355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Мешок кедровых орехов » Текст книги (страница 4)
Мешок кедровых орехов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:31

Текст книги "Мешок кедровых орехов"


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

– А вот пусть сунутся другой раз! Мы им покажем!.. Я, к примеру, хоть и однорукий, а пойду! Еще гвоздану по сопатке!.. Верно – нет, товарищ майор?

И майор, уставший от угощения, от пьяной колготы мужиков, снисходительно хлопал отца по плечу:

– Верно, солдат, верно. Правильно мыслишь.

Таким я запомнил своего солдата. Таким он живет во мне – в моих снах, в моем сердце. Живет много лет, хотя много лет назад умер.

Наступит время, уйду я – и лишь тогда он умрет окончательно, безвозвратно.

И вот это кажется мне обидным.

Люди верят в бессмертие. Те, кто жил до нас, кто умирал за нас, верили в него. Они не знали, что верят в бессмертие. Они вообще не знали, как называется их вера. А верили они в нас: в нашу жизнь, в нашу память, в нашу веру.

И разве не заслужили они бессмертия? Разве не заслужил его каждый человек, честно проживший свою жизнь, честно выполнивший свой долг перед нею? Перед нами?

Может быть, хитрость моя наивна, но я рассказал о своем солдате, чтобы жил он и после того, когда не станет меня.

Что еще я могу для него сделать?..

ТОСЬКИНЫ ЖЕНИХИ

…что есть красота

И почему ее обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Николай Заболоцкий

I

После семилетки Тоська засобиралась было устраиваться на работу, но мать сказала ей: «Учись дальше. Пока идет учеба – учись». Тоська вроде подчинилась.

Учеба и правда давалась ей легко – все годы она была круглой отличницей. Однако мысль о работе, о взрослой, самостоятельной жизни, как видно, крепко засела в ее голове.

На следующий год, проучившись с полмесяца, она заявила, что школу все-таки бросает. Мать сгоряча отвозила ее бельевой веревкой. Она как раз собиралась развешивать белье, и у нее в руках оказался моток суровой, толщиной в палец, бечевки. Нервы у матери были раздерганы, держалась она на пределе, на последней зарубке, от Тоськиных слов в момент сорвалась, начала хлестать ее по чему попадя, истерично кляня и жизнь эту распроклятую, и войну, и долю свою горькую, и паразитов-детей, которые не повысдохли же вовремя, не догадалась она, дура простодырая, в пеленках еще их передушить.

Мать не была ни извергом, ни истязательницей, но такие срывы с ней время от времени случались. На этот же раз, поскольку Тоська руками не закрывалась, не ревела и прощения не просила, мать вовсе пришла в исступление: хлестала Тоську до тех пор, пока у нее у самой не зашлось сердце. Синея лицом, она упала на кровать – Тоське же и пришлось с ней отхаживаться.

Напуганная не столько поркой, сколько сердечным приступом матери, Тоська несколько дней разговор о школе не затевала. Брала утром портфель п, как обычно, уходила. А после обеда, подперев голову, сидела над тетрадками. Но потом выбрала минуту, когда мать была в хорошем настроении, созналась, что в школе за эти дни ни разу не появлялась, просто блукала по улицам.

– Хоть бей, хоть убей, – сказала твердо, – а я туда больше не пойду. А гнать станешь – буду опять по улицам шляться. Думаешь, это лучше?.. А так бы я работать поступила.

– Работница! – всплеснула руками мать. – Как-нибудь без твоей работы проживем.

– Как? Как проживем-то?! – пошла в наступление Тоська, видя, что мать не хватается сразу ни за веревку, ни за скалку. – Не надоело еще квартирантов обстирывать? (Мать держала квартирантов, двух мужиков-строителей, стирала на них, варила им обеды из тощего тылового пайка.)

– Ты на меня не оглядывайся! – мать обиделась, словно Тоська не пожалела ее, а укорила чем-то. – Моя судьба такая – вас, чертей, за уши тянуть. Я сама одного дня в школу не ходила, думала, хоть вы людьми станете…

– Да чем тебе семь-то классов мало? – сквозь слезы заговорила Тоська. – Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…

– Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают—и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…

– Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…

Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. «Учи свое дитя, – любила говорить мать, – пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется – тогда, моя милая, поздно». И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит – прошаталась. Другая бы гуляла, да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська конечно же переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе – считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет – девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.

И Тоська стала работать. Месяца через два мать отказала одному квартиранту. Оставила пожилого дядю Никифора, который, скучая по собственной семье, по домашней работе, любил помогать ей в хозяйстве, а другому мужику, помоложе, отказала. Но не Тоськины заработки сыграли здесь роль – они все на Тоську же и уходили. Так что заработками мать только прикрылась, чтобы не обижать человека. Просто неудобно стало, нехорошо держать в их тесном домике, где не то что отдельной комнаты, отдельного угла для квартирантов не из чего было выгородить, постороннего молодого мужчину. И в этом смысле виновницей оказалась Тоська. С ней за короткое время такие произошли изменения, что даже мать, знавшая своих детей до последнего родимого пятнышка, и та изумилась. Тоська сбросила подшитые материнские валенки, хлябавшие на ее тонгих ногах, сшила себе два платьица с острыми плечиками, по моде, открыла высокую шею, подняла со лба челку, а прочие волосы, расплетя короткую косу, бросила по плечам – и обернулась лягушкой-царевной. Мать смотрела и диву давалась – откуда что взялось! Круглые Тоськины глаза смотрели строго, даже чуточку надменно, особенно когда она, негодуя на кого-нибудь, крутой дугой выгибала одну бровь; прямой, самую малость вздернутый носик усиливал впечатление независимости; резко очерченные, полные губы, лишенные, однако, детской припухлости, улыбались редко, но если улыбались, то за ними открывался ряд иссиня-белых, словно бы прозрачных зубов; наконец, ровные, с едва заметной впадиной щеки дополняли эту не детскую, вообще непривычную ни для времени, ни для городской окраины красоту.

Мать, впрочем, никогда не видевшая портретов барышеиь и в жизни с ними не встречавшаяся, уловила одно – нравность. И тихо ахнула: «Оторва! Такая пойдет хлестать – ни на каких вожжах не удержишь».

Вожжи она все же натянула: с танцев, из кино чтоб не позже десяти вечера, никаких вечеринок-складчинок, в праздники только дома: «Созови подружек – гуляйте, сколько влезет. Не думай, что если работать стала, то теперь хвост трубой – и пошла. Сопливая еще, подождешь».

Так оно все поначалу и шло. Тоська внезапной своей взрослостью не злоупотребляла, не дразнила мать. Домой являлась вовремя, по праздникам от компаний отказывалась, приглашала к себе подружек – Надю и Верку. Мать наливала им в алюминиевый бидончик бражки и уходила к соседям. Понимала: ни к чему девчонкам глаза мозолить, пусть подурят, побесятся одни.

Девчонки, выпив по стакану-другому хмельной, ударяющей в голову бражки, начинали спектакль. Бойкая, круглолицая Надя надевала шинель дяди Никифора, доходившую ей до пяток, ушанку, рисовала сажей «буденовские» усы и, подбоченившись, вступала в комнату.

– Здравствуйте, девочки! Разрешите познакомиться. Гвардии сержант Вася Иванов! Трижды контуженный, четырежды раненный. Сюда пуля влетела, отсюда вылетела…

Место, из которого «вылетела пуля», Надя указывала такое, что девчонки повизгивали от смеха.

– Ищу себе боевую подругу! – рубила дальше Надя, не моргнув глазом. – Чтобы любила меня, как я ее!

Если бы не нарочитые усы, она запросто могла сойти за бравого сержанта-гвардейца – плотненькая, подобранная, лихая.

– Ах вы, лапушки-красавицы! Давайте я вас обниму-поцелую.

Тут происходила сцена всегда одинаковая: Надя делала вид, что хочет обнять Тоську, а та, поджав ноги, забивалась в угол кровати и угрожающе кричала:

– Не подходи!

Третья подружка, Вера, хваталась за щеки: – Ой, девки-и! Тоська-то у нас еще не щупанная! Востроносенькая, чернявая Верка была годами помоложе Нади, но жизненным опытом постарше. Она уже повидала кое-что, не стеснялась в словах, свободно могла даже сматериться.

– Заткнись! – грубо обрывала ее Тоська. Верка не обижалась.

– Ох, меня бы кто-нибудь прижал! Уж я бы не выламывалась! Эх, мне бы только Тоськины глазки-коляски!

Она вскакивала и, приплясывая, пела:

 
Где мои семнадцать лет,
Где моя тужурочка,
Где мои три ухажера —
Коля, Витя, Шурочка?
 

А с ухажерами, действительно, было плохо. Во всей округе не осталось ни одного стоящего парня – только старики, инвалиды да пацаны, которым еще долго предстояло тянуться вверх и мужать. Они, конечно, изо всех сил старались казаться взрослыми – курили, косо подрезали челки, ходили, по-блатному сутулясь и подняв воротники, сапоги, у кого имелись, морщили гармошкой и напускали сверху широкие грузчицкие штаны (это считалось высшим шиком), – но были, в большинстве своем, настолько мелки и худосочны, что Тоська звала их не иначе, как «недомерками» и «шпаной».

И все-таки мать не зря тревожилась. Дерзкая Тоськина красота не могла долго остаться незамеченной. Война войной, но жили-то они не в глухой тайге и не в пустыне какой безлюдной.

Короче, объявился жених.

Только не с той стороны, откуда мать его опасалась – не с танцев и посиделок.

К Тоське посватался бывший отцов знакомец Халин Иван. Не дружок, не собутыльник, а так – «здорово-здорово». Раза два всего, до фронта, отец заводил его домой: Халин работал десятником на стройке, и от него, видать, кое-что зависело. Мать понимала, что у мужиков свои дела, производственные, ставила им закуску, но очень-то гостя не привечала. Не понравился он ей сразу: шальной какой-то, дерганый весь. И шибко наглый. Впервые через порог ступил, а заговорил так, будто его здесь век знали и ждали – дождаться не могли. Правда, наглость его не от ума шла – от дури, врожденной, видать, была, как горб, – он ее сам не замечал.

Был Халин молодой еще мужик, крепкий, высокий и с лица не безобразный. Единственно – его рот портил: непомерно большой, вечно распахнутый, с редкими зубами. Почему Халин остался в тылу, мать не знала, да и знать не хотела. Не касалось ее это. Остался и остался. Может, болезнь какую нашли, а может, хорошо знал, куда со стройки материалы фуговать.

Сватовство его оказалось таким же, как он сам, – чумовым, несерьезным. Так, по крайней мере, матери показалось сначала.

Халин приходил, вынимал из кармана бутылку, сам брал с полки стакан. Наливал, выпивал, крякал – все проворно. Потом скручивал папироску и, дрыгая обтянутой диагоналевым галифе коленкой, спрашивал:

– Ну, что, тетка Полина, не надумала?

– Чего я опять не надумала? – недовольно отзывалась мать, не поворачиваясь от плиты.

– Здорово! – Халин на момент прекращал дрыгать коленкой. Материно недовольство было ему, что называется, до пима дверцы. Он на такие тонкости внимания не обращал. – А кому я позавчера целый вечер долбил? Чурке с глазами? Ты, тетка Полина, кончай прикидываться. Говори давай прямо: отдашь за меня Тоську?

– Сам ты чурка с глазами! – плевалась мать. – Делать тебе, полоротому, нечего!.. Иди, ровню себе ищи. Вон их теперь сколько, бабенок молодых, одиноких – хоть каждый день женись-кобелись.

Халин хохотал:

– О, точно! Прямо в яблочко! Хоть каждый день – точно! – Он с размаху громко булькал в стакан, выпивал, крутил головой и, ни к селу ни к городу, перескакивал на другое. – Слушай, тетка Полина, тебе листового железа не надо? На крышу? Могу подбросить.

– Украл, поди? – спрашивала мать.

– Взаймы взял. У государства. Они у меня заем, а я – у них… Дак везти – нет? Тебе, как будущей теще, со скидкой отдам. А то потом с тебя и на пол-литра не выжмешь.

– Нашел тещу. Скорый какой.

– А что? Чем плохой зять? У меня знаешь сколько денег?

– Ну? И сколько же? – поддразнивала мать. – Мешок небось?

– Мешок.

– Под завязку?

– Под зашив! – скалился Халин. – Ногами утоптал и зашил.

Тоська, если оказывалась дома, отсиживалась в комнате, на кухню не выглядывала, а когда Халин уходил, прямо чуть ногами на мать не топала:

– Ты почему не вытурила его?!

– Да как же это – вытурить? Человек ведь, – оправдывалась мать. Она действительно не понимала: как можно выгнать человека? Хотя бы он и незваным явился. Это у нее еще от деревенских обычаев шло. Она могла позубатиться, – словом уколоть, прямо сказать дураку—дурак, мол, ты, и больше ничего. Но гнать из дома считала не по-людски.

– Человек! – психовала Тоська. – Где ты человека-то увидела?! Сидел тут еще… скотина! Жених выискался!

– А ты слушай больше! У него язык без костей – вот он и мелет им что зря.

Но Халин не молол. Скоро мать сама в этом убедилась.

– Так, тетка Полина, – сказал он ей однажды без смеха. – Брезгуете, значит, Халиным? Ваня Халин вам не подходит. Не ровня. Ждете кого пограмотнее, поумнее.

– Вот что, милый человек, – начала было мать, выстрожив голос, – не надо нам ни умного, ни глупого…

Но Халин ее притормозил:

– Стоп, тетка Полина!.. Не пузырись, а то лопнешь… Я ведь с вами по-хорошему хотел. Но вы, гляжу, по-хорошему не понимаете… Ну, а если я ее так где подкараулю, а? Дело молодое…

Мать испугалась. Впервые по имени Халина назвала.

– Иван, – сказала, – ты что городишь-то, подумай? Она ведь ребенок еще.

– Ну, ладно, ладно! – совсем уж враждебно оборвал ее Халин. – Ребенок… Для тебя ребенок, а мне в самый раз. – И ушел, саданув дверью.

Вот когда мать переполошилась. «И подкараулит, чертов бугай, – думала она, – что с такого возьмешь… Ох, осрамит девку, ославит! А нет, дак перепугает – сделает на всю жизнь дурочкой заикастой, припадочной… И никому не скажешь, не пожалуешься…» Жаловаться, мать знала, было бесполезно. Здесь, на улице, мерили все на один привычный аршин: если какая девчонка попадала в переплет, ее же и осуждали – сама, значит, виновата: доигралась, докрутила подолом.

Дома никого не было, и мать досыта наревелась. «Господи, господи! – что же это за жизнь такая, каторжная! Хоть в петлю от нее лезь! Мало того, что нужду тянешь, колотишься как рыба об лед – тебе еще и новая беда!.. И что же это за люди такие, что за собаки бешеные – нет на них погибели! Куда пойти, где голову приклонить?.. Мужик там с фашистами воюет, а здесь вот он, свой фашист, в твоем же доме готов тебе душу вытрясти!..»

Спаслись они от Халина нежданно-негаданно. Тому вдруг пришла повестка, на этот раз окончательная. Довелось им только пережить напоследок прощание с ним.

Халин ввалился поздно вечером, часу, наверное, в одиннадцатом. Квартирант дядя Никифор работал в ночную смену, и мать перетрусила сначала, но потом, видя, как почти упал Халин на табурет, как гулеванисто стукнул о столешницу початой бутылкой, поняла: предстоит всего-навсего последнее «кино», и надо вытерпеть.

Тоська метнулась в комнату, однако Халин, пьяный-пьяный, а усмотрел ее. И потребовал:

– Тоська, выйдь! Не бойся – проститься пришел. Отгулял Ваня Халин… Тетка Полина! Скажи ей, пусть выйдет.

Мать зашла к Тоське, громко, чтобы слышал Халин, проговорила: «Выйди, попрощайся! Человека на фронт забирают!» – а тихо шепнула: «Да покажись ты ему, лешему! Может, скорее уберется!»

Тоська вышла. С независимым видом прислонилась к косяку: вот, мол, я – что надо?

Но Халин забыл уже, зачем звал ее. Ему сейчас не Тоська нужна была, а слушатели, компания.

– Тетка Полина! – кричал он, расплескивая из стакана водку. – Ты знаешь, как меня одноногий ломал?! Ух, он меня ломал, змей!.. Только Халин не такой! С Халина – где сядешь, там и слезешь!..

Одноногим он звал райвоенкома капитана Пырина. Ногу Пырин потерял еще на финской войне и с тех пор ходил на деревянном протезе. Халина, по его словам, военком вызывал будто бы аж три раза. Все уговаривал его пойти ротным командиром. Недобор, говорил Халин, был у Пырина по комсоставу. Халин же стоял на своем: не пойду, и точка. Рядовым берите, а командиром не пойду. Довольный собой, Халин все толокся на этом месте – и слова, которыми он будто бы отбривал райвоенкома, становились с каждым разом все смелее, куражливее: «А я грю – хрен тебе, не рукавицы!.. Скачи, грю, сам… на деревяшке… Командуй – левой-правой!..»

Временами он терял нить рассказа, мгновенно совея, неверной рукой вытаскивал из кармана полушубка горсть красных тридцаток и бормотал:

– Тетк Плин… дуй! Дуй за вином… Одна нога здесь, другая – там.

– Да куда ж тебе еще-то? Вон, гляди, эту не допил, – напоминала мать.

– А-а-а! – вскидывался Халин. – Верна!.. Верна, тетка Полина! – и лил из бутылки – что в стакан, а чтомимо.

Да… про военкома. Он, наконец остервенился («Довел я его, падлу!» – ржал Халин), швырком сбросил на пол халинские документы, сказал: «Пошел к такой матери!» А когда Халин нагнулся собрать бумаги, военком выскочил из-за стола и так долбанул его деревянной ногой в гузно, что он вылетел из кабинета, головой открыв дверь.

Стыдную историю эту Халин рассказывал теперь, ничуть не стесняясь, даже не понимая, видать, срамоты ее и унизительности для себя.

Колыхалось пламя короткой свечи, шевелилась на стене огромная уродливая тень Халина, лицо его, неровно освещенное, с провалами и буграми, с черным, распахнутым в смехе ртом, было страшным. У Тоськи мутилось в голове. Ей казалось, что это не человек сидит вовсе, а упырь какой-то, жуть лесная.

Кое-как мать выпроводила Халина, запихнув ему в карман рассыпанные деньги и придавив их сверху недоконченной бутылкой.

Потом они, до прихода дяди Никифора, просидели на кровати, прижавшись друг к другу. Мать не стала рассказывать Тоське про угрозу Халина. Решила, ни к чему теперь.

Да и слов таких, какими не стыдно было бы объяснить это дочери, у нее не имелось.

А Халина утром подобрали возле железнодорожного переезда. Видать, водка догнала его дорогой – он запнулся о рельсы, упал и так заснул. Говорили, что на Халина удивлялись врачи – как он не замерз до смерти: хотя была еще осень, середина ноября, мороз стоял градусов под тридцать. Ему только отняли кисти обеих рук. Халин потерял где-то рукавицы, и голые пальцы его застыли до того, что ломались, как спички.

II

Так исчез из Тоськиной жизни первый ее жених. Исчез бесследно: после жуткого прощального вечера и несчастья, случившегося потом с Халиным, о нем даже смехом вспоминать сделалось неловко. Просто был – и не стало.

Хотя нет, след все же остался. В матери что-то повернулось после этого. Она признала Тоськины права на самостоятельность, отступилась от нее. «Если голова есть на плечах, – сказала, – сама поймет – что к чему. А если уж нет – другой не привинтишь».

Тоська стала приходить поздно. Другой раз стучалась в час, а то и в два ночи. Но не потому, что обрадовалась свободе: так поздно заканчивались танцы. Устраивали их в орсовской столовке, которая после закрытия превращалась в клуб. Но сначала там гнали кино – долго, по частям, – а уж потом, расставив скамейки вдоль стен, очищали помещение для танцев.

Девчонки поэтому от провожатых не отказывались: ночью возвращаться одним было страшновато. Но только не Тоська. На танцы она исправно оставалась, но танцевала с подружками, а если и шла с кем-нибудь из презираемых ею «недомерков», то с другого конца зала было видно, как она его презирает, какое одолжение делает.

Из-за этой своей заносчивости она и влипла однажды в историю. Возле нее заувивался один парнишечка, очень уж неприятный, сверх меры приблатненный. Ломающийся такой тип, с фиксой во рту – специально, наверное, вставил для форсу. Тоська сначала отмалчивалась, нарочно не замечая его, а потом резанула:

– Беги отсюда, шибздик! Че привязался? Фиксатый страшно оскорбился.

– Ну, шалашовки!.. – сказал он. – Вам отсюда не выйти!

Как-то сразу вокруг них (они с Веркой были) образовалась пустота. До этого все тесно стояли вдоль стены, ждали музыку, а тут отхлынули – может, случайно, а может, почувствовали: стычка!

Они остались вдвоем, открытые взглядам: Тоська – с закушенной губой и горящим лицом, Верка – испуганная, озирающаяся.

В этот момент кто-то негромко сказал позади них:

– Танцуйте спокойно, девочки, никого не бойтесь.

Они обернулись и увидели незнакомого смуглолицего парня. То есть не совсем незнакомого. Он появлялся здесь и раньше, Верка даже прозвище его слышала – Копченый, – но к ним до этого не подходил. Они и теперь не сразу сообразили, что парень разговаривает с ними: один глаз у него слегка косил, и оттого казалось, будто он смотрит мимо.

– Танцуйте – никто не тронет, – повторил парень.

– Смотрите-ка, защитник какой выискался! – фыркнула не успевшая остыть Тоська.

Но парень уже повернулся к ним спиной и никак на Тоськины слова не прореагировал. То ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит.

А после танцев снова оказался рядом. И получилось, что вовремя: против крыльца столовой уже ждала их молчаливая стеночка из «недомерков». Посредине и чуть впереди стоял тот, с фиксой, насмешливо смотрел на затоптавшихся в нерешительности Тоську с Веркой.

Копченый, вроде не замечая ни испуга девчонок, ни выстроившейся команды «фиксатого», сначала медленно закурил, погасил спичку, бросил, да еще проследил, как она падает, а потом небрежно так сказал: «Ну, пошли, девочки». И пошел на «стенку» – без вызова, без угрозы – как на пустое место. И «стенка» расступилась перед ним, распалась на два крыла. Девчонки заторопились следом, поближе к узкой его спине, боясь, как бы их не отрезали или сзади чем не огрели. Но им даже слова никто вслед не сказал, ни под чьей ногой снег не скрипнул…

Дальше, понятно, и разговора не было – провожать их Копченому или не провожать: он пошел рядом.

Осмелевшая Верка взяла свой обычный тон, всю дорогу она заигрывала с Копченым, прислонялась к нему плечом, громко восхищалась: вот, мол, какой у нас кавалер – влюбиться мало.

Копченый, однако, на Веркины заигрывания не отвечал, иногда только коротко посмеивался. Ясно было, что Верка здесь ни при чем, не из-за нее он в это дело ввязался. А кто при чем – тоже было ясно. Хотя Копченый не старался этого показать. С Тоськой он слова не сказал за дорогу, даже головы не повернул в ее сторону. Но прощаясь, все расставил по местам: протянул руку одной Тоське, а Верке этой же рукой сделал «привет».

На другой день Тоська узнала, что Копченый работает у них в гараже слесарем и зовут его Валька Сырых. Она до этого никогда в мастерских не была и никого еще там не знала. А тут Копченый сам по какому-то делу заскочил в диспетчерскую. Тоська потом – будто не видела его раньше – спросила у начальницы: «Кто это?» – и та сказала: «Да Валька Сырых, слесарь».

Тоська не то обрадовалась, не то успокоилась – в общем, объяснила себе вчерашний случай: он, значит, заметил ее когда-то в гараже, а на танцах узнал и заступился. И то, что он только с ней за руку попрощался, сюда же отнесла: как-никак, они с одного предприятия, знакомые вроде.

Она ошиблась. Валька Сырых не просто ведомственную солидарность проявлял. Он начал ухаживать за Тоськой. Собственно, не ухаживать даже, а… трудно объяснить, как все это получилось. Он никогда специально не приглашал ее ни на танцы, ни в кино, но если Тоська шла на танцы, то заранее уже знала – Вальки ей не миновать. И точно. Стоило ей появиться, как в зале происходило какое-то движение легкое и кто-нибудь из «недомерков» уже проталкивался к Копченому, чтобы, тронув его за рукав, угодливо показать головой: вон, мол, твоя-то.

Копченый к ней не торопился. Если разговаривал с кем из дружков, то прежде заканчивал разговор. Если пиво пил возле буфета – в столовую его иногда завозили – не бросал кружку недопитой. Тоська за это время пять раз могла закружиться с кем-нибудь, завертеться, ускользнуть из-под его опеки. Могла, да не могла. Вокруг нее с некоторых пор словно бы загородочка возникла, и на загородочке было написано: «Не трогать!» С ней здоровались, ей улыбались, старались при случае чем-нибудь угодить, но пригласить на танец никто не осмеливался. Копченый был здесь король. Поставив Тоську рядом, он сделал ее неприкосновенной.

Оставалось или бунтовать или согласиться с этой ролью – неприкосновенной особы.

Бунтовать было не из-за кого – и она приняла королевские почести. Вместе с ограничениями. При Тоськином характере это оказалось нетрудным: она и раньше никого особым вниманием не жаловала.

Так что внешне ничего не изменилось. Единственно, Тоськина неприступность – дразнящая, уязвляющая парней и потому небезопасная для нее – стала теперь законной. Тоську это устраивало. Хотя она старалась не показывать вида, что довольна. И даже самого Вальку, когда он, наконец, добирался к ней, лавируя между танцующими, – встречала прохладно.

– Явился? – бросала она через плечо. – Не запылился?

Копченый не смущался. Он понимал Тоську. Похоже было, что такая вот, гордая, она и нравилась ему. И не только на людях. Однажды, проводив Тоську до калитки, он попытался обнять ее. Тоська решительно вывернулась:

– Давай без этого!

Валька засмеялся. Смеялся он по-особенному: тихо, не разжимая зубов.

– Ну, подрастай, девочка, – сказал, словно маленькой.

Тоська не знала – нравится ли ей Копченый. Нравилось то, что с ним надежно. Льстило, что на танцах он первый. Хотя и непонятно было, почему другие так преклоняются перед ним. Временами это начинало ее раздражать, и тогда она язвительно говорила, не глядя на Копченого: «Тоже мне… первый парень на деревне – вся рубаха в петухах. Самому-то не противно?»

Кстати, насчет рубахи в «петухах». Валька хорошо одевался. Франтом он не был, но костюмы носил настоящие, дорогие. Спрашивать, откуда у него все это берется, было неудобно – все равно что на себя внимание обратить: гляди, мол, я-то какая побирушка. И все же Тоська как-то раз, смехом вроде, поинтересовалась: не наследство ли он получил? Или в магазине блат завел?

Валька скорчил страшную бандитскую рожу и задав-ленно просипел:

– Воруэм!

– Да ну тебя, Валька! Я серьезно.

– И серьезно – воруем, – сказал Копченый нормальным голосом. А темные, без зрачков, глаза его смеялись.

Так Тоська ничего и не узнала.

Вообще, как она ни хорохорилась, Валька умел сохранить с ней снисходительный, чуть насмешливый тон. Вот, например, звал только «девочкой» и никогда – по имени. На прямые Тоськины вопросы отвечал туманно или шуточками. Ее это задевало сперва, но потом она привыкла к нему такому, вернее, он ее приучил постепенно. Тоська вобрала «колючки», сделалась мягче, немного усвоила даже легкую Валькину манеру – и они, как это называлось тогда, задружили.

Неизвестно, чем бы закончилась Тоськина дружба с Копченым, если бы опять же не случай.

Как-то в конце вечерней смены Тоська заглянула в слесарку: Валька, когда у них дежурства совпадали, обычно провожал ее.

Копченый сидел в слесарке один. Сгорбившись над верстаком, мастерил что-то.

Тоська подошла неслышно (на ней валенки были), глянула через его плечо…

Копченый шлифовал наждачной бумагой текстолитовую рукоятку финского ножа.

Он не испугался, не вздрогнул (а может, раньше заметил, как Тоська подкрадывается, да виду не показал), положил нож на верстак, полюбовался им и спросил:

– Красивый?

– Дай подержать, – протянула руку Тоська.

Нож был и правда красивый: металл отливал желтизной, вдоль верхней грани тянулся узкий желобок, острие, выточенное полумесяцем, холодно грозило чем-то таинственным, страшным.

– Валька… зачем тебе такой нож? Копченый усмехнулся:

– Не с перочинным же мне ходить.

– На дело, что ли? – бухнула она.

Он посмотрел на нее долгим взглядом. Качнул головой:

– Грамотная…

– А ты думал! – отважно сощурилась Тоська. Но тут же и выдала себя: – Вальк, расскажи – а как ты на дело ходишь?

Копченый понял, что она только играет в отчаянную деваху, и закривлялся:

– А вот положу я его за голяшечку и встану темной ночкой под мостиком. А по мосту – тук-тук-тук… дамочка торопится. Тут я выхожу, достаю ножичек и пою, – он действительно запел: – Снимайте, дамочка, вашу панамочку, пока з-за тучки не выглянула луна… Оттого, что он придуривался, Тоське сделалось легче. Отступил прильнувший было к сердцу холодок. Она рассмеялась.

– А луна и выглянула… Ты смотришь – а это я. Что тогда?

– Как – ты? – не сразу понял Копченый.

– Ну так – я! – веселилась Тоська. – Луна выглянула, ты смотришь – а это я стою. В панамочке. Что делать будешь?

– Ну-у-у, девочка, – протянул он. – Тебя-то я за километр узнаю.

– А вдруг, – настаивала Тоська. – Вдруг не узнаешь. Ну представь себе – темно очень.

Копченый задумался.

А у Тоськи опять подступил к сердцу холодок. Уж очень по-серьезному Валька думал. Как задачку решал.

– Да брось ты! – сказал он наконец. – Чтоб я тебя да не узнал.

Нехорошая получилась игра. Тоська чувствовала, что пора прекратить ее, остановиться. Но уже не могла.

– Копченый, – сказала она, впервые так его называя. – Ты меня не узнал. Понимаешь? Было очень темно. А потом выглянула луна – и ты увидел, что это я… Что ты сделаешь? Говори, Копченый! Только честно.

Он опять задумался. Не задумался даже, а как-то напрягся весь, приподняв плечи, помутневший глаз его сильно закосил, потек, побежал в сторону.

Тоська ждала, невольно задержав дыхание.

– А зарезал бы я тебя, девочка, – сказал Копченый и сразу успокоился, расслабился, как человек, принявший решение.

– Как… зарезал? – растерялась Тоська.

– Ножичком, – он уже смеялся. – Под девятое ребрышко.

– Меня… зарезал бы! – не могла понять она. – За что?..

– Да ведь все равно ты проболталась бы. Рано или поздно. Не через неделю, так через месяц, через год, кому-нибудь по секрету, под честное пионерское: Копченый меня грабить выходил. С ножом. Так – нет?..

– Сырых! – окликнул его в этот момент появившийся в дверях бригадир. – На девяносто четыре – семьдесят два ты коробку перебирал?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю