Блистательно. – Головы так и не повернул.
– Кофе сварить?
Не ответил. Отпихнул листок и поднялся. Подошел к раковине, взял из сушилки стакан, налил из-под крана воды и выпил. Сказал, что собаку перед работой выводить не надо – они недавно ходили. Потом тут же, у раковины, стал читать стихи. И все незнакомые. Говорил будто с трудом, губы кривились, голос звучал глухо. Полина постояла, послушала, потом осторожно присела на край табуретки.
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда…
У Полины аж горло стиснуло, до того почему-то сделалось вдруг его жалко…
…Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к рождеству отразилась семью плавниками звезда…
Она сидела, не двигаясь, замерев, а Евгений все говорил. С улицы вдруг ворвался крик воробьев, проснулись на карнизе и заверещали враз, хором.
…Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни Петровской в лесах топорище найду.
Он замолчал. Смотрел на Полину, ждал чего-то. Лицо странное – не то злое, не то печальное, испуганное даже. У него никогда не поймешь.
– Здорово, – сказала она, – нет, правда! Мне лично так очень даже понравилось. Эти лучше, чем раньше. Ты у нас, Женечка, молодец.
Евгений приподнял брови, усмехнулся:
– Понравилось, говоришь? Молодец? Ну, спасибо, ну, утешила. «Лучше, чем раньше»…
И вдруг прошипел, дергая ртом и бледнея:
– Это Мандельштам, ясно тебе? Не слыхала про такого?
И рванулся в переднюю. С грохотом упала табуретка, на секунду притихли под окном воробьи. Тоффи вскочил и побежал было следом, да не успел – хлопнула дверь.
Стоя возле стола, Полина слышала, как загудел лифт. Она провела рукой по лбу, поправила волосы. Потом взяла пепельницу и выбросила окурки. Хотела выкинуть и листок с котом, да передумала, отложила.
Крысы суетились в своей клетке. Накрошила им булки, налила в розетку воды. Дала кусок хлеба с маслом Тоффи – отвернулся. Ушел под стол и лег.
Небо за окном было уже голубым, остервенело орали воробьи. В соседней квартире, видно, открыли окно – отчетливо слышалось радио. Голос диктора звучал бодро и празднично.
Она вернулась в комнату, отдернула занавески. Крик воробьев стал еще яростнее. Внезапно они сорвались с карниза и всем скопом, тучей, пронеслись мимо балкона.
Ровно в семь пятнадцать Полина вышла из дома.
Цветные открытки
Но в плеске твоих мостовых
Милы мне и слякоть, и темень,
Пока на гранитах твоих
Любимые чудятся тени,
И тянется хрупкая нить
Вдоль времени зыбких обочин,
И теплятся белые ночи,
Которые не погасить.
А. Городницкий
I
Дорофеев полежал еще минут пять, в подробностях обдумывая план предстоящего дня. В купе было полутемно. Мерно позвякивала в пустом стакане ложка. Сосед, как ни странно, тихо и ровно дышал, лежа на спине. Дрых, негодяй. Выражение лица его было умильно-младенческим, и не поверишь, что всю ночь этот тип оглашал вагон взрывами храпа. Дорофеев сперва пытался бороться: цокал в темноте языком, зажигал и гасил ночник – храпун испуганно затихал, но туг же заводил с новой силой. Чертыхнувшись, Дорофеев повернулся к степе и вдруг заснул.
Сейчас, покончив с планом, он приподнялся на локте и поднес руку с часами к окну – там, между опущенной с вечера шторкой и нижним краем, имелась небольшая щель. Все точно, до Ленинграда – ровно час.
В Ленинград Дорофеев ездил только в двухместном купе – расход невелик, а для душевного равновесия и самоуважения обязательны две вещи: посильный комфорт и точный, заранее составленный план действий на день. План избавляет от унизительной необходимости суетиться, спешить, подводить кого-то, опаздывать, а потому – непременно волноваться и ненавидеть себя за бестолковость. Дорофеева всегда раздражали люди, которые торопятся, те, кто не умеет организовать свое время, – серьезный и малоприятный для окружающих недостаток.
Стараясь не разбудить соседа, Дорофеев поднялся и пошел мыться, а когда вернулся, поезд уже лихо отшвыривал частые пригородные платформы. День, похоже, намеревался быть жарким, небо в дымке, у дачников, скопом выгружающихся из встречной электрички, потный, распаренный вид. Это – в восемь утра! И собака, уныло трусящая вдоль полотна, тяжело вывалила язык. Трава сухая и пыльная, а в Москве, уезжали, моросило.
Поезд проскочил Колпино. Дорофеев сидел, обдумывая: стоит ли сейчас, сразу, звонить Инге. Решил не звонить – начнутся уговоры немедленно приехать, а он наметил: завтра. А сегодня – Петергоф, что бы там ни бубнил Володька Алферов.
За окном уже двигался город. Дорофеев не спеша убрал в портфель дорожный несессер, футляр с очками, журнал, который читал перед сном. В коридоре толпились загодя собравшиеся пассажиры, в пиджаках, с чемоданами. Сосед тоже не выдержал – простился, взял портфель и ушел. Типичный провинциализм – будто все они едут до полустанка, где поезд стоит полминуты. Ленинград, хочешь не хочешь, постепенно делается провинциальным городом. Дорофеев надел пиджак только когда, когда мимо окна, замедляясь, поехала платформа. Поезд остановился. Дорофеев неторопливо и тщательно пригладил волосы, положил на столик десять копеек за чай и через опустевший вагон вышел на платформу, кивнул на прощание проводнице.
Народу на перроне было немного – «Стрелу» встречи, не принято. Зычно выкрикивая старорежимное «поберегись!», пробежал носильщик, толкая перед собой тележку. На ней громоздились щегольские чемоданы пестрыми наклейками и сумки из «Березки». Прошла высокая, худая девушка, держа перед собой, как свечу, алый тюльпан. Дорофеев брел по платформе, высматривал Володьку: не иначе проспал, поспать – это он любит.
Впервые за последние четыре года Всеволод Евгеньевич Дорофеев приехал в Ленинград не в командировку, а по личным делам. Неделю назад позвонил Володька Алферов, школьный приятель, сказал, что решили в кои веки собраться классом, – в этом году, как-никак, тридцать лет со дня окончания. Собираются у Марка Соля, у того, плюс ко всему, еще юбилей – первое пятидесятилетие в классе.
– Соль ведь у нас этот… второгодник, помнишь? А мне оргкомитет поручил доставить столичную штучку – профессора, обеспечить, короче, твою явку. Будешь высоким… там… гостем, а то, говорят, зазнался, никто тебя не видел последние сто лет…
Что поделать – Володька был прав, почти ни с кем из класса Дорофеев действительно не общался лет, по крайней мере, двадцать, а уж последние четыре года, с тех пор как переехал в Москву, – точно ни с кем. С Володькой встречались, когда тот изредка наезжал. Останавливался Володька всегда у Дорофеева в Сивцевом Вражке, а сам Всеволод Евгеньевич, бывая в Ленинграде, предпочитал гостиницы – комфорт, свобода и никого не стесняешь. Но в этот свой приезд обещал – к Алферову, уж больно тот напирал и бил на жалость; только что развелся, один, как проклятый, пустая квартира, а гостиницы летом все равно не достанешь.
Всех-то дел было у Дорофеева в городе, где он родился: юбилей выпуска да встреча с Ингой, бывшей женой, – дважды звонила ему в Москву, и домой и в институт: надо срочно переговорить, нет, разговор не телефонный, с сыном непорядок, крайне серьезно… если говорю, значит, серьезно! Ты меня знаешь, зря панику из-за пустяков я поднимать не стану.
А кто же тогда станет? Тем более из-за Антона! И сколько раз поднимала за двадцать лет его жизни. Уколол палец – срочно врача, да не какого попало, а хирурга/профессора, светило из светил, иначе верный сепсис. А непрерывный Валериан Михайлович? Знаменитый педиатр (и конечно, самый дорогой, вроде зимнего рыночного помидора: «Тебе жалко денег на Ребенка?!»)? Шестнадцать лет Дорофеев честно терпел, молчал, когда хотелось спорить, в отпуск ездил врозь с женой – по очереди пасли Антона в Анапе, Дорофеев – июнь, Инга – июль, а на август нужно непременно – непременно! – снять дачу, маме ведь запрещено на юг, а Валериан Михайлович сказал: только в Комарово, там микроклимат – море, песок и сосны. Сосны, море! И песок!
Дорофеев быстро усвоил: возражать жене и теще, когда речь идет об Антоне, – пинать босой ногой ульи, полные пчел. Усвоил и подчинился. И только удивлялся, что сын, несмотря на бешеные усилия сделать его монстром, растет нормальным, спокойным человеком. Четыре года назад Антон получил паспорт, это совпало с домашним скандалом и очень кстати подвернувшейся возможностью перевестись в Москву, где Дорофеев давно мечтал жить. Сразу давали квартиру. Инга, конечно, заявила: «Поезжай. Нам ты не нужен, я уже подала на развод». А старая тетка, сестра матери, живущая в Москве на Кропоткинской, люто ненавидящая Ингу и ее «мамашу из бывших», наскоро поплакав об Антоне, так взялась за дело, что Всеволод Евгеньевич и опомниться не успел, а уж его новая, только что полученная квартира в Ясеневе была с небольшой доплатой обменена на однокомнатную в самом центре, в Сивцевом Вражке. И до тетки пять минут ходьбы нога за ногу. Вселившись холостяком в эту квартиру, наведя там свой порядок и уют, Дорофеев, стыдно признаться, почувствовал себя, несмотря на все, что предшествовало переезду, на разлуку с сыном, которого любил, неприлично спокойным, даже счастливым. А отношения с Антоном стали в чем-то лучше без постоянного надзора бабушки и матери. К счастью для Дорофеева, Инга считала контакты с отцом «необходимыми для нормального развития личности ребенка», и каждые каникулы Антона они теперь проводили вместе, вдвоем. Только нынче, досрочно сдав экзамены за третий курс, Антон улетел на все лето на Север с какой-то экспедицией, а Дорофеев впервые в жизни решил взять на август путевку в Кисловодск.
Удивительно, что за эти четыре года жизни в Москве Дорофеев ни разу не почувствовал одиночества, напротив, был, в общем, всем доволен. Потому что – свободен. А мелкие неприятности – что ж… Вот хоть сейчас – эта идиотская история с диссертацией проходимки Ронжиной. От этой истории он, честно говоря, и сбежал на два дня в Ленинград. Глупо, конечно, – время в другом городе течет с тон же скоростью, отзыв должен быть готов в понедельник, по почему-то отъезд казался длительной отсрочкой. Может, потому, что в Москве всю последнюю неделю постоянно звонил телефон и кто-нибудь укоризненно гудел в ухо: «Я слышал, вы там собираетесь валить Лосева? Эта Ронжина ведь как будто его аспирантка? Дело, разумеется, не в ней, но знаете, просто не могу себе представить, чтобы вы… Жаль старика, удар-то по нему, вряд ли перенесет. И вас жаль. Учитывая ваши с ним отношения…»
Дорофеев знал, что обязан написать и напишет, конечно, отрицательный отзыв, но знал он и то, что воткнет тем самым нож в спину. Не Ронжиной, эту мразь в науку пускать преступление, а собственному, можно сказать, учителю и благодетелю профессору Лосеву, милому семидесятилетнему старику, которому многим обязан (кстати, и местом в московском институте тоже).
Алферова Всеволод Евгеньевич встретил только дойдя до первого вагона. Поглядывая исподлобья своими медвежьими глазками и косолапо ставя ноги, обутые в пыльные ботинки, тот медленно ковылял по платформе. Как обычно, в первый момент Володька показался Дорофееву несуразно большим, а сегодня еще и старым. И каким-то несвежим – на толстых щеках суточная щетина, брови всклокочены, рубашка измята.
– А ты, брат, пижон… этот… иностранец. Плейбой какой-то, – одышливо бубнил Володька, отбирая у Дорофеева портфель. – Смотрел тут тебя по телевизору, позавидовал. Брюха… там… гад такой, никак не нагуляешь, а я все жду не дождусь, когда…
Упруго и легко шагая рядом с ним по перрону, Дорофеев чувствовал себя бодрым и подтянутым. И по-столичному элегантным в новом светлом костюме.
…Двухкомнатную Володькину квартиру на Большой Зелениной против садика Дорофеев знал еще со школы. Он и сам тогда жил неподалеку, на углу Щорса и Ропшинской. А вот не бывал здесь давно, даже не успел познакомиться с Тамарой, последней Володькиной женой. Супружество продолжалось года три, а месяц назад Тамара ушла. Дорофеев не стал спрашивать, почему, как да что. Двух предыдущих своих жен Володька бросил сам и, собравшись жениться в третий раз, смущенно говорил: «Что поделать, люблю это мероприятие».
В квартире, где при Володькиной матери всегда было чисто – везде вышитые скатерки, салфеточки, тюлевые занавесочки, – теперь царили запустение и беспорядок. В комнатах пусто, пыльно и, несмотря на распахнутые окна, душно. С улицы доносился шум, бестолково летали тополиные хлопья. На выгоревших обоях – темные четырехугольники. Вот здесь висела, помнится, картинка, а тут явно стоял книжный шкаф, вон и книги стопками на письменном столе, на подоконнике, даже на полу. Все медицинские, по психиатрии.
На кухне, в раковине, заскорузлые тарелки, обгорелая кастрюля, залитая водой, у двери – батарея запылившихся бутылок.
– А… того. Времени нету, – с вызовом в голосе сообщил Володька, поймав взгляд Дорофеева. – Я ж тебе толкую: работы во! Бегаю, сам уже стал как пациент-хроник. Лето же… эти… отпуска. Пашу вот на полторы ставки – работать некому, а… да чего там!..
– Ну! – раздраженно торопил Дорофеев.
– Не нукай, не запрягал, – добродушно откликнулся Володька, поднимая с полу смятый бумажный пакет из-под кефира и зачем-то водружая его на стол. – Говорю ж, работать некому, вот и устаю, ночью особенно, возраст, видно… уже…
– Постой! Почему это – ночью? Ты же завотделением, начальство.
– Ага. Был… Побыл, и хватит. Поигрались.
Дорофеев решил лишних вопросов не задавать, – захочет объяснить, сам скажет. Он взял с подоконника пустую сетку, пихнул в нее кефирный пакет, а потом принялся решительно заталкивать одну за другой бутылки. Володька, стоя рядом, молча наблюдал, потом спросил:
– Ты это… чего? Куда собрался?
– А на помойку, друг мой, на помоечку. Есть такое место, куда выносят мусор вместо того, чтобы копить его в квартирах. Никогда не сталкивался?
Дорофеев непреклонно вынес бутылки во двор и с грохотом высыпал в бак. Когда он вернулся, вбежав на четвертый этаж через ступеньку, Алферов спал в кресле, приоткрыв рог и распустив толстые губы. Выглядел он Усталым и обрюзгшим, и Дорофееву вдруг напрочь расхотелось идти к Солю на этот его юбилей, он же Вечер встречи. Поздно уже встречаться, дурачье! Спохватились через тридцать лет, вот радость-то будет глядеть на старые рожи и понимать, что ведь и ты сам, что бы там себе ни воображал, точь-в-точь такой. И говорить не о чем, бывал Дорофеев на таких посиделках, и не через тридцать лет, а поменьше – на институтских «традиционных сборах»: «Ты где? Защитился?» – «Я тоже защитился. А Сысоев не защитился». – «Тебе сколько платят?» – «Дети есть? А внуки?» – «А Симаков не защитился, помер Симаков, – не слыхал?» Вот и вся тематика… А тут – шутка ли, тридцать лет! Целая жизнь прошла, у каждого его главное уже совершилось, остались одни юбилеи. Да похороны. Может, лучше поберечься, не выискивать старых приятелей, меньше будет потом гражданских панихид?..
Дорофеев посмотрел на Володьку (тот сделал рот дудочкой и блаженно засопел), наклонился и стащил с его ног башмаки. Володька замычал, пошевелил пальцами, но продолжал спать, а Всеволод Евгеньевич навел в комнатах и в кухне относительный порядок, даже пол подмел мокрым веником. А потом отправился в душ. Горячей воды, разумеется, не было – «не в театре», но мы на ихние ремонты и прочую экономию плевали, мы – ребята здоровые, нам холодная вода только в кайф. Крякая, он вымылся, вытерся, затем въедливо изучил в зеркале свое голое по пояс отражение. Настроение резко улучшилось. Ни черта! Впереди поездка, Петергоф, спокойная, красивая прогулка. А Соль и остальные-прочие… Как они – еще поглядим, а мы – вполне, весьма и весьма. Седина?? Ни фига! От нее пока только элегантность и шарм. Мешков под глазами нет, и мускулы на своем месте.
Дорофеев согнул руку в локте, напряг мышцы и развеселился окончательно.
В Петергофе было прекрасно. Именно так, как мечтал Дорофеев. Он прошел намеченным заранее маршрутом через безлюдный Пролетарский парк, через дубовую рощу, мимо озер – к шоссе, пересек его и очутился в Александрии. Здесь уже попадались гуляющие, но в пределах разумного. Выйдя по широкой аллее к коттеджу Николая Первого, Дорофеев постоял над косогором, потом медленно спустился и пошел к заливу. Солнце уже пекло основательно, с пляжа тянуло водорослями, озабоченные толстые чайки на газоне были похожи на стадо овец.
В нижнем парке у фонтанов оказалось, конечно, полно народу. Деловым шагом Дорофеев устремился прямо в ресторан и, постояв всего десять минут в очереди, вошел в прохладный зал, где с большим удовольствием съел полный обед – салат, зеленые щи, антрекот и мороженое. И пива взял.
Теперь в свободном, продуваемом сквозняком вагоне электрички он рассеянно посматривал в окно, а перед глазами вставали, точно цветные открытки, яркие, глянцевые петергофские пейзажи.
Время уже к шести. С вокзала прямо к Володьке, это будет семь, а в восемь – к Солю. В общем, пока все по плану… Но какой у Володьки все же хлев в квартире. И духота… Безо всякой связи Всеволод Евгеньевич вдруг отчетливо представил себе свой кабинет в институте, – чисто, нарядно, светло, на столе бесшумно крутится вентилятор. Вообще Москва отсюда виделась уверенной, беззаботной и праздничной… А «вечер встречи» этот, конечно, пройдет в уныло-провинциальном духе. Ничего, – как это теперь говорят? – перетопчемся! Завтра – домой! В понедельник утром он войдет в свою квартиру, где чистота, где летом всегда прохладно, потому что перед домом растет большое дерево и ветки его заслоняют окна от солнца. Войдет, примет душ, выпьет кофе и позвонит тетке, потом… А потом сразу в институт. Да, в институт! И первым делом продиктовать машинистке отрицательный отзыв на ронжинскую пакость. Слюни по поводу Лосева придется попридержать. Допустим, старика, и верно, попрут на пенсию. Что ж… В конце концов, рано или поздно это случается со всеми… Любишь молодых красоток – люби, дело твое, но почему из-за этого должна страдать работа?.. За все приходится платить, никуда не денешься… Итак – отзыв. И не просто отрицательный – разгромный! Какой заслужила! В двенадцать часов она за ним явится. Сама (не положено, но – сама). Войдет, нетерпеливо постучав и не дождавшись разрешения. Улыбнется своей заносчиво-нагловатой улыбкой: «Дать отрицательный отзыв не посмеешь, кишка тонка. И не притворяйся ужас каким принципиальным, для которого Чистая Наука – все. Таких нынче не бывает, и давай не будем валять дурака. Усек?»
Скажет она при этом что-нибудь небрежно-корректное: «Готово? Спасибо. А Петр Алексеевич просил передать привет. И чтобы на защиту пришли, очень, очень, очень ждем». В текст отзыва при этом даже не посмотрит – само собой разумеется, там ведь одни похвалы, а как же еще? Ничего, славная моя, будет тебе сюрприз!
Впервые эту Ронжину Дорофеев увидел в своем кабинете года три назад. Тогда она еще не занимала привилегированного положения при дворе его высочества Петра Алексеевича Лосева, не определилась, не решила, на кого «поставит» – на своего маститого, но старого (на излете!) научного руководителя или, может, – чем черт не шутит? – и на Дорофеева, моложавого доктора из головной организации, где, хочешь не хочешь, придется брать отзыв, когда работа будет закончена.
Вошла она, помнится, довольно робко, в глаза заглядывала с ласковой готовностью, но села нога на ногу, и не к столу, а поодаль, чтобы дать Дорофееву возможность разглядеть всё, что нужно: голова склонена к плечу, красивая, длинная шея, и опять же ноги… (о!) и светлые, блестящие волосы, причесанные изящно, но скромно, как подобает будущему ученому. И в подведенных прозрачных глазах преданность Науке. Как таковой.
Дорофеев отдал должное и фигуре, и модному платью, и французским духам. И трепету в голосе, когда обращалась с вопросами. Что это были за вопросы? Ерунда какая-то! Ответы она свободно могла найти в любом справочнике, но Дорофеев тем не менее отвечал, уставясь в ее широко открытые серые глаза, с большим даже энтузиазмом отвечал, не просто так, формально, а с шутками-прибаутками, улыбками и принятием поз. Ронжина мгновенно это уловила, и лицо ее стало восторженным. Юбку она задрала еще выше, но Дорофеев заметил это не сразу – увлекся разговором, даже формулы какие-то стал писать. Внезапно подняв голову, он с ходу налетел на ее взгляд, в котором в эту минуту была жесткая, оценивающая пристальность, тотчас, впрочем, сменившаяся прежним выражением восторга.
Но он уже увидел. Все-таки она хватила лишку, за дурака его посчитала, перебрала.
Видимо, у него изменился тон, и Ронжина мгновенно сориентировалась, одернула платье и приняла скромный вид школьницы, беседующей с любимым учителем о внеклассном чтении. Молча дослушала, встала и учтиво поблагодарила. И пошла к дверям, старательно демонстрируя походку манекенщицы. На пороге задержалась и с невиннейшим лицом сказала, что полученная консультация оказала ей не-о-це-ни-мую помощь! И ей очень-очень хотелось бы продолжить разговор. Но она, конечно, понимает: и так отняла массу времени, и вообще…
После этого она звонила еще: «Я просто так, узнать, как вы… Нет, почему же «без дела»?! У меня накопились вопросы… Нет, по телефону сложно. А сегодня вечером вы очень заняты?.. Какая жалость! Простите, ради бога, что побеспокоила, но если бы вы смогли… я тут рядом живу…»
Дорофеев был холоден – что за дела? Да будь ты хоть супер-сексбомба! До такого мы еще не докатились, а ежели что, где-нибудь кого-нибудь да отыщем и рассчитываться будем во всяком случае не ученой степенью кандидата наук за счет рабочих и крестьян.
Однако больше звонков не последовало. И вообще Ронжина вдруг исчезла.
А появилась только недавно, этой зимой. Вошла в кабинет, не спросив разрешения, очень деловая, всем своим видом демонстрируя, что с Дорофеевым она теперь почти на равных. У Дорофеева шло совещание, но это ее не смутило. На его вопросительный взгляд строго сказала, что – от Петра Алексеевича, тот просит срочно дать рецензию на статью. Их совместную статью.
Надо было выставить нахалку за дверь до конца совещания, но неловко, дама как-никак. И опять же от Петра Алексеевича! Коллеги пялились во все глаза, хотя сегодня Ронжина выглядела куда менее эффектно, почти без косметики (ресницы-то, как выяснилось, рыжие), какая-то патлатая, видимо, войдя с улицы, не потрудилась навести марафет, не сочла теперь Дорофеева достойным.
Прервав совещание, он взял статью. Так и есть: по ее теме. Подписи – «Лосев, Ронжина».
– Оставьте, я посмотрю.
– Пэ. А. очень просил не задерживать. Завтра утром статья должна быть сдана в печать.
Директивно до невозможности. И Лосев ей, сыроежке, уже, видите ли, «Пэ. А.»!
– Оставьте! – повторил Дорофеев раздражаясь. – Сейчас я занят.
Дернула плечиком и пригрозила, что непременно зайдет в конце дня.
Дорофеев скомкал совещание, прочитал статью, кое-что в ней исправил и скрепя сердце сочинил короткую рецензию, в общем положительную, но с замечаниями. Честно говоря, статейка была довольно ничтожная, так – компиляция и кое-какие крохоборские данные. Но ведь «Пэ. А.» же, черт возьми!
Ронжина, явившись ровно в пять, пробежала рецензию глазами, сделала гримасу и сказала, что замечания, совершенно не по делу! «Петр Алексеевич считает…» Главное было в подтексте: Петр Алексеевич, неплохо бы помнить, – заслуженный деятель науки, известнейший ученый и твой благодетель.
В тот же вечер Всеволод Евгеньевич позвонил Лосеву и изложил все, что думал, по поводу его «из молодых, да ранней» аспирантки. Дескать, и статья не ах, а уж сама Ронжина – беспардонная, невоспитанная и, по-видимому, бездарная девица. Ответом была полная мороза пауза, после которой Дорофеева сухо поставили в известность, что Лариса Петровна исключительно талантливый молодой ученый, которому должно всемерно помогать. Как в свое время помогали другим молодым ученым… Да-с… А беспардонность – это, прежде всего, неблагодарность, увы, весьма распространенная в наше время болезнь, не-благо-дарность, такая беда…