412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Катерли » Цветные открытки » Текст книги (страница 15)
Цветные открытки
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Цветные открытки"


Автор книги: Нина Катерли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Как-то так вышло, что с тех пор Дорофеев почти перестал бывать у Лосевых. Но все-таки еще заглядывал иногда, до тех пор, пока однажды не встретил там Ронжину, с хозяйским видом разливающую чай за столом. Держалась она как своя и снисходительно посматривала на Светлану Лосеву, которой годилась в дочери. Та делала вид, что так и надо, гости кисло терпели, а «Пэ А.», судя по всему, блаженствовал, Дорофееву стало противно, и больше он к Лосевым не ходил, ссылаясь на занятость. А те не особенно-то и звали.

И вот теперь встал вопрос с этой трижды проклятой диссертацией. Экспериментальные данные дай бог если не подтасованы, в расчете – ошибки (про которые благодетель с академическим апломбом сказал: «блохи»). В общем, о чем толковать… Но удар придется не только по Ронжиной, но и по Лосеву, по человеку, которому ты, Дорофеев, всем обязан, по заведующему кафедрой… пока еще заведующему, по председателю Совета, не мыслящему жизни без своих заседаний, совещаний, должностей, званий, почета и привилегий. Все это надо помнить. А достойного выхода вроде и нет: в одном случае сделаешь гадость науке и плюнешь тем самым в физиономию самому себе, в другом – будешь жить с ощущением, что погубил своего старого учителя, спасибо ему за это большое, черт бы его побрал!

…А ведь был же, существовал совсем другой Лосев, не этот взбалмошный, упрямый старик с повадками директора департамента, а тот Лосев, которого они с Антоном совершенно неожиданно встретили позапрошлым летом на Кавказе, поднимаясь по диковатой горной дороге. Профессор сполз с отвесной кручи, ловко цепляясь за колючие кусты. Был он в драных тренировочных штанах, вытянувшихся на коленях пузырями, застиранной футболке и кедах. На голове убор, самодельно изготовленный из носового платка с узелками по углам, в руке ведерко. Узнав Дорофеева, Лосев величественно поздоровался, будто встреча произошла где-нибудь на симпозиуме, но тут же принялся беспокойно озираться, вертя маленькой головой на тонкой шее (того гляди, вывинтится из воротника). Потом спросил, куда ведет дорога, и не поверил, узнав, что в Гагру: «Невероятно! Я вышел из Пицунды, а это же дьявольски далеко. Свернул с шоссе в горы… Заблудился, стало быть, вот незадача! Представьте: отправился сегодня на рассвете за кизилом, и здрасьте-пожалуйста! В следующий раз нужно брать с собой компас!»

Дорофеев заглянул в ведерко – в самом деле, на три четверти оно было заполнено ягодами. И как старый черт ухитрился столько набрать, да еще таскал весь день по горам? После некоторой борьбы – «Пустяки, я привык, а вес, то бишь масса – тьфу!» – Антону удалось отнять ведро, и они пошли вниз. Лосев еле ковылял, загребал ногами, но всю дорогу тарахтел. Пораженный Дорофеев (не привык к такому Лосеву) узнал, что профессор живет в Пицунде один:

– Светлана в Карловых Варах, а я, знаете, не люблю, а тут я прекрасно устроен, отличный санаторий, номер, правда, достался на двоих и сосед – большой чудак, боится, представьте, улиток…

– Кого?!

– Улиток. Я, знаете, насобирал в лесу, они у меня в лоджии, в коробке живут. Сперва, правда, просто отчаялся: не ели, негодяйки! Более того, вообще чуть не померли, я ведь по неосведомленности предположил, что они морские, поместил в банку с водой. Потом смотрю: беда. Ну, что тут будешь делать? Воду вылил, нарвал им листьев, травы. Не желают, свиньи этакие! Одна в знак протеста даже заклеилась. Хорошо, наша горничная, милейшая девушка, просто знаете ли, красавица – фигура роскошная! – так она надоумила: эти улитки – виноградные вредители. Ну, я, разумеется, бегом на базар, купил винограду. Теперь, слава богу, едят. Жрут, как собаки. А я заготавливаю впрок. Виноградные листья.

– Да зачем вам улитки?

– Как зачем? Как это – зачем? Вы прямо как мой сосед. Тот, знаете, сам их боится, а сам спрашивает: «А что, разве улитки – дефицит?» – Лосев захохотал, запрокинув голову. Шея была черной от загара и жилистой. – Я их в Москву повезу. Внуку, – закончил он победоносно и вдруг спросил, живо глядя Дорофееву в руки: – Простите, Всеволод, не найдется ли у вас с собой какого-нибудь провианта? Изрядно, знаете ли, проголодался, из дому – в пять утра. А бутерброды – меня наша горничная снабдила – пришлось отдать собакам, такая обида.

– Каким собакам?!

– Тут, знаете, такие лохматые, просто медведи. Кавказские, кажется, овчарки. Напали со свирепостью необыкновенной, пришлось откупаться. Потом уж их хозяин отозвал. Очень любопытное вышло происшествие, и хозяин, симпатичный такой грек, молодым вином меня угостил, приглашал заходить. Ну-с… фуражку я у него забыл, хорошая была фуражка, с козырьком…

Лосев рассказывал, сверкая глазами и жадно уплетая печенье, которое нашлось в кармане у Антона.

Соль жил неподалеку, в старом доме на Чкаловском около аптеки. Пошли пешком, и Володька всю дорогу ворчал, обзывая Дорофеева компьютером.

– Я… это… специально для него – на базар… Картошки молодой, помидоров… Ждал его, сидел, как этот… как дурак, не жравши, а он, компьютер засушливый, видишь ли, там… по памятным местам… по дворцам и музеям. Да по ресторанам! Пижон столичный!

Дорофеев довольно вяло оправдывался: ну, задержался в Петергофе, ну, зашел перекусить, чего особенного? Сгниет она, что ли, до завтра, твоя картошка? И отцепись! Утром слопаю всю. С помидорами.

У дома, где жил Марк, остановились.

– Я у него там… это, ни разу вроде не был. Ни в школе, ни… вообще, – говорил Володька, тяжело дыша. – Лушин Вадим рассказывал: шикарнейшая квартира, красное… там… дерево, фарфор, то и се. И «Волга»! Модный адвокат – никуда не попрешь!

– Лушин, это такой, в прыщах? – поинтересовался Дорофеев, тщетно пытаясь представить, как выглядел этот Лушин, но вспоминалось только что-то длинное, сутулое и на редкость занудное. И еще, что в классном журнале Лушин шел сразу за Лощининым: «Куликов, Лошинин, Лушин…» А потом Муравьев и Окунев. Муравьева и Окунева Дорофеев тоже плохо помнил. А Марка Соля – того, наоборот, отлично: с густыми кудрявыми волосами. Очень подвижный. И хохмач. Вечно вертелся и громко острил на уроках, за что его регулярно выставляли из класса.

– Лушин-то? Плешивый он, – немного подумав, ответил Алферов. – Инженером там… где-то работает. Не то в НИИ, не то… Черт его знает. Недоволен – начальство, говорит, гад на гаде. Невроз у него. А прыщи?.. Нету вроде.

Дверь, украшенная медной табличкой «Присяжный поверенный М. Г. Соль», оказалась распахнутой настежь. Эту дверь и табличку, повешенную еще дедом Марка, Дорофеев узнал сразу. Войдя без звонка в квартиру и очутившись в просторной комнате, где вокруг овального стола нерешительно толпились человек десять незнакомых пожилых мужиков, он сразу понял, что все здесь совершенно как тогда, тридцать лет назад, при отце Марка, адвокате, и, наверное, как при деде, присяжном поверенном. Этот стол на львиных лапах, и старинный громадный буфет, и пианино, уставленное безделушками, – конечно, все это было здесь раньше. И фарфор, и пресловутое красное дерево, насчет которого злопыхал завистник Лушин.

Около стола суетился, расставляя рюмки, раскладывая вилки и ножи, довольно тщедушный человечек, совершенно седой, с непомерно высоким лбом. Вот он поднял на вошедших светлые глаза, всплеснул руками, и комната огласилась воплями. И сразу стало ясно – Марк! Ну конечно, Марк, кто еще! Собственной персоной. Изменился – это верно, постарел, а вообще-то, если вглядеться, не так уж и изменился, смеется по-прежнему, тряся головой и прикрыв глаза. И вообще – Марк как Марк, обыкновенный Марк Соль.

– Дорофеич! Старик! И Аф-феров!

И пошли объятия, выкрики, общий галдеж. «А это кто У нас? Погоди, погоди, сам вспомню! Ну да, Шурка. Щурка Окунев! Ах ты, Окунь, рыба-кит… А это?» – «Да Разуй глаза, Севка!» – «Ми-илы мои, Валя! Ну, ты, брат, Ряшку отъел, как все равно… И Мурик тут, скажи на милость! Ах, ах. Возмужал, старик, возмужал…»

– Мурик у нас, робяты, в животе стал плечист, – увесисто заметил Марк. – Согласись, Мур, с правдой-маткой и дай дяде Севе «здрасьте».

А и точно потолстел, стал гладким и холеным Гарик Мурин. Первый друг Соля, отсидели на одной парте с третьего по десятый класс, вместе и на второй год остались. Так их и звали: Марик и Мурик… А вон тот, долговязый, с кислым лицом? Кажется, это Лушин и есть, голос тот же, унылый до тошноты.

Дорофеева узнали все, и все единодушно заявили: не изменился, только вальяжности поприбавилось.

– Видел, видел, по ящику, – сказал Лушин, – прямо киноартист. Штирлиц-Тихонов.

Телепередачу, в которой участвовал Дорофеев три недели назад, смотрели, как выяснилось, все. Это было трогательно и непонятно.

– Мне Мур позвонил, а ему Алферов, – объяснил Соль. – Ну, а я уже Окуню.

Через две минуты чужих и старых в комнате не осталось, все были свои, и точно такие же, как тридцать лет назад.

– Не, робяты, – объявил Марк, обведя всех глазами. – Мы, ей-богу, пока ничаво, терпимо. «Мы уже не «еще», но еще не «уже», мы пока еще «М» отличаем от «Ж»! – продекламировал он и первым заржал.

Да, все здесь были те же… И, смешное дело, вели себя, даже говорили, как тогда. «Робяты», «шло»… Дорофеев поймал себя на том, что ведь и ему хочется произносить всю эту муру – «чаво-ничаво» и вообще валять дурака.

…Пили уже третий тост – всё за юбиляра. Сперва, как положено, – за здоровье.

– Мне не надо дом с усадьбой, мне не надо двух коров, молоком напоят бабы, был бы только… хм… сам здоров! – тотчас откликнулся Марк.

Он крутился, успевая одновременно пить, болтать и передавать салаты: «Прошу откушать, сам изделал, я теперь, старушонки, классный кулинар, все умею, хоть салат «оливье», хоть этот… «Веня Грет». Время от времени он вскакивал из-за стола и бросался на кухню, и каждый раз подбегал сперва к дивану, где были сложены подарки. Про однотомник Бунина, поднесенный Дорофеевым, сказал, что «ета – вешш, хотя книга у меня уже есть. Правда, хе-хе, телефонная».

Но когда Шура Окунев предложил – «за семью»» Марк сразу посуровел и сказал, что просит в первую очередь выпить персонально за его внука Гришу, поскольку это уникальный ребенок, всего» представьте себе, два года, а прямо какой-то дом ученых.

Все дружно выпили, и Марк с большим уважением сообщил, что Гриша сейчас отдыхает в Евпатории.

– С моей старухой, – пояснил он, и Дорофеев сразу вспомнил тоненькую девочку с черной косой, за которой Марк бегал, кажется, с пятого класса. Училась она в соседней женской школе, на улице Красного Курсанта, звали вроде бы Мариной… Как зовут «старуху», Дорофеев спрашивать не стал. А Соль между тем уже сбегал в кабинет и притащил портрет своего уникального внука, кудрявого щекача с мрачным взглядом абсолютно круглых глаз. Тотчас полез в карман и Мурик, вынул какую-то карточку и пустил по рукам. На карточке была изображена молодая красивая женщина с хорошенькой, кокетливой девочкой лет семи-восьми.

– Дочка, стало быть, с внучкой, – констатировал Лушин, едва взглянув на фотографию.

– Жена с дочерью, – с достоинством поправил Мурин.

– Которая? – губы Лушина ядовито кривились.

– Что – «которая»?

– По счету?

Мурик промолчал, отвернулся, а Володька Алферов взял карточку у Лушина из рук и принялся внимательно рассматривать.

– Ай да мы! – объявил он наконец. – Какую девку… того… сделал, а? И мама в порядке, – одобрил он с видом специалиста. – Нет, Мур, ты у нас молоток. Сколько лет девушкам?

– Дочке семь, маме – двадцать восемь.

«Это, выходит, когда мы кончали школу, той мамы еще и в проекте не было, – подумал Дорофеев. – А ведь пожалуй, изменился больше всех, Мурик. То бишь, Гарик… Откуда в нем эта уверенность, барственность Даже? Чем он, интересно, занимается? В классе был чуть не первым по математике, и еще в музыкальную школу ходил. А с виду смахивает на торгаша – уж больно нарядный».

Тут Вадик Лушин наклонился к Дорофееву и, дыша в самое ухо, с неожиданной страстью зашептал, что вот, Окунев вылез в большое начальство, главный инженер, получил в прошлом году премию Совета Министров, кандидат, а ведь звезд никогда не хватал, типичный троечник, задницей брал, только звезды администратору и не нужны, другое нужно – нюх. И локти покрепче. Дорофеев слушал, догадывался, что рикошетом камешки летят и в его огород, а Лушин между тем уже взялся за Мурика: отъел харю, корчит из себя черт-те что, а сам – натуральный халтурщик, сочиняет тексты к песенкам, поэт выискался! Гений!.. И хапает, хапает… Псевдоним зачем-то себе взял – Генрих Гарин. Почему люди не хотят честно подписываться своей законной фамилией? Все выгадывают, ловчат… Деньги, небось, гребет лопатой, умеет устроиться, тут не отнимешь – тоже талант своего рода…

Дорофеев отвернулся, демонстративно прислушиваясь к общему разговору. Мурик с Окунем, оказывается, вовсю спорили, остальные посильно участвовали – кто согласно кивал и подавал реплики, кто и помалкивал, храня на лице вежливо-неопределенную улыбку. Один Володька Алферов, низко склонившись к тарелке, убежденно поедал салат… А черт их знает, что у кого на уме! И ведь, главное, совсем не обязательно то же, что на языке. Тридцать лег… От этих мыслей сделалось неуютно.

– Хватит, ребята. Мировые проблемы за один вечер не решишь, – взмолился Дорофеев.

– Вот и чудно, – одобрил Лушин сладким голосом. – Главное, без проблем. Очень здраво, правда, профессор? Это ведь ты у нас – главный специалист по здравому смыслу, ка-атся? В качестве теле-кино-звезды, ка-атся?

Дернула же Дорофеева нелегкая в той злосчастной телепередаче один-единственный раз отвлечься от своей физики, чтобы ответить на вопрос, чем, дескать, он руководствуется при принятии главных решений…

– А чо? Здравый смысл – это, я вам скажу, старикашки, – дело! – громко объявил Соль. – К примеру, с точки зрения здравого смысла сейчас бы плагалось подавать горячие блюда! Котлеты деволяй из рябчиков под, соусом фри. Но – что пардон, то пардон, извиняюсь. Рябчиков не достал, были одни вальдшнепы. Так что жрите салат, не маленькие. Выпили?

И опять вокруг стола сидели свои – верные и надежные, почти родные. И никаких тебе разногласий. Только Мурик все пыхтел и дулся. Наконец не выдержал – вцепился-таки в Дорофеева, уставившись на того неподвижным выпуклым взором:

– Здравомыслие – в абсолют, да? Не согласен! – старательно выговаривая слова, произнес он. – Плоско. И… и однозначно. Да. Типичные технократические штучки. Тебе, Севка, стыдно, ты – интеллигент, человек науки. Большой науки! – Мурик значительно поднял короткий палец с блестящими и ровными (маникюр он, никак, делает?!) ногтями. – Ты ж ведь как вещал? «В решениях руководствуюсь исключительно здравым смыслом!» Позор! А… а порядочность?

– Чего ты к нему пристал? – заступился Алферов. – Ты бы сам посидел перед… этой… перед камерой.

– Лучше перед, чем – в! Мур! Отвяжись от Севки. Понял, пьяная рожа? – строго сказал Соль, в упор глядя на Мурика.

– Погоди, Марк. Я отвечу, даже с удовольствием! – возразил Дорофеев. – Ведь, если по-серьезному, так я имел в виду, что и порядочность твоя… честность там, совесть и все высокие слова – это же самый что ни на есть здравый смысл и есть. Не знаю, как где, а в настоящей науке – только так.

– Понял, – Мурик брезгливо сморщился и боком стал вылезать из-за стола, опрокинув при этом рюмку. – Все понял. И даже понял. Ты – вульгарный материалист. У тебя красота, небось, высшая целесообразность? А добро… Ладно, бог с тобой, живи! Вопросов к тебе, лауреат, больше не имею. Кроме одного: ты со своим… здравым смыслом… ты его зятя Мишу к себе на работу возьмешь?

– Мур, заткнись! – уже злясь, оборвал его Соль. – Не обращай на него внимания, Севка, он зацикленный.

– Так возьмешь или нет? – наседал Мурик.

– Какого зятя? Кто это – Миша? И… почему… – Растерялся Дорофеев.

– По кочану! – рявкнул Соль. – Мур, дуй отсюда, немедля! Давай, давай! На легком катере! Шпарь живо к инструменту, исполни что-нибудь из раньшего времени, ностальгическое.

Мурик крякнул, однако послушно побрел к пианино.

– Миша – это солевский зять, – елейно пояснил всеведущий Лушин. – Нуждается в протеже, а ты – шишка. На ровном месте.

– А он физик? Я бы мог… – начал было Дорофеев, но Марк отмахнулся:

– Больше слушай дураков! Мишка химик, так что спи спокойно.

– Почему? Я могу позвонить… Он кто, органик? Или…

– Он – большой руки охломон, – отрезал Соль. – Так что пускай сам крутится – полезно. Ничего, не пропадет, устроится.

– Что верно, то факт, – тотчас вполз в разговор Лушин. – Устроится. И кандидатскую защитит через пару лет, я буду не я.

«Ну и вонючий же тип!» – подумал Дорофеев. Не взглянув на Вадьку, он выбрался из-за стола и следом за Окунем подошел к пианино, где около Мурика успело сгрудиться несколько человек. Очень знакомая, даже родная мелодия доносилась оттуда.

…Вот уже полчаса у пианино шло представление: Мурик, сидя боком к клавиатуре, наигрывал из «Серенады Солнечной долины», а Соль выдавал свою старинную «коронку» – изображал школьных учителей. Зрители аж заходились от восторга. Вытянув шею и выпятив острый кадык, Марк растопырил руки, как крылья, отставил зад и, мелко перебирая ногами, устремился прямо к Дорофееву. Подойдя вплотную, он вытаращил глаза, гневно затряс головой и неожиданно тонким, переливчатым голосом проорал: «Во-о-он!»

– Индюк! – подвывая от смеха, выкрикнул Валя Лощинин. – Ну, Соль… даешь! Зря в адвокаты… Надо было – на сцену… Был бы… ах-ха-ха!..

Индюком звали классного руководителя, историка Виктора Ивановича, и свое петушачье «во-он-он» чаще всего он вопил именно Дорофееву, которого считал автором и исполнителем всех хулиганских выходок. Прав он был только отчасти: в восьмом, что ли, классе Всеволод действительно устроил некоторый переполох: явившись в школу за час до первого урока, нацепил на швабру сперва левую, а потом и правую принесенную из дома галошу, предварительно как следует намазав подошвы фиолетовыми «химическими» чернилами, и наделал на стенах и потолке следов. С первого взгляда было ясно, что, войдя в класс, хулиган поднялся по стене, пересек потолок по диагонали, спустился, постоял на подоконнике и шагнул наружу с третьего этажа.

Первым уроком в тот день была литература, и близорукая Ольга Иларионовна, несколько раз нервно взглянув на следы, принялась судорожно тереть носовым платком очки, однако не произнесла ни слова, зато Индюк, как вошел, сразу бросился к окну и выглянул зачем-то на улицу. Потом, малость постояв и подумав, повернул к классу побагровевшее лицо, затрясся, как выкипающий чайник, и, указуя пальцем на потолок, рявкнул: «Хто ходил?!» Завизжав, все легли на парты, только Дорофеев молча, с достоинством поднялся и замер, печально глядя на предынсультного Индюка, который, конечно, тотчас завопил свое «во-о-он!» и стал набегать на него грудью.

Да, следы были, действительно, на совести Дорофеева, но вот край подоконника, который Индюк во время опроса обожал подпирать задом, мазал мелом вовсе не Всеволод, а тихий Вадик Лушин. Делал он это систематически в течение нескольких лет и ни разу не попался.

Сейчас, глядя на беспорядочно хлопающего крыльями Соля, Дорофеев жалел бедного Индюка, хотя преподавателем тот был никудышным и вообще на редкость серым мужиком: как-то во время экскурсии в Эрмитаж обозвал мумию «трупом мертвого древнеехипетского жреца из древних Хив», Меровинга перекрестил в «Виравина», а любой рассказ о войнах заканчивал неизменной фразой о том, что кто-то кого-то «унис-стожил и превратил ув бехство!».

В позапрошлом году Индюк умер, а до того много лет жил один в жуткой коммуналке и, говорили, очень бедствовал. Алферов встретил его незадолго до смерти, Дряхлого, почти слепого, запущенного. Володьку Индюк сразу вспомнил, заплакал, стал жаловаться на соседей: затравили, выживают в дом престарелых, приводят врачей, чтобы те подтвердили, будто он выжил из ума. Володька обещал помочь, зайти, и зашел через неделю – соседка со злорадством сказала: помер, три дня как в морг отвезли.

– Где похоронили? – спросил Володька.

– А мне без надобности! – и захлопнула дверь.

…А Марк уже показывал Ольгу, литераторшу, как она нараспев читала Игоря Северянина, вздыхала, закатывала глаза: «В бевом пватье муаговом, в бевом пватье муаговом… Свышите, мальчики, какие пгекгасные стгочки?..» …Ольги наверняка давно нет, тогда уже старухой была, успела до революции поучиться в Смольном институте и обожала рассказывать, как приезжал к ним туда однажды государь император: «Подошев ко мне, по гововке погвадив. «Какая ты худенькая, – говогит, – надо есть больше ггечневой каши…» – тут Ольга обычно начинала вытирать глаза, но никто не смеялся, ее в классе любили за кротость.

Как-то в середине года – это уже был десятый класс – Ольга вдруг исчезла. Учителя сказали: внезапно переехала к дочери в Киев. Или в Минск. Вместо Ольги; появилась Анна Тимофеевна, сухопарая дама лет тридцати пяти. К восторгам и придыханиям была не склонна, зато бдительно следила, чтобы все в классе были коротко подстрижены, а великие произведения препарировала в два счета, четко выявляя идею и беспощадно деля героев на положительных и отрицательных. Выпускной экзамен по литературе класс сдал без троек, но на филфак не пошел никто. Основная масса подала документы в Политехнический и Техноложку, несколько человек в институт Ульянова-Ленина, Дорофеев – в университет на физфак, Алферов – в медицинский. И все поступили сразу. Только Марк Соль – спустя три года, он после окончания работал на заводе слесарем.

Дорофеев решил стать физиком в шестом классе, на первом же уроке, который проводил молодой учитель Сергей Николаевич Серов. С виду он был похож на мальчишку – сухой, подвижный, вот только волосы у Сергея Николаевича были совсем седые, белые, и вскоре кто-то пустил слух, будто он поседел во время войны – был разведчиком, попал в гестапо, его пытали, но он молчал, а потом бежал, задушив конвоира. За глаза Серова называли, конечно, Серегой, и Дорофееву в нем нравилось все: и внешность, и манера держаться, и говорить – негромко, четко, логично, и почерк, а больше всего, пожалуй, полная и искренняя убежденность в том, что важнее физики нет ничего на свете. Послушать Серегу, так получалось, что знаменитые ученые, посвятившие жизнь этой главнейшей из наук, – не просто великие, но все без исключения прекрасные, благородные люди, и без глубокого знания физики невозможно всерьез заниматься ни биологией, ни медициной, ни философией, ни даже юриспруденцией или, скажем, музыковедением. Кроме того, нельзя понимать литературу, живопись, любить природу и людей, и вообще нельзя жить полной жизнью и быть по-настоящему счастливым.

Всеволод делал все, чтобы походить на Серегу. Тот имел разряд по теннису, и Дорофеев немедленно записался в секцию на стадионе «Динамо». Как-то на уроке Серега сказал, что любит серьезную музыку и часто ходит в филармонию, – на следующий же сезон у Дорофеева был абонемент в Большой зал. Физик отличался феноменальной, почти болезненной пунктуальностью, и очень скоро любимым изречением Всеволода стало: «Точность – вежливость королей». Сергей Николаевич свободно читал по-английски, – начиная с седьмого класса, Дорофеев получал по этому предмету только пятерки. Мать радовалась: Сева станет переводчиком. Но Сева-то знал, кем он станет. И стал. И вот что забавно: иногда, смотрясь в зеркало, он думал, что теперь, в свои сорок восемь лет, похож лицом на несколько постаревшего Сергея Николаевича Серова. Да что лицом! – и повадкой, и интонациями, и тем, что прекрасно играл в теннис, а главное, был спокойно и слегка надменно уверен, что нужнее и интереснее физики нет ничего в мире.

До сих пор Дорофеев помнил, как Серега однажды ни с того ни с сего вдруг отменил назначенную контрольную, уселся верхом на стул и стал рассказывать об Эйнштейне и теории относительности. В тот день Всеволод прибежал домой потрясенный и, не сняв пальто, ворвался в кухню, где мать с соседкой тетей Женей мирно пекли вдвоем какой-то пирог. Громко крича и возбужденно размахивая руками, Сева принялся втолковывать им, что – представьте! – если космический корабль полетит со скоростью, близкой к скорости света, то длина этого корабля – представляете? – станет меньше, а время внутри корабля потечет медленнее!

Мать слушала его, улыбаясь и недоверчиво покачивая головой, а потом сказала, что в такие фантазии поверить невозможно: как это время может течь медленнее?! Мать работала на радио, в музыкальной редакции, знать физику ей было не обязательно, зато тетя Женя, инженер-конструктор, возмутилась и заявила, что все это – вредная чушь, выдуманная идеалистами и мракобесами.

– Неплохо бы выяснить, кто и зачем забивает детские головы подобными… идейками, – добавила она, но тут из духовки отчетливо запахло горелым, и они с матерью, одновременно вскрикнув, кинулись к своему пирогу, а Всеволод предпочел потихоньку убраться из кухни.

…Сейчас Сереге должно было быть сильно за шестьдесят, жил он как будто в Новосибирске… (впрочем, может, и в Свердловске), по-прежнему преподавал в школе. Все это Дорофеев узнал от Володьки, а тому рассказал кто-то еще. Сам же Всеволод со дня окончания не видел Серегу ни разу, и сейчас, слушая, как Мурик бренчит на рояле «Мезозойскую культуру» – «…под скалой сидели мы с тобой, ты мою разорванную шкуру зашивала каменной иглой», – ругал себя свиньей.

Подошел Володька и пожаловался, что ему до смерти надоел занудный Лушин:

– Жалко его, конечно. Но сил нету. Несет, понимаешь, всех без разбору. Шизоидный тип… А я – того… спать охота. Пойду-ка домой, а ты оставайся.

Но уйти Володьке не дали. Увидев его, Соль вдруг вспомнил, как уже в десятом классе Индюк ни с того ни с сего возвел на Алферова напраслину, будто тот участвовал в безобразной уличной драке и вывихнул руку: мальчику из соседней школы.

– Инциндент беспрецендентный, пахнет исключением! – орал тогда Индюк. – Сила есть – ума не надо! Ис-клю-чим!

…Мурик между тем все брякал и брякал по клавишам, но вдруг взял аккорд, заиграл увереннее и бодра запел. Ерничая, подхватил Окунь, за ним Валька Лощинин, Марк, Дорофеев, Алферов. Пели все, слова знали назубок, – каждому пришлось в свое время спеть эту песню десятки раз – на октябрятских сборах, на пионерских линейках, кострах, а потом – на демонстрациях и субботниках.

– «Нам даны сверкающие крылья, смелость нам великая дана!» – выкрикивал Дорофеев, с изумлением; чувствуя давно забытый оголтелый восторг – аж мурашки по спине. У ребят тоже размягчились лица, и все это нельзя было объяснить только ностальгией, тоской по бывшему себе, семнадцатилетнему дураку, у которого впереди – одни свершения, подвиги, награды и торжественные празднества.

Песня кончилась, Мурик без перехода начал что-то другое, незнакомое. Теперь он пел один, остальные стали разбредаться – кто вернулся допивать, кто засобирался домой, Дорофеев остался у рояля.

 
Мне трудно, вернувшись назад,
С твоим населением слиться,
Отчизна моя – Ленинград,
Российских провинций столица…
 

– негромко пел Мурик.

…Что это? Грустно, но как точно! Только сегодня Дорофеев думал об этом…

 
…Как серы твои этажи!
Как света на улицах мало!
Подобно цветенью канала…
 

Мурик допел и повернулся к Дорофееву:

– Городницкий. До чего талантливый парень, аж завидно! Не слышал?

– Вообще, конечно, слышал. Даже на концерте как-то был. А эту песню… нет, ни разу.

Алферов, успевший, пока суд да дело, хватить еще рюмку, подошел опять и мрачно сообщил, что перекурит, и сразу – домой:

– Без задержки… – сурово заявил он. – А то… не этого… не доберусь…

Они с Дорофеевым вышли на кухню и сели на подоконник. Володька вытащил «Беломор».

– Дай и мне, – попросил Дорофеев.

– Ты же вроде бросил. Или расчувствовался?

Дорофеев пожал плечами, взял папиросу и закурил, глядя в открытое окно. Там был двор с крошечным садиком посередине – две скамейки да несколько кустов сирени. На одной из скамеек самозабвенно целовалась парочка, рядом валялся собачий поводок. Хозяин поводка, коричневый пудель, склонив голову набок, внимательно рассматривал целующихся.

– Странные все же ребята… – задумчиво сказал Володька совершенно трезво.

– Кто? Эти? – Дорофеев все глядел на парочку.

– Мы. Наше… вообще… поколение. Вроде… вроде летучих мышей.

– Не понял.

– Да чего! До двадцати… там… были просто мыши, а воображали, что птицы. Потом, и правда, стали… с крыльями. Не мыши, не птицы, а так… И, конечно, первыми громче всех орать: «Мыши – нет! Птицы – да! А она, видать, иногда одолевает… эта… тоска по прежним норам. А сами давно эти норы осудили и прокляли. Ведь такое даром не проходит, а? Чтоб сперва обожать до одурения, а потом… проклясть и топтать.

– Вот это уже интересно! – встрепенулся Дорофеев. – По-твоему, значит, пусть бы все так и шло, как шло? До одурения?

– Это… Это глупость! Я не говорил, чтоб шло. Я – про влияние. На души люден… вот нашего как раз поколения… которое… в мышах успело достаточно походить. Я – объективно, а не «лучше – хуже». Просто, имеется некий надлом, надрыв… ну, этот – шов. Обрати внимание – ведь именно у нас, которым сейчас… вот… под пятьдесят. Очень у нас такая… гибкость. Все понимаем! Чему угодно объяснение найдем! И психология – двойная. А может, и… того, тройная? Когда себе говорят одно, лучшему другу – другое, на службе – еще..

Парочка поднялась со скамейки, так и не разжав объятии, и сомнамбулически побрела куда-то в глубь двора. Пудель побежал было следом, по вдруг остановился, вернулся к скамейке и тоненько залаял, глядя на забытый поводок.

Володька усмехнулся, глядя в окно. И добавил, повернувшись к Дорофееву:

– Ты только не вообрази, что я хочу… колесо истории – вспять. Просто хочу понять, почему мы – такие. Сейчас принято ругать молодежь: инфантилы, там, равнодушие. А мне они… того… нравятся! Они свободней. И честней! А что лишней болтовни не любят, так это ведь хорошо. И понятно: задурили мы их болтовней. Вообще, они умней.

– Прагматиков среди них много, вот что грустно, – возразил Дорофеев, подумав о Ларисе Ронжиной, – очень уж деловые ребята, на ходу подметки режут. Мы были все-таки идеалистами, а у этих сплошь и рядом ничего святого. Я не обо всех, конечно, – поправился он. – А надлом?. Не знаю.

– Кончай перекур! Уединились тут, понимаешь, с целью болтать, – в дверях возник Марк Соль со стопкой грязных тарелок. – Чай будем пить, старухи. Я торт заказал, упадете – не встанете. На двадцать персон. Хошь верь, хошь что. Пока не сожрете, не выпущу.

Гости уже в основном разошлись. Вернувшись вслед за Марком в столовую, Дорофеев с Володькой застали там только развалившегося в кресле Мурика, а также мрачного и, судя по всему, здорово пьяного Лушина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю