Текст книги "Мешок кедровых орехов"
Автор книги: Николай Самохин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Отец сам спешил вынуть кисет, пока эти жеребцы и правда в карман не полезли.
– Закуривай, ребята, японского. С динамитом.
Он не обижался на подтрунивания. Понимал: пацаны ведь. Пусть подурят. Может, и дурит кто из них последний раз в жизни.
А табачок у него действительно был с «динамитом», настоящий самосад – из домашнего запаса.
…Третий день жестоко отомстил им – и за передышку, и за беспечность.
Они долго шли лесом. Где-то за его мохнатостью разгорался яркий день, а здесь пока еще низко стоящее солнце лишь иногда полосатило дорогу дымными непрочными лучами. Они привыкли к зелени хвои, к сумраку, и когда лес внезапно кончился, на минуту ослепли от хлынувшей в глаза нестерпимой белизны. И тут по ним, ослепшим, полосонула длинная пулеметная очередь, сразу выщербила голову колонны – словно прикатился с невидимой горы и врезался в людей невидимый камень.
Колонна развалилась: задние кинулись обратно в лес, передние – в стороны, под низкорослые сосенки, россыпью выбежавшие на опушку. А пулемет стриг над их головами ветки, осыпал хвоей, вдавливал в снег. Умолкал ненадолго и снова бил, настырно, бдительно. Стоило кому-то приподнять голову, чтобы хоть с соседом переброситься: откуда, мол, он сорвался-то, с какого пупа? – как тут же шевеление это пересекалось коротким, злым тататаканьем.
Отец лежал, зарывшись в снег по самые ноздри, из-под низко надвинутой каски рассматривал местность впереди. Ничего обнадеживающего он там не видел; сплошной снежный целик до самой деревни, ни кустика, ни бугорка. Сколько они таких высоток взяли на учениях, сколько перебуровили снега! Но тогда по ним никто не стрелял. И то, бывало, задыхались, падали. А тут попробуй добеги, если он бреет почище парикмахера.
Стреляли из крайней не то баньки, не то сараюшки, полузасыпанной снегом. «Скорее все же баня, – подумал отец. – Сарай так далеко от дома не ставят, а баню могут: где-нибудь в конце огорода, поближе к речке…» На этом месте отец заволновался. Подумал нечаянно: «Поближе к речке» – и заволновался. Померещилось ему вдруг, что это его родная деревня, перенесенная за тыщи верст из Сибири. Вот так же лес обрывался там перед самой поскотиной и открывалась на взгорке деревня. Их дом стоял крайним, а еще ближе к лесу и левее дома – баня в огороде, в самом конце его. От бани пологий спуск вел к речке, шагов полета было до берега. Ближе баню ставить поопасались: речка весной широко разливалась, вода подступала к самым дверям. Отец, щуря слезящиеся глаза, стал всматриваться. Есть спуск, показалось ему, вроде намечается. Речка не речка, но, может, хоть ручеек какой, а значит – низинка. Он все же не верил себе: снег играл под солнцем, искрился, в глазах от напряжения плыли красные круги. Отец вспомнил: их речка забирала от деревни еще левее, текла краем леса, огибала его, и лес там мельчал, редел, переходил в тальниковые заросли. Он осторожно вывернул шею, глянул чуть назад и влево: лес в дальнем конце мельчал, постепенно, а не враз, как за спиною, сходя на нет.
Отец начал потихоньку спячиваться, расталкивая ботинками снег. Заехал в кого-то ногой – сзади заругались: «Куда ты шарашишься! Лежи!»
Оказалось, это сержант Черный, командир отделения, к которому прилепился отец после того, как снарядом опрокинуло их машину. Сержант, хитрый змей, умудрился закурить. Продавил в снегу глубокую ямку, спрятал в нее носатую голову, лежал себе и потягивал. «Что значит фронтовик», – позавидовал отец, глотнув слюну.
Черного прислали к ним за три дня до выступления, вместе с другими младшими командирами, взявшими их, необстрелянных, под начало. Уже на другой день всем откуда-то стала известна его история. Он будто бы воевал до этого в разведке и воевал геройски. Орденов ему навешали через всю грудь, от плеча до плеча. Но потом за какую-то провинность угодил под трибунал. Ордена с него поснимали, а самого отправили в штрафбат. Только пробыл он там недолго. Как-то потребовался «язык». Потребовался настолько срочно, что не было возможности отправить разведчиков в долгий поиск. Черный вызвался добыть «языка». Один. Он ушел ночью, а утром пригнал немецкого унтер-офицера. Черный, говорят, действовал расчетливо и предерзко. Он пробрался в деревушку, занятую немцами, засел в пустом амбаре, дождался первого фрица, выскочившего перед завтраком по нужде, и взял, не дав опростаться. По этой причине тот полз в наше расположение с большим проворством и по прибытии первым делом запросился в сортир. А после такого конфузного начала не стал упираться – рассказал все, как на духу.
Черному за этот подвиг отдали назад ордена и вернули его в свою часть, которая все еще находилась на пополнении.
Отец в эту историю верил и не верил: может, и правда что было, а скорее, сочинили ребята. На Черного он, однако, поглядывал с уважением. «Этот вояка, – думал, – сразу видать – вояка». Уж очень примечательная внешность была у сержанта: высокий, черный, как цыган, молчаливый. И держался самостоятельно, неприступно. Глянет сверху вниз твердыми глазами, будто прикинет: «Ну, сколько вас на пуд сушеных?» Из детдомовцев, наверное, догадывался отец, потому и фамилия такая, вроде клички.
Черный оказался смекалистым мужиком, не стал даже дослушивать отца, ткнул в снег окурок и скомандовал: «Давай к командиру».
Комбата они разыскали в лесу. Он сидел, привалившись спиной к толстой сосне, разглядывал карту и ни черта не понимал: та была дорога, и та деревня, и значит, прошли здесь наши – и головной дозор, и походная застава. Откуда же тогда взялся этот собачий пулемет? Разве что наши дорогой ошиблись – мимо саданули?..
– Нет тут никакой речки! – сердито ткнул он карандашом в карту. – Не обозначена.
– Может, пересохшая, – вякнул отец. – Ложок, может, какой…
Втроем они вернулись на опушку, комбат сунул отцу бинокль:
– Гляди лучше – где он, твой ложок?
Отец смотрел и внутренне съеживался: та же белизна, тот же ровный подъем, тягун, к деревне, а пологость-то где? И как он мог ее увидеть – пологость? Как ее вообще можно увидеть, если все одинаково бело?.. Но опять: вдали, за померещившейся ему низинкой разглядел он полоску кустов. Точно так тянулся у них кустарник по другую сторону речки, облепишник, бабы туда переправлялись на лодке ягоду собирать.
– Вроде есть, товарищ капитан, – неуверенно сказал отец. – Должен быть.
– Вроде Володи, под вид Кузьмы, – буркнул комбат. – Это же… через Северный полюс в Нахаловку. Минимум полчаса скрестись неизвестно ради чего… Ладно, сержант, отбери двух человек – сходите проверьте. Но учтите: если там ничего нет, вам первым начинать с левого фланга. И чтоб мне такой шорох подняли, будто вас там рота, не меньше.
Отец услышал: «отбери двух человек» – и понял: о нем речь не идет. Ему сделалось нехорошо. Представил себе: доберутся мужики до края леса, а там хрен – не ложок. Вот начнут они тогда его понужать: деревня, лапоть дырявый, померещилось ему, придурку!., а мы теперь помирай!..
*=" Товарищ капитан! – заторопился он. – Дозвольте мне с ними.
Комбат и Черный враз повернулись к отцу, уставились на него долгими взглядами. С лица комбата сошла злость, и отец сейчас только увидел, что на остром носу у него очки, а под носом маленькие интеллигентные усики.
– Да вы же еще… немца живого не видели, – сказал комбат.
– Когда-то надоть, – ответил отец.
Они пошли втроем. Третьим сержант выбрал низкорослого, вертлявого солдатика, не из новобранцев, из «старичков», – такого же черного с лица, как сам. «Ровно младший брат», – подумал отец, глянув на вертлявого.
– Валерий, – сказал тот. И прибавил: – Валерий Павлович.
«Ну и жох!» – определил отец.
А вертлявый изогнулся в поклоне:
– Вам вперед, товарищ Сусанин.
«Сусанин… – думал отец, пока пробивались они краем леса. – Сусанин-сусалин… мусалин. – У него была такая манера вертеть непонятные слова, толочь их, переиначивать. – Будет тебе Сусанин… И Сусанин, и по сусалам будет, и по мусалам… Вот как не найдем ложка – всем будет. Закукарекаем тогда. Запоем лазаря…»
Так он бормотал про себя, глушил этими нелепыми словами тревогу и успокоился только тогда, когда, переползши реденький остаток леса, они кувыркнулись с маленького обрывчика в ложбинку. Тут отец понял, почему он не видел ложбинки, а лишь угадывал ее. Бережок был крутым, но не высоким, каких-нибудь полтора метра, и почти сразу от него местность опять полого забирала вверх. Такая, в общем, складочка – издалека ее нипочем не разглядишь.
– Аи да Сусанин! – сказал вертлявый, быстро доставая из шапки заранее скрученную цигарку. – Вот она, народная сметка. Больше он, впрочем, отца не хвалил. В ложбинке под снегом оказалась вода, – то ли болотце там было, то ли ржавый какой ручей протекал, – следы горбящегося впереди Черного сразу темнели, казалось, что он бредет, истекая кровью; и отец скоро почувствовал: хлюпает в ботинках, сырость сквозь обмотки и ватные штаны подступает аж к самым коленям. Вдобавок, местами они проваливались чуть ли не до пояса, а местами, где бережок понижался, им приходилось становиться на карачки.
– Куда ты завел нас, проклятый колдун, – ворчал позади Валерий, словно сам с собой разговаривал. – Мы же не водолазы, мы пехота – царица полей… Полей! Не болот.
– Все! – объявил он в одном месте. – Промокло хозяйство. Весь комплект плавает. Можно малую нужду справлять, не снимая штанов. Без разницы. Даже теплее будет.
– До свадьбы обсохнет, – утешил его отец.
«Хоть бы сбоку ей зайти, – подумал он про баню. – А там можно подползать поближе и гранату кинуть».
Им повезло – они вышли даже не во фланг, а в тыл бане.
Подобрались к ней, осторожно заглянули в предбанник. Предбанник был просторным, с деревянным полом, широкими лавками вдоль стен. На лавках валялось несколько испаренных веников.
Это все отец заметил, а главного, как оказалось, не рассмотрел. Черный – когда они отползли назад, за стенку, – поманул его к себе и зашептал прямо в ухо:
– Заметил, куда дверь открывается?.. Вовнутрь… Пока они там молчат, не дыши. А как пулемет заработает – бей своим мокроступом в дверь. Изо всех сил. И сразу падай в сторону. Сразу! Понял?
Пулемет застучал. Черный торопливо ткнул отца локтем и первым кинулся в предбанник. В предбаннике они замерли – Черный даже распрямиться не успел, потому что пулемет враз умолк. Все это походило на детскую игру в прятки, только караулил их не глаз водящего, а тишина. Отец вымерил расстояние, наметил себе точку, где, с той стороны двери, должна была располагаться щеколда. Или крючок. Если они, конечно, закрылись.
Пулемет молчал. В бане заговорили, отцу показалось – по-русски. Он недоуменно оглянулся на Черного. Но тот бешено показал ему глазами: дверь! за ней следи!
В этот момент пулемет снова загрохотал, отец ударил ногой дверь и прянул в сторону. А Черный с Валерием, выставив автоматы, разом нырнули в проем… И подняли там от пулеметов трех человек: одного немца – маленького, сморщенного, в круглых железных очках, и двух русских мужиков-власовцев, здоровых и одинаково рыжих, похоже, братьев. Но это уж потом отец их рассмотрел на свету. И как они баню оборудовали, потом оценил: вынули два бревна, установили пару пулеметов – и получился самый настоящий дот…
Прямо здесь, возле бани, Черный разбил власовцам морды. Он вышел последним, оглянулся на пленных – они стояли с задранными руками – и вдруг, с разворота, ударил прикладом в зубы одному, другому: так скоро и страшно, что рыжие одновременно влепились лопатками в стену и, обмякнув, поползли по ней вниз. Немец пригнулся, охватив руками голову. Но его Черный не тронул. Отошел чуток в сторону, достал из-за пазухи ракетницу, пальнул вверх, проследил взглядом за полетом ракеты и только после этого сел прямо в снег, поставив автомат между коленями. У отца подрагивали ноги, он тоже опустился. Один Валерий перетаптывался стоя, вертел туда-сюда головой, не мог успокоиться.
– Да-а, сержант! – мелко рассмеялся он. – Попортил ты землякам говорильники. Как же они показания давать будут?
– Они тебе дадут, – угрюмо сказал Черный. – Догонят и еще дадут. Их бы на месте задавить, да сначала комбату представить надо.
Власовцы не ворохнулись. Сидели, прислонясь затылками к стене, не сплевывали зубное крошево, густая кровь текла им на подбородки, на мундиры РОА, пошитые из немецкого сукна, и солнце жутко белесило их устремленные вверх, неподвижные, как у мертвяков, глаза…
…К вечеру этого же дня они догнали первый батальон. Встреча получилась невеселая.
Еще часа за полтора до нее на узкой лесной дороге (они снова шли лесом) им стали попадаться раненые. По двое, по трое ковыляли они в тыл, поддерживая друг дружку. Потом проехало сразу две конных повозки. Ходячие – у кого рука перевязана, у кого плечо – подталкивали их сзади, а в самих повозках, накрытые ватниками и полушубками, стонали тяжелые.
В сумерках уже вышли они из леса и через какой-нибудь километр уткнулись в траншеи. Снег вокруг траншей был перемешан с грязью, растоплен, изрыт воронками.
Отец соскользнул по выщербленной, осыпавшейся стенке вниз, задел кого-то, на него болезненным голосом заругались:
– Куда прешь, чучело!
«И верно – чучело!» – спохватился отец. Он держал под мышкой сноп необмолоченного хлеба и, надо полагать, выглядел нелепо. Еще засветло наткнулись они на поле с неубранными, почерневшими за зиму снопами. Ребята стали потрошить их, раздергивать на стельки: валенки к этому времени у всех раскисли. Отцу стельки не требовались, он еще в обед поменял свои отсыревшие на сухие. К тому же, на нем были домашние шерстяные носки, а шерсть, она и мокрая греет. Он, тем не менее, захватил один сноп целиком. Опять над ним смеялись: ты что, мол, дядя, не коровенку ли собрался завести? Отец помалкивал. «Скальтесь, скальтесь, – думал. – Погодите, как попадем на ночь куда-нибудь в грязь, в сырость, – сами же запросите: «Батя, дай соломки под бочок…»
И вот теперь, с этим снопом, он шарашился здесь промеж раненых…
Отец положил его на бровку, запомнил место и осторожно двинулся вдоль траншеи. Впереди, в углублении, привалившись к стенке, стояли двое. По лицам их, совсем молодым, отец определил – сержанты, из полковой школы. Стояли они молча и полуотвернувшись друг от друга, будто только что перецапались. Отец подошел, на ходу вынимая кисет (с табачком разговор скорее клеится), спросил:
– Ребята, что у вас здесь случилось-то?
Тот, который стоял подальше, вдруг сжал виски и длинно выругался, словно отец обидел его. Потом вовсе отвернулся к стенке, уткнулся в нее лицом. Второй оторвал у отца бумажку, запустил пальцы в кисет и тихо, как бы оправдываясь за товарища, сказал:
– Дружка у нас убило… – Он никак не мог свернуть цигарку – руки тряслись. Отец машинально забрал у него бумажку, свернул, подал. Сержант вставил цигарку в рот, оглянулся боязливо и шепнул: – Мы тут, батя, под свой обстрел «катюш» попали.
– Как так? – растерялся отец. Сержант пожал плечами:
– Выскочили из леса, с ходу траншеи эти взяли, на «ура». Фрицы в деревню удрапали – деревня вон, на бугре, – а нас через минуту накрыло.
– Дак как же они так – по своим? – не понимал отец.
– Не знаю, батя, не знаю, – сержант жадно затянулся. – То ли мы поторопились, то ли они опоздали… А потом еще немцы добавили – обрадовались, гады…
– Посторонись! Посторонись! – раздались голоса. Санитары тащили на носилках раненого.
– Стой! – неожиданно звонко сказал раненый, когда носилки поравнялись. – Дайте слово сказать.
Он приподнялся на локтях – и отец узнал его: это был замполит первого батальона, худой старик с буденовскими усами, только седыми и жидкими.
– Сынки! Родные! – закричал замполит, напрягал жилистую шею. – Довоевывайте тут, сынки! Бейте их! – Глаза его искали чей-нибудь встречный взгляд, молили о прощении. – А я уж, видать, отвоевался!.. Отвоевался я!..
Санитары двинулись дальше, – да они и не останавливались совсем, только шаг замедлили, – а замполит, силясь привстать (у него, видать, были перебиты ноги), все выкрикивал высоким молодым голосом:
– Я отвоевался!.. Отвоевался!.. Счастливого вам!.. Сынки!..
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ
Он бежал в атаку. Четвертый раз за четвертый день его войны.
Вот ведь, когда вчера их остановил пулемет, они сразу залегли, и никому в голову не пришло переть на него дуром. Потому, наверное, что война все еще была не настоящей и сам положивший их пулемет возник вроде кочки на голом месте, вроде случайного рва поперек дороги, в которой не укладывать же половину людей, чтобы оставшаяся половина прошла по ровному.
А тут они бежали на десятки пулеметов, на танки, зарытые в землю по краю деревни, бежали среди разрывов мин, падали, скатывались на дно воронок, вскакивали и снова бежали, а потом, окончательно прижатые огнем, кто ползком, кто броском, возвращались назад. И сколько уже не вернулось, сколько осталось лежать там, на полоске изжаленной земли.
Сильно укреплена была деревня. Хорошо еще, что вчера выбили наши немцев из передней линии обороны, и вся она, устроенная аккуратно и грамотно – с окопами, ходами сообщения, блиндажами, – досталась батальону как подарок: есть где пересидеть, не надо грызть мерзлую землю, спешно окапываться. Даже удивительно, что немцы так легко ее оставили. Получилось, будто рыли и строили они все это специально для противника. И местность была как на заказ. Сама деревня на невысоком бугре, по которому сбегают вниз огороды, потом равнинка идет, словно дно у тарелки, а дальше опять чуть обозначенный короткий подъемчик, на самом гребне которого, на переломе, и вырыты траншеи. Сиди, в общем, и поглядывай друг на дружку. Тем более, что видать вполне хорошо: между деревней и траншеями – от силы метров восемьсот. А до огородов, до крайних плетней, и того меньше – на один хороший бросок.
Вот только явились они сюда не отсиживаться, не в гляделки играть.
Отец раньше, когда в газетах читал или по радио слышал, что, дескать, после ожесточенных и кровопролитных боев нашими войсками занята высота такая-то, иногда думал по-простецки: а зачем ее было кровью-то поливать? Фронт, он знал это, сплошным не бывает: так, чтобы от какого-нибудь, допустим, Херсона до Ленинграда тянулась одна траншея. Есть же где-то и проходы. А высота (да еще, как часто писали, «Безымянная»), – ну, что она такое? Ведь не город, не станция узловая. Так – сопка, бугор. Ну, закопались там немцы, понаставили пулеметов, орудий, мин. И мать их пес! – пусть сидят, караулят ветер в поле. А ты обойди, ударь туда, где пожиже, и дальше вперед.
Вчерашний пулемет отца кой-чему научил. Его, понятно, никто специально не обходил, они сами затаились, гады, намеренно пропустили наш дозор, чтобы внезапно как следует угостить остальных. Ну, а если бы батальон взял да оставил их за спиной? Дал петлю вокруг деревушки. Что дальше? – А дальше – они бы третий батальон так же встретили. И неизвестно еще, сколько другим пришлось бы положить там жизней, углядел бы кто эту ложбинку, или пошли бы мужики на баню в лоб из-за трех-то смертников.
Получалось, в общем, что, как и в любой другой работе, и в этой тоже нельзя было оставлять самую тяжелую часть ее на потом. В мирной жизни он приучен был не обегать трудного. И детей своих учил: не обегайте! Бегай не бегай, делать все равно придется: тебе ли, другому ли кому. Когда, например, выезжали всей семьей на поле окучивать картошку, отец выделял каждому из пацанов посильное количество рядков и говорил: как добьешь до конца – тут и шабаш, прибавки не будет. Так вот средний парнишка, бывало, сильно заросшие участки пропускал: потом, мол; не терпелось ему скорее край увидеть. Отец тогда переходил на его делянку и молча принимался рубить тяпкой лебеду или молочай. Сынишка оглядывался, кричал: «Папка, не надо – я сам!» А он тяпал еще ожесточеннее, пока пристыженный пацан не возвращался к огреху.
И вот теперь отец догадывался: деревню эту ни обойти, ни объехать никто им не даст. Придется «тяпать» и «тяпать», и они либо возьмут ее, либо все здесь полягут. И раз нет другого выхода, стало быть, знай одно – воюй.
Эта атака поначалу оказалась легкой. То ли немцы, отбив три первых, не ждали скоро четвертую, то ли наши ребята со злости кинулись вперед так дружно и азартно – в общем, успели добежать аж до самых огородов.
Отец, зацепив ногой низкий плетень, упал в наметенный за ним сугроб. Отдышался. Прислушался. И вдруг шкурой прямо ощутил одиночество: показалось, ни впереди, ни рядом никого нет. Он приподнял голову – нетоптанный, и справа и слева, снежок подтвердил догадку. «Вот это улупил! – поежился отец. – Считай, чуть не в плен прибег».
Немцы, спохватившись, молотили уже вовсю. Рвались за спиной мины. В промежутках между разрывами слышно было, как торопливо стучат пулеметы.
Потом стрельба сделалась реже, и отец понял: не он один залег, всех положили.
Впереди чернела врытая в косогор банька, и хотя душа упиралась, не хотела дальше, разумом отец понимал: там, под баней, укрытие, там его не зацепит. Он собрался с духом, в несколько прыжков перемахнул огород; взвизгнуло над ухом, отец успел подумать: «В меня!» – и упал под сруб, рискуя расшибить голову.
За баней было надежно. По крайней мере, пуля достать его здесь не могла. Отец расположился поудобнее: привалился спиной к срубу, вытянул ноги, достал кисет… Теперь он увидел всю корявую от воронок равнинку, уцелевший каким-то чудом стожок сена за огородами (отец его раньше не заметил), далекую полоску своих траншей. Увидел и подивился: ничего маханул! А назад если? Прямо как в анекдоте про старика, который сани в избе ладил. Ладил и все приговаривал: «Так… так…» А старуха ему с печки: «Так-то оно так, да наружу-то как?»
Справа от того места, где он только что лежал, за плетнем кто-то ворохнулся. Отец обрадовался: не один все же.
– Эй, друг! – окликнул негромко. – Живой?
– Целый, – ответили из-за плетня. – А ты, гляжу, с табачком? Покурим? – Солдат, значит, хорошо видел отца сквозь щелки.
– А сумеешь дополозть?
Солдат не стал ползти. Перевалился через плетень и, низко пригибаясь, побежал. Не добежал он каких-нибудь шагов пять. Над бровью у него вспыхнула темная точка, он упал в кучку припорошенной снегом печной золы.
«Насмерть! – вздрогнул отец. – Вот тебе и покурили…»
Солдат лежал, выбросив вперед руки. Между ними валялась скатившаяся с головы шапка. Отцу был виден его стриженый затылок, место, откуда вышла пуля. Нечего было и ждать, что солдат шевельнется.
Вдруг обнаружилась еще одна живая душа – Валерий. Он, оказывается, лежал в левом углу огорода, за кучей перегноя. Лежал, лежал и остервенился:
– Тьфу, сволота! Прямо слюной истек!.. Сусанин, погоди, не сворачивай – я к тебе рвану.
– Лежи! – испугался отец. – Вон один уже накурился. Досыта.
– Да в рот бы им!.. – отчаянно сказал Валерий, метнулся, как заяц, в одну сторону, в другую, третьим броском достиг бани, упал рядом с отцом и рассмеялся: – Думал – уши оторвутся.
Отец все поглядывал на убитого. Хотелось дотянуться, прикрыть мерзнувшую голову солдата шапкой.
– Паренек-то, – вздохнул он. – Даже не покурил перед смертью… Давай, говорит, покурим… И – на тебе.
– Привыкай, Сусанин, – сказал Валерий. – Здесь каждый чего-нибудь не успевает. Еще насмотришься…
Цигарку он свернул такой неподъемной величины, что отец всерьез ему посочувствовал:
– Удержишь?.. Зуб она тебе не вывернет?
– Не жалей, – мигнул Валерий. – А то подкрадутся гансы, прирежут нас с тобой – и весь кисет им достанется.
– Ну, хоть табаком их уморим, – невесело сказал отец. – Они от моего горлодера враз перемрут, как тараканы.
– Ага, перемрут! Держи карман. Шибко они от нашей водки поумирали?.. Это анекдоты одни, что немец на выпивку слаб. Они слабые, пока из собственной фляжки собственный шнапс разливают. Тогда – наперстками. А как до чужого дорвутся – хлещут стаканами. И хоть бы хрен! У них от чужого только хари наливаются… Ты их еще салом попробуй уморить…
– Гляди, гляди! – схватил его за руку отец. – Щас он их перещелкает!
От стожка сена двое солдат рысью катили куда-то станковый пулемет. Сбоку бежал лейтенант Михотько, высокий и длинноголовый, – его ни с кем невозможно было спутать, даже издалека.
– От, дураки! – подался вперед отец. – Ползком же надо, ползком!
Один солдат упал. Пуля подрезала его на бегу, развернула – он опрокинулся навзничь.
Второй, прикрывая голову руками, как от жара, повернул обратно к стожку. Лейтенант что-то крикнул ему вслед и сам ухватился за пулемет. Солдат не успел добежать до стожка: подпрыгнул, будто его за резиночку вверх дернули, взмахнул руками по-птичьи и рухнул.
А лейтенант Михотько все дергал, рвал загрузший в снегу пулемет.
Пуля, как видно, задела ему лицо. Лейтенант схватил нос в горсть и тоже побежал. Вторая пуля пробила руку. Только после этого лейтенант догадался упасть.
– Ты смотри, что творит, подлец! – горестно изумился отец. – Сшибает как орехи!
Валерий молчал. Цигарка, зажатая между пальцами, сплющилась, прорвалась и потухла. Махорка из нее высыпалась. Валерий сжимал клочок пустой бумаги.
– Сусанин, у тебя дети есть? – спросил он вдруг.
темноты здесь дожидаться. Как бы нам к фрицам в язычки не угодить.
– Стреляют, – засомневался отец. – Не добежим.
– Был такой великий полководец Суворов, – сказал Валерий, – с которым я в корне не согласен. Пулю-дуру недооценивал. Ты, Сусанин, дурной пули бойся. О г нее не убежишь. А от умной, которая в тебя пущена, убежать можно. Они же теперь видишь как бьют, сволочи: прицельно, по каждому. Так что не дрейфь. Главное, делай, как я…
Они бежали…
Твою душеньку!.. Разок бы так в мирной жизни кувыркнуться – и хана, прощай руки-ноги. А тут!.. Рывками. Из стороны в сторону. Скатываясь в воронки – боком через голову. Расшибая в кровь морды…
Достигли своих.
И – вот она, пуля-дура! Будто в насмешку ударила веселого человека Валерия, пробила узкую грудь с левой стороны. Летела дуриком, а угодила точно…
Немцы зажгли стожок сена, тот самый. Кидали ракеты. Били длинными трассирующими очередями, прижимали оставшихся на ничейной полосе ребят к земле, не давали им отлепить головы. Всех, что ли, собрались повыколотить, собаки.
И наши стреляли – без команды, кто из чего: хоть маленько дать мужикам вздохнуть, подсобить им, прикрыть отсечным огнем.
Отец спрыгнул в окоп к пэтээрщику, молодому пареньку.
– Гляди, сынок! – крикнул. – Танк! Стреляй в него! Немецкий танк, «тигр», выполз на край деревни, медленно разворачивая башню, вынюхивая чего-то хоботом.
– Я не вижу! – сказал паренек, поворачивая к отцу бледное, испуганное лицо. – Не вижу!
«Э, милый, да ты уж готов», – смекнул отец, и сам ухватился за ружье. Он прицелился танку в бок, выстрелил, увидел, как брызнули искры, – и все. «Не берет, – понял отец. – Так, щекотка одна». Заложил новый патрон, стал целить под низ башни: «Должна же быть какая-нибудь щелка… должна же». Выстрелил второй раз, попал опять и снова без толку.
Танк продолжал ворочать стволом.
«Щас лупанет!» – втянул голову отец.
Но «тигр» выцеливал не их жалкий, безвредный для него, окоп. Слева, посередке примерно между нашими траншеями и деревней, стоял отдельный сарай. Танк плюнул в него огнем – черно-красный взрыв потряс сарай, он осел и загорелся.
Отец выбрался из окопа пэтээрщика. Бесполезное это было дело – стрелять по слоновой броне.
У немцев, с краю деревни, тоже что-то горело: дом какой-то или амбар. Там, видно было, перебегали, суетились черные фигурки. Из автомата их было не достать. Отец разыскал на дне траншеи, выковырнул из грязи брошенную винтовку. Насбирал здесь же рассыпанных патронов. Затвор у винтовки то ли заржавел, то ли шибко был забит грязью, отец отколачивал его саперной лопаткой, вставлял по одному патроны и, старательно целясь, стрелял.
Им овладела спокойная, холодная злость. Он стрелял, отбивал лопаткой затвор, вынимал из кармана ватника следующий патрон… И как во время какой-нибудь сосредоточенной, долгой работы через голову его текли мысли – не в виде слов текли, а в виде разных смутных соображений, догадок и картин.
…Да где же эти чертовы «катюши», которые по своим вчера резанули? Где они, у пса под хвостом?.. Сидят, поди, тоже по брюхо в грязи, кукуют. Эхма!..
…Вот бы сейчас оптический прицел, а? Вот бы сейчас-то…
…Нет, не то, не так объяснил Валерию. Про баню-то… Не должны воевать молодые – вот что надо было сказать. Такие, как Валерий, как парнишечка этот, с пэтээром, как другие, которые «мама» кричат при разрывах (он сам слышал), – не должны… Воевать надо мужикам пожившим – таким, как он, как покойный Лизунов, как сержант Черный… у которых руки потрескались от работы и кости закаменели… которые уже нахлебались в жизни всякого, навкалывались досыта, наголодали и выпили свое… и детей нарожали… Такой мужик, если даже увечным вернется, без ноги или без руки, все равно мужик, а не обрубок. И для работы он мужик, и для жены своей – тоже… А эти… когда он пацан еще и щеки, как у девахи, а сам-то девку не трогал ни разу и от работы не падал как мертвый, а уже обрубленный, калечный, – стыдно смотреть на него, стыдно!..
Он стрелял, сцепив зубы. Рука его была твердой.
Иногда какая-нибудь фигурка падала, кувыркалась. От его пули, от чужой ли…
Он стрелял.
ПЯТЫЙ ДЕНЬ
Утром отец вылез из блиндажа на белый свет. В эту ночь остаткам их взвода достался блиндаж, просторный, хорошо оборудованный, со столом и нарами. Похоже, здесь раньше командный пункт располагался: в сторону леса смотрело узкое и длинное окно – наблюдательная щель. И кой-какие вещи, брошенные немцами, подтверждали это. Отец, например, подобрал вроде как игрушечный чемоданчик коричневой кожи, внутри которого лежали мыльница, помазок, безопасная бритва, и в крышку вделано было зеркальце. В общем, ночевали в тепле… Щель завесили плащ-палаткой – так что и не дуло.
Отец вылез и увидел, что белый свет и правда белый. Густой, как молоко, туман закрыл землю – ничего не видать было в пяти шагах.
С той стороны нервно постреливали. Для острастки. Боялись: вдруг наши подползут скрытно. Опять пускали ракеты. Но ракеты не пробивали белизну. Слышно было только, как они шипят.
А наши молчали. Совсем непонятная, сиротливая сделалась война. Еще вчера вечером прополз слух, что командиров всех поубивало. Собрались они вроде в тот самый, отдельно стоящий сарай, посоветоваться, как дальше быть, а «тигр»-то вылезший, когда ударил прямой наводкой по сараю – вот тогда их всех там и накрыло. Отцу слух казался нелепым. На кой ляд им было в сарай забиваться, когда посоветоваться и здесь можно, вон хоть в блиндаже. Но командиров не было видно – факт. Никто не велел со вчерашнего вечера ни вперед бежать, ни назад отходить. Что хочешь, то и делай.