355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Мешок кедровых орехов » Текст книги (страница 11)
Мешок кедровых орехов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:31

Текст книги "Мешок кедровых орехов"


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

– Но! отжила! – задиристо говорил дядя Гриша, словно сам был маршалом кавалерии. – А песню помнишь: «от Москвы до британских морей Красная конница всех сильней?»

Дяди Ваня уставал от такого шапкозакидательства.

– Песню-то я помню, Григорий, – вздыхал он. – И не про конницу в ней поется, не путай – про армию в целом. Только я помню еще, как драпали самые сильные. Ты сам драпал.

– Ни хрена! – храбрился дядя Гриша. – Нас дерут – мы крепнем. За битого двух небитых дают.

– Дают… дали вон за тебя, за битого: сидишь – папиросками торгуешь.

– Ты меня не закапывай! – прищуривался дядя Гриша. – Это временный период. Мне только костыли бросить – я вам всем носы поутираю!

Скоро он, и правда, бросил костыли. В горячий цех ему все же возвращаться было нельзя. Дядя Гриша устроился средней руки начальником – заведующим конным двором. И снова возвысился над родственниками. Конечно, он теперь не франтил, как в молодости, одевался соответственно своему солидному положению: хромовые сапоги, суконный пиджак, кепка. И не заносился откровенно. Однако, в компании где-нибудь, в гостях, не забывал при случае подчеркнуть: «Я производством руковожу», – и последнее слово старался оставить за собой.

Дядя Ваня, работавший шофером, к дяди Гришиному производству относился без должного почтения: «Да твое-то производство… вчерашний день: кобылам хвосты заносить». Отец же наш, рядовой коновозчик, уважительно покачивал головой: «В гору пошел Григорий, гляди-ка ты!»

Но то был путь не в гору.

Прав оказался дядя Ваня: «кавалерия» отживала свой век.

Год от году сокращалось, хирело дяди Гришино «производство», всемогущая некогда конная тяга отодвигалась на задний план, на задворки стального, многосильного технического прогресса.

В никуда оказался путь.

Другими словами, дядя Гриша опять «женился не на той».

Надо было, наверное, дяде Грише сменить работу, как в свое время следовало поменять жену. Осмотреться, понять обреченность «производства» – и сменить. Но он и здесь остался верен себе. Момент воодушевлял его, а не перспектива. Он гордился тем, что время от времени кто-то ломал пред ним шапку: «Григорий Григорьевич, выручай! Две параконные подводы надо позарез, а то грузы со станции не успеем выдернуть». Его приподнимало в собственных глазах то, что на каком-то собрании он не побоялся – распушил за дело важного начальника, а начальник потом, с глазу на глаз, будто бы сказал ему: «Прав был ты, Григорий Григорьевич. Есть у нас отдельные недоработки. Стараемся, но трудно. Трудно!»

А еще уходила дяди Гришина энергия на заботу о культуре тела. Он возобновил ежедневные физзарядки, окончательно поставил себя на ноги, настолько, что старые раны его перестали мозжить по ночам, окреп, закаменел телом. В ознаменование этой победы дядя Гриша устроил вечеринку, в разгар которой торжественно, при свидетелях, сжег ставшие ненужными костыли.

Именно к этому времени относятся два его знаменитых подвига. Первый раз он выволок в гору телегу с продовольственным грузом для коновозчиков, откомандированных на подсобное хозяйство. Дорогу после дождей развезло, лошадь заскользила на взгорке, не пошла, повариха, сопровождавшая дядю Гришу, предложила вывезти груз по частям, по дядя Гриша заупрямился: «Нн-о! Будем еще тут мурыжиться!» – впрягся в оглобли сам и выдернул воз.

Второй подвиг, хотя он и закончился конфузией, тоже заслуживает уважения и огласки. Дядя Гриша, вполне в духе того восторженного времени, вознамерился повернуть вспять реку, точнее – безымянный ручей, рассекавший надвое нашу улицу. Ручей этот впадал в обширную согру (тогда она казалась нам обширной), обводнял ее и на противоположном краю вытекал вовсе жалкой ниточкой, которая где-то далеко-далеко вливалась в малую речку Рушпайку. Но вытекал он только в половодье и во время затяжных дождей. Летом же, в сухую погоду ресурсов его хватало лишь на то, чтобы расползтись по согре.

Так вот, дядя Гриша решил осушить согру, дабы потом желающие могли раскорчевывать её под огороды. Для этого требовалось прорыть трехсотметровую траншею (дядя Гриша говорил: канал) от ручья до заброшенного песчаного карьера, затем перегородить ручей дамбой и отвести таким образом воды его в необъятную чашу карьера.

У мужиков от изумления лезли на затылок шапки.

– Да ты соображаешь, башка? – говорили они. – Ну набузует он полный котлован, до краев, а дальше куда? Ведь это тебе не десяток цистерн вылить – он же, сволочь, всю жизнь течь будет.

– Ни хрена! – упорствовал дядя Гриша. – Всосется!

Сообщников он себе, разумеется, не навербовал – рыть пришлось одному. Дядя Гриша трудился, как экскаватор, за половину собственного очередного отпуска прошел метров пятьдесят трассы, но тут случилось непредвиденное: дядю Гришу подстерегли грунтовые воды. К тому же он перекопал единственную дорогу, ведущую к улице. И хотя дорога эта не была важной транспортной артерией, все же именно по ней шло снабжение нашей окраины угольком и дровишками. Вмешался уличный комитет, затем райисполком, дядю Гришу штрафанули за самоуправство, а траншею приказали зарыть. Тут, понятно, нашлись охотники, отрезок «канала» и месте расположения дороги быстренько засыпали и утрамбовали, на всем же остальном протяжении – дураков нет! – трогать его не стали – и «канал» остался, как памятник неравной схватки дяди Гриши с природой.

Казалось бы, этот случай должен укротить дяди Гришину дурь. Собственно, все так и думали – укротит. Но, как вскоре выяснилось, ошиблись.

…В начале шестидесятых годов он построил дом – чем, в который уже раз, снова ошеломил родню.

Случилось так: сначала построился дядя Ваня. У него разрослась семья – трое сыновей, дочь, да еще старенькую мать дядя Ваня покоил, – рассчитывать на государственную квартиру мог, но по тем годам не более чем на двухкомнатную «проходную»; такой вариант проблем его не решал – и дядя Ваня надумал строиться. Взял участок на горе Островской и заложил настоящий особняк: четыре комнаты наверху, правда, крохотные, да полуподвальная часть – с кухней и каморкой для бабушки.

Помогали ему всем кланом. По выходным дням, вечерами после работы, собирались мужики, еще удерживающие топоры в руках, тюкали дотемна.

Дядя Гриша, который не столько помогал, сколько, редко появляясь на стройке, мешал советами и командами, во время новоселья, за столом, вдруг хвастливо заявил:

– А я лучше построю!

Гости склонились над тарелками. На кой ляд нужен был дяде Грише дом? Остались они с Глафирой вдвоем. Давным-давно вел самостоятельную, неправедную жизнь Шурка: то отсиживал короткий срок, то – возвратись – очередной раз женился, то, бросив жену, подавался на Север – за длинным рублем… Дяде Грише, как участнику войны и какому-никакому руководителю, запросто могли выделить однокомнатную секцию. Живи – не хочу.

Но дядя Гриша отгрохал дом. Один, без помощников. Он намекал на помочь, и мужики были не против (веселое дело помочь, артельное), но открыто возроптали женщины: «Этот черт до старости лет блажить будет, а вы на него горби! Пусть Шурку запрягает, да уголовника его». (У Шурки был пятнадцатилетний сын Славик – от первой жены: такой же беспутный, как отец, вороватый и хулиганистый).

Переплюнуть особняк дяди Ванн, конечно, не удалось, не хватило у дяди Гриши ни фантазии, ни умения. Дом получился каким-то казенным: просторная кухня и огромная комната-загон, вроде конторы деревенской. «Безрукая» тетя Глаша, не умевшая создать уюта даже в прежней хибарке, территорию эту не освоила. Они ютились на кухне, хватало им её по-за глаза, комната же пустовала.

– Ну, вот зачем он тебе? – прямо спрашивали дядю Гришу.

– Пусть стоит, – отвечал он. – Хлеба не просит. А помрем – Славке отойдет. – Господи помилуй! – пугались не только родственники, но и соседи. – Да он спалит нас тут всех!

В этой «конюшие» дядя Гриша и дотягивал век, после того, как похоронил свою Михаловну.

Впрочем, «дотягивал» не то слово. Дядя Гриша не впал в уныние, одиночество не согнуло его. По-прежнему каждое утро он делал физзарядку, обливался холодной водой, а зимой, вместо умывания, катался в сугробе. Теперь он хвастался силою своей – перед нами, племянниками, и редкие паши приезды.

– Хиляки! – задирал он нас. – По курортам, небось, ездите? Я сроду на курортах не бывал, а ты глянь на меня! Пощупай-ка вот! – Он сгибал руку. Под рубашкой перекатывался деревянной твердости шар.

– Да ты пальцем-то не тычь – сломишь! – насмешничал дядя Гриша.

Ои ударился в огородничество. Знаменитой огородницей числилась у нас жена дяди Вани тетя Пана. Дяди Гриша приходил к ней, усаживался на завалинке и горделиво перечислял:

– Нынче картошки накопал двести пятьдесят ведер. Помидор двадцать банок закатал, трехлитровых. Бочку огурцов насолил… Капусту вот скоро рубить. Морозец стукнет – и рубить. Там вилки выбухали – прям как поросята.

– Торговать, наверное, будешь, Григорий Григорьевич? – прятала усмешку тетя Пана. – Одному-то тебе куда столько?

– Да ну… я в жизни не торговал, – отвечал дядя Гриша. – Съестся. Подберется за зиму.

Подбиралось. Налетала орда: Шурка с новой «матаней», оглоед Славик, жена его. Жрали, пили, колотили, растаскивали.

Дядя Гриша считал это вроде бы в порядке вещей. Даже не без важности (я, мол, не бедняк какой) отчитывался:

– Вчера Шурке нагреб два мешка картошки. Да Славке насыпал. Да помидор унесли по две банки.

На него уже не удивлялись, не спрашивали: «Да кто они тебе такие, саранча эта? Кому стравливаешь?» Поздно было учить дядю Гришу – ему шел восьмой десяток. Да он никогда и не воспринимал науку, наоборот – сам других поучал. Махали рукой: «Горбатого могила исправит».

Так он и жил – странный, нелепый, преудивительный мужик дядя Гриша, – пока не свалил его внезапный удар…

– Яковлевич! – окликнул меня Гена. – Все спросить собираюсь… как твоя фамилия?

Я назвался.

Гену подбросило на кровати:

– Слушай!.. Ты же про меня писал.

– Когда, Гена? Где? Не припоминаю.

– Ну как же! Книжка у тебя есть, я название только забыл! Там случай описан, на рыбалке. Парень на моторке крутится возле берега, рыжий – ха-ха! рыжий!.. Петька это был Савельев! – крутится и кореша своего матерно нз кустов вызывает. А кореш – его с берега-то не видно – тоже матерно отвечает: подождешь, не облезешь!.. Ну, вспомнил?.. Дак это я в кустах-то сидел тогда! Я!

– Погоди, Геннадий… У меня же пригородная местность описывается. А ты вон где живешь.

– Дак я сколько в деревне живу? Пятый год. А до этого – рассказывал же – в городе жил… У нас тогда черви кончились. Он меня высадил, я червей наковырял малость, и тут меня… ну, присел, в общем, на корточки. А он орет и орет, хайлает. Я его и послал подальше. А ты, значит, там был? Ну, елки! Это надо же так! Мне ребята говорят: про вас с Петькой в книжке написано. Я прочитал – точно! Один к одному: местность, все! Только у тебя он Гошку вызывает, а он Генку кричал, меня! Ты спутал… Или нарочно поменял?

Василий Иванович слушал, слушал и не выдержал, взорвался:

– Тьфу! Вот он – герой наших дней! Образец для подражания! Сидит в кустах, обормот, сквернословит на всю округу! А его – раз! – и зафиксировали! Увековечили для потомков! Правильно! Так и надо! Давайте возвеличим их – матерщинников, алкашей! У нас ведь других нет, настоящих тружеников! Мы их не находим, не видим!

Василий Иванович рассчитывался с Геной за вчерашнее. Вчера еще они задрались, с утра.

На завтрак опять принесли кашу, залепуху непроворотную, то ли ячневую, то ли перловую – невозможно разобрать.

– Хоть бы раз гречкой побаловали, – недовольно проворчал Василий Иванович.

– Дома побалуешься, – утешил его Гена. – Собственной. Закажешь жене – она тебе наварит полный чугунок.

– Мы гречиху не сеем, – сказал Василий Иванович. – Условия неподходящие. И вообще… трудоемкая очень культура.

– Во! – нацелил в него ложку Гена. – Так и скажи: невыгодно! А то – условия… Слышь, Яковлевич! Не сеют они гречку. И мы не сеем, тоже, понял, на условия ссылаемся. А лопать все хотим.

Гена выступал беззлобно и не одного Василия Ивановича имел в виду, но тот принял все только на свой счет, помрачнел еще больше.

А вечером смотрели телевизор. Шел сборный концерт. Василию Ивановичу все не нравилось.

Пятеро молодых грузин в белых штанах пели песню.

– Бригада целая! – страдал Василий Иванович. – На одну песенку! И каждому полная ставка идет. Ишь, жеребцы какие! В оглобли можно закладывать.

Грузин мы не пожалели. Действительно, сытые были ребятки.

По Василий Иванович имел неосторожность напасть на Хазанова:

– Вот кого не люблю! Перекосоротит морду, дурачком прикинется! Миллионер уже, наверное. Моя бы воля – я бы его давно запретил.

Гена, только что вдоволь нахохотавшийся, завелся:

– Соли он тебе на хвост насыпал? Запрещатель… И чо ты за его деньги переживаешь? Он их не задаром получает.

– Не задаром?! Да он же одно и то же гонит, про свои калинарный техникум! Который год уже. Надоело!

– А ты разное гонишь? Тоже про одно талдычишь. Да еще по бумажке.

Василий Иванович заупорствовал:

– Несравнимые вещи, дорогой. Мы хлеб выращиваем. Мясо! А пока не будет хлеба и мяса – ни песен, ни басен не будет.

Очень ему это открытие понравилось, насчет первичности хлеба и вторичности зрелищ. Он даже повеселел.

– Хлеб всему голова! Посмотрю я, как они запоют на голодное брюхо. А то, понимаешь, там люди от пота не просыхают…

Гена вдруг, словно утратив интерес к разговору, спросил меня:

– Яковлевич, ты какую-нибудь крестьянскую работу делать умеешь?

– А что такое?

– Ну, умеешь – нет?

Я подумал чуток. Вспомнил:

– Косить умею, – сказал я. – Не мастерски, конечно… Да! Коня еще запрягать.

– Хомут как надевать будешь? – быстро спросил Гена.

– Вверх, вверх клешнями! – рассмеялся я. – Не лови.

– Так, правильно. На кусок хлеба уже заработал. А допустим, тебя на курсах комбайнеров поучить – и за штурвал? Сто двадцать процентов, ты, понятно, не дашь – кишка тонка. Да и возраст. Ну, а на семьдесят-восемьдесят сработаешь. – Гена, похоже, гнул куда-то. И внезапно обнаружил, куда: – А если тебя на его место назначить, – он мотнул головой в сторону Василия Ивановича, – за месяц в курс войдешь. Тут главное – с людьми перезнакомиться. А политику им разъяснить… ты же не малограмотный. Член партии? Ну, вот!.. А тебя, Иваныч! – тут Гена всем корпусом развернулся к Василию Ивановичу. – Тебя если палками даже бить, ты ни стишка, ни рассказа не сочинишь!

– Да я… стишки сочинять! – Василия Ивановича огорошил неожиданный этот поворот. – Про изумрудную зелень крон? Да я в гробу!.. А комбайном не пугай, пожалуйста. Я, между прочим, инженер по образованию: потребуется – управлюсь и с комбайном.

– Вот иди и управляйся, – сказал довольный Гена. – А принижать тоже давай не будем. – Он ткнул пальцем в телевизор. – Не будем давай! Ни хлебом, понял, единым живем… От пота он не просыхает! Просыхаем. Успеваем просохнуть. Как электричество отключат – так коровы три дня не доены. От водки больше не просыхаем.

Здорово он, оригинально заступился за нашего брата интеллигента. Но Василия Ивановича крепко обидел. Особенно палками этими.

И теперь вот Василий Иванович, в свою очередь, поймал Гену, прищучил. А попутно и меня, как соучастника.

Мне бы помирить их сразу: сознаться, что рыжего парня на моторке я выдумал. И Гошку, отвечающего из кустов, тоже. То есть не совершенно выдумал, с натуры, в общем-то, списал, с действительных мотоковбоев, отравлявших жизнь пешим рыбакам-удочникам на излюбленном моем водоеме. Перекрасил только какого-то блондина или, возможно, брюнета в рыжий цвет да приятеля его ссухопутил, в кусты загнал.

Но, во-первых, не хотелось разочаровывать Гену. А во-вторых, перед Василием Ивановичем я бы его таким признанием все равно не защитил. Ведь сидел же когда-то Гена в кустах. И матерился.

Я смолчал.

А Гена оскорбился.

– Да и что – всю жизнь по кустам прячусь?.. А герои – что? У них животы никогда не схватывает, они в кустики не бегают? Герои, герои… А я и есть герой! Я, к вашему сведению, герой соцтруда! Газеты читать надо.

Он сделал движение – отвернуться. Но отвернуться было некуда: кровать Гены стояла посредине. Тогда он просто вытянулся и закаменел, уставя нос в потолок, Лежал гордый, неприступный.

Василий Иванович разинул рот. И я, признаться, тоже. Так вот почему его в палату чуть ли не под руки ввели. Герой Социалистического Труда! А каким простаком прикинулся: за лысину! Вот тебе и Гена!..

После отбоя Василий Иванович курил у приоткрытого окна. Раньше он этого никогда не делал – опасался дежурной сестры: в больнице существовал строгий запрет на курение. А сейчас Василий Иванович курил, деликатно выдувал дым наружу. Сильно, видать, расстроился человек.

Гена поворочался-поворочался, покряхтел – не вытерпел: встал, прошлепал босыми ногами к подоконнику:

– Иваныч, дай разок дернуть.

Помирятся… куда им деваться? Куда нам деться тут друг от друга?

Все думаю я о дяде Грише.

О жизни его. О смерти. В том смысле, что вот умер человек, а что после себя оставил? Семьсот рублей на книжке да уродливый этот дом? Всего-то?

Казалось бы, пожать плечами, как пожимал я раньше, прослышав об очередном чудачестве дядьки или очередной его неумной похвальбе. Ну, умер и умер. Закончил свой век.

Или облегченно, стандартно оправдать его: дескать, ну как же? Ведь работал худо-бедно. Воевал. Внес, так сказать, вклад и в индустриализацию, и в Победу. И не корыстничал. Наоборот: в последние годы даже горбил на вовсе чужих ему людей. Чего же еще?

Подумать так – и, выражаясь протокольно, закрыть вопрос.

А вот не закрывается вопрос.

Какая-то загадка мерещится мне в судьбе дяди Гриши. Вернее, так: судьба его представляется мне теперь загадкой.

Была, была загадка.

Почему именно дяде Грише, а не кому другому, было отпущено столько жизнелюбия (пусть куражливого, фанфаронского), столько упрямства, столько здоровья, трехжильности, которой хватило ему до последнего вздоха? (Это ведь надо! – раковину оторвал… ходил несколько дней после инсульта на своих ногах… картошки припер дуролому Шурке).

Зачем жил он и жил – не оставивший ни потомства, ни мудрых заветов – столь долго и упорно? Не доживал тихо и немощно, а именно жил, топтал землю, как последний мамонт.

Какой урок хотела преподнести природа его примером? Кому? И для чего?

Иногда мне приходит в голову несерьезная вроде догадка. Были в нашем роду и до него мужики с чудинкой, тащили, случалось, «корову на баню». Так вот: вдруг природа решила собрать в дяде Грише, сконцентрировать всю непрактичность, чудаковатость, все головотяпство и пошехонство родового нашего корня, чтобы показать вот так вот крупно, назидательно, а потом взять и похоронить разом? Как говорится: в мешок, да в воду.

Но когда я думаю так, мне почему-то становится чуточку обидно. Несправедливо, думаю я, оставлять нас вовсе-то без наследства, пусть даже такого никчемушного, обременительного, от которого только себе хуже.

Да и сдается мне, что затея эта окончательной викторией пока не увенчалась.

Отчего, например, хлещется и хлещется в деревне своей, в глуши, в тмутаракани одержимый братец мой? Запалился уже на службе этой, до лихорадочного блеска в глазах. А для себя лично за многие годы так и не нажил ни палат каменных, ни ковров пламенных.

А сам я?.. Зачем все строю свои «дома», горожу низкорослую «улочку», населяю ее чудаками и простофилями? Ведь знаю же: заслонят «улочку» кварталы многоэтажных, многотомных, современных «зданий» – и будут из окон их свысока поглядывать на обитателей моей «улочки» положительные, благоразумные жильцы…

Больные наши косят газон.

Выпросили у старичка служителя зазубренную литовку, рвут ее из рук друг у дружки: «Дай-кось мне – хоть рядок пройду!»

После дождей наросла трава, у мужиков душа затосковала: больница то областная, лежат здесь преимущественно сельские жители, крестьяне, и возраст самый тягловый – от тридцати до сорока лет.

Косят. Выхваляются друг перед другом. Не показывают виду, что стреляет каждый взмах то в поясницу, то в плечо. Орлы!

Срамят владельца инструмента, дядю Федю.

– Что ж ты, хрыч старый?! Отбить полотно – руки отсохли?

– Ну! Ею не траву косить – кочаны капустные тяпать!

Дядя Федя покуривает на скамейке, поплевывает, кивает согласно багровым, пористым носом: так-так… верно. Инструмент не его, казенный. Вот пусть и отбивают, кому надо. Главврач пусть отбивает.

Теплынь. Благодать. Почти все отделение на улице. Некоторые, здесь уже образовавшиеся, парочки вообще подались в кустики, под забор частного сектора – дружить.

Строжиться, загонять в помещение сегодня некому. Воскресенье, беспроцедурный день. Из медперсонала в отделении только дежурный врач да сестра. А кабинет врача на другой стороне здания.

Остриженный под машинку парень, голова перевязана, прямо тут, на скамейке, принародно обнимает тонкую женщину в цветастом платье, тискает ее, прижимает к себе. Подружка, наверное, проведать пришла.

Сверху, с пятого этажа ему кричат:

– Ты! Задавишь! Чо жмешь-то, чо жмешь! Парень поднимает голову:

– Не задавлю! Я же не этот… не илигатор!

Женщина смеется из-под руки парня.

Впереди меня по дорожке, взявшись под руки, движутся три тети в больничных халатах. Такие широкие – не обойдешь.

Средняя негромко рассказывает подружкам:

– Ну, присмотрелась я… мужичонка вроде неплохой, подходящий вроде. Ну, сошлися, стали жить…

Я сбавляю шаг – неудобно подслушивать чужие откровения.

И тут из-за тетушек выворачивается навстречу мне Гена.

Что-то он сегодня слишком перекособочен. И левую руку, согнутую, держит так, словно бережет после перелома. Но глаз у Гены веселый, интригующий.

– Яковлевич! – говорит он. – Я вот что думаю: пора нам в самоволку.

– Ох, пора, Гена, пора! – вздыхаю я.

– Тогда… не обидься только – слетай в палату за стаканчиками. И зажевать чего-нибудь. Мне самому в корпус нельзя, – он показывает подбородком куда-то под мышку, мигает: – Я тут в монопольку, понял, смотался в ихнюю, в деревенскую… Вынесешь – а я тебя под кустиком подожду.

Мы с Геной уютно расположились под кустиком. За спиной сдержанно пошумливали корпуса больницы. Впереди лежала «деревня» – деревянные кварталы ближнего пригорода, – полого сбегала вниз, к далекой, бледно голубеющей реке. После недавнего дождичка земля парила. Восходящие токи струились, дрожали – и дрожали, словно бы неспешно плыли куда-то крыши домов, деревья, скворечники.

Гена достал из-за пазухи бутылку грузинского вина «Эрети», прочел на этикетке: «Двенадцать градусов.»

– Самое то… для калек. Говорят, на Кавказе детям дают. И обезьянам в зоопарке. Не хватает у них чего-то в рационе – добавляют для бодрости.

– Надо бы Василия Ивановича пригласить, – нерешительно предложил я.

– Не пойдет! – мотнул головой Гена. – Он мужик, вообще-то, неплохой, но не пойдёт… с работягой. Если бы еще городской начальник был, а то наш, деревенский. Они там, понял, от таких, как я, берегутся. И правильно делают. Авторитет!

– От каких таких? От героев-то соцтруда?

– Да какой и герой! Это я для Иваныча специально…

– Соврал, что ли? – удивился я.

– Насчет героя только, – сказал Гена. – А вообще-то орден у меня есть. Мне в позапрошлом году, за уборочную, веселых ребят повесили.

Я не понял его.

– Ну, Знак Почета, – пояснил Гена. – Не знал разве? Его у нас так называют. – Он вдруг словно заизвинялся: – Да ведь хлеб той осенью был – страшенный! Захлебывались им, сам знаешь… У нас тогда одному комбайнеру Героя дали, еще одному и директору совхоза – по Трудовому Красному Знамени, а мне – Знак Почёта.

– И сказал бы про Знак Почета. Зачем дурачился-то? Вполне достойный орден.

Гена и сам, видно, гордился орденом. И оттого, наверное, еще больше заизвинялся:

– Да мне как раз машину новую дали. Прям с иголочки. И ты знаешь – хоть бы раз за всю уборку чихнула. Я и понужал. От темна до темна. Да чо там до темна – и по темну тоже.

От выпитого вина ли, от пейзажа деревенского, лежащего перед нами, или от воспоминаний о прежней горячей работе (а скорее – от всего вместе), сделалось Гене грустно. Он закурил было, но и папироску, не докончив, ткнул в землю.

– Яковлевич, – сказал тихо. – А что впереди будет? С нами-то?

Впереди?.. Я знал, что будет с нами впереди. Отлетели мои гамлетовские вопросы (господи! да там гамлетовского-то)… А то самое и будет. Будем подниматься со скрежетом зубовным. Будем кряхтеть и гнуться, и распрямляться, и, взяв себя за шкирку, тащить и тащить вперед! То, что растеряли, не возвратишь, а с тем, что приобрели, придется жить. Надо! Значит, будем жить, пока… пока не оторвем свою раковину от стенки.

Но обо всем этом я не мог сказать Гене. Длинно. Да и бодрячеством прозвучало бы, красивостью.

Я сказал ему полуправду:

– Впереди будет лучше. Гена.

– С какого такого крюка? – усмехнулся он.

– А вот нам еще выйти отсюда предстоит. Разве это не лучше?

– Ты баптист, однако, Яковлевич, – сказал Гена. – Все у тебя распрекрасно.

Прилетела сизая кукушка, села на железный столбик ограды, совсем близко, метрах в пяти. Я загадал, как в детстве: «Кукушка, кукушка, посчитай, сколько мне жить».

Кукушка откуковала восемь раз, умолкла было, по потом, почесав клювиком под мышкой, отмерила еще один год.

Я почему-то обрадовался этой скромной добавке.

– Вот же сволота! – плюнул Гена. – Пожадничала! – Он зашарил в траве камешек.

Выходит, тоже загадывал.

– Не надо, – удержал я его руку. – Это не твоя. Твоя еще летает.

– Ладно, – сказал Гена. – Черт с ней…

Кукушка снялась и полетела. Над огородами, над крышами – в сторону зарозовевшей в предзакатных лучах Оби.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю