Текст книги "Донская повесть. Наташина жалость [Повести]"
Автор книги: Николай Сухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Станичный атаман Рябинин, утопая в мягком кресле, раскуривал коротенькую, с посеребренным мундштуком трубку. Голова его глубоко вдавалась в вислые широкие плечи. Над низким лбом, с резко выпяченными, почти голыми надбровными дугами, сияла плешина. Сбрасывая одну ногу с другой, он пошевелился, и пружины под его тяжестью певуче заскрипели.
От былой офицерской выправки в его фигуре не осталось и следа. Легко и плавно носил он свое грузное, плотное тело, когда на службе, в полку, был сотником. Но офицерскую карьеру ему испортила шальная пуля: она куснула его в ногу в первом же бою. Рана зажила быстро, но нога стала словно бы короче другой, и он слегка прихрамывал на нее. Получив отставку и повышение в чине, он приехал на родину, в станицу. Вскоре как офицер был избран станичным атаманом. На казачьих привольных хлебах потолстел, обрюзг и стал страдать одышкой.
Пухлой ладонью он оперся о подлокотник и привстал. Перед ним на полированном столе громоздились бутылки всяких форм и цветов. Он налил два бокала и, подняв один, молча кивнул Арчакову.
Тот стоял все в той же позе.
– Да мало того, Иван Александрович, что никто не помог. Нашлись и такие, которые поддержали его, увели домой, как хорошего приятеля. И кто же: урядник Фонтокин. Вот этого, тресни гром, не могу понять! – Арчаков сорвался с места и снова заскрипел сапогами. – Ведь ты знаешь его, Иван Александрович, Фонтокина. С ним я просто не придумаю, что и делать. Ведь мы вместе с ним росли. Испортился казак. И что обиднее всего – он геройский урядник, отважный вояка. Мутит казаков, снюхивается с хохлами, ходят табуном.
Рябинин опрокинул бокал, и вино коротко уркнуло в глотке.
– Пей, Василь Павлыч, да садись вот сюда, – сказал он густым баритоном и, погружаясь в кресло, пододвинул к себе стул. А когда Арчаков, опорожнив бокал, уселся рядом с ним, он взял его за руку. – Вот что, друг мой, – и обвел его ласковым взглядом. – Ты офицер храбрый, я знаю (он пожал ему руку). Но одной храбростью теперь не воюют. Нужно еще кое-что – умение. Казачьих выродков появилось много, слов нет. Но Дон имеет еще верных сынов (он поворочался в кресле, утопая в нем еще глубже). Фонтокина немножко я помню. Когда-то он был в моей сотне (брови у атамана шевельнулись). Он, пожалуй, обижается на меня за одно дело, если не забыл. Но он сам виноват. Я люблю порядок, дисциплину. Дисциплиной держится армия. Нет ее – нет и армии. Я скоро приеду к вам на хутор, поговорю с ним. Но ты пока извинись за меня и скажи ему, что я как офицер и атаман сделаю все, чтобы его пожаловали званием подхорунжего. А сейчас возьми его в сотню взводным урядником. Если за ним идут казаки, нам нужно его иметь. А всякие его увлечения новинками, я думаю, дело временное. Он просто устал и нервничает. Отдохнет – нервы улягутся. Красногвардейский отряд на нашей границе вечно стоять не будет. К вам уж приезжал один для политической рекогносцировки. Нам нужно быть готовыми… Но если Фонтокин не захочет пойти к нам, – голос Рябинина стал жестким и рокочущим, – ты сейчас же арестуй его. Нужно изъять его, пока он не навредил нам еще больше. Ты и хуторской атаман арестуйте его.
Арчаков улыбнулся: Рябинин, видимо, забыл, что хуторской атаман – это отец Арчакова.
Рябинин выпустил руку и встал. Припадая на одну ногу, прошелся по комнате. На лбу его собрались морщины. Он хотел еще что-то важное сказать Арчакову и забыл. Но вот он, вспомнив, шагнул к книжному шкафу, выхватил оттуда бумажный сверток и живо, как будто никогда и не был хромым, подскочил к собеседнику.
– Слыхал ли ты про речь Краснова? – спросил он и глянул такими блеснувшими глазами, что Арчаков, ничего не слышавший об этой речи, опустил голову и покраснел. – Нельзя, Василий Павлыч, донскому патриоту, да еще офицеру не знать об этой речи, – укоризненно, но снисходительно сказал Рябинин и, садясь в кресло, развернул сверток. – Ты послушай только, что говорит наш новый наказный. Когда я прочитал, то, поверь мне, если бы у меня не была прострелена нога, никогда бы я не усидел дома. Ты обязательно объяви об этом у себя на кругу. Прямо за нутро берет. Вот послушай-ка! – Рябинин оттопырил лиловые губы и задвигал тяжелой квадратной челюстью.
Читал он только что полученную информацию о том, что в Новочеркасске «Круг спасения Дона» новым атаманом избрал заслуженного генерала-от-кавалерии Краснова. Восторженным языком информация подробно передавала содержание речи, произнесенной Красновым при своем избрании.
Новый атаман, заверив Круг в своей безграничной любви к России и Дону и упомянув о том, что он как казак не знает иной присяги, кроме служения богу и Дону, пространно остановился на судьбах родины, «поруганной большевиками». Россия – на краю пропасти. Спасти ее былую мощь можно только самыми крутыми мерами. Нужны твердая власть и решительные действия. Этого можно достичь только при том условии, если Круг передаст атаману все полномочия своей неограниченной власти и если Круг утвердит те основные законы всевеликого войска донского, которые предложит Краснов. Родина накануне гибели. Но атаман уверен, что в самое ближайшее время она будет очищена от большевистской анархии и что над обновленным Доном, с его старинной казачьей вольницей, как и в былые времена, будет гордо развеваться флаг державного войскового Круга.
Рябинин прочитал и, переполненный неизъяснимым притоком сил, часто зашагал по комнате. Его рыхлое, полное тело стало собранным и легким. Арчаков, подергивая ус, удивленно смотрел на него. Тот подошел к столу, взял очередную бутылку и, шлепнув донышком о ладонь, выбил пробку.
– Пьем, Василь Павлыч, за нового атамана, за донское казачество и за доблестных офицеров!
Залпом они выпили по два бокала.
Ослабевший и осоловевший Рябинин покрутил плешинистой головой, нервно набил трубку и вяло, как-то одним боком, опустился в кресло. Закурил, пустил клубы дыма и, прокашлявшись, откинулся, запел вздрагивающим густым баритоном:
Ой, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богатырь…
И Арчаков со взвинченными нервами, вкладывая в песню все свои чувства, звенящим тенором подхватил:
Многоводная, раздольная,
Разлилась ты вдаль и вширь…
Буйное половодье пьяных, но стройных голосов через форточку вырывалось на улицу, заставляло прохожих удивленно поворачивать головы на квартиру станичного атамана.
А когда они дошли:
Из далеких стран полуденных,
Из турецкой стороны.
Шлём тебе привет, родимая,
Твои верные сыны… —
Рябинин внезапно оборвал, его рыхлое тело мелко-мелко затряслось, и Арчаков неожиданно увидел, как с ресниц его полузакрытых воспаленных глаз скатилась слезинка.
Стоял веселый, праздничный день. По улицам толпами ходили нарядные краснощекие девки, с разноцветными лентами на косах. Сбоку у них под яркими запонами висели большие гаманы с подсолнечными семечками. Друг перед другом они хвалились новыми лентами и «всех лучше» изжаренными семечками. Не поднося к лицу руки, как-то издали кидали в рот семечки, и серая метелица шелухи вьюжилась по дороге. Шумные разноголосые припевки разносились по всем улицам.
За «большими девками» – невестами, присматривающими женихов, – табунились подростки, с непокорными на затылках косичками, подпевали за ними, и те, ласково бранясь, гнали их от себя.
«Большие ребята» – молодые и неженатые казаки – предпочитают бродить по одному или вдвоем. В фуражках набекрень, скаля зубы, они подходят к девкам, просят семечек, хотя у самих семечками набиты карманы. И, получив из нескольких рук одновременно, уходят играть в «орла» или в карты.
«Малые ребята» на улицах почти не бывают. Собравшись десятками, они после недолгих обсуждений, под командой признанного вожака, отправляются в сады или на огороды, делать лихие налеты; или же убегают на бугор в яры и там втихомолку учатся курить, а чтобы не воняло, заедают «козлиным чесноком».
Филипп только что искупал в речке своего Рыжка и вел его по улице: утром он ездил укатывать пашню, и мерин вымазал ноги. Хороший, солнечный день, радость окончания полевых работ, праздничная пестрота хутора – все это поднимало настроение, бодрило, и Филипп, посматривая вокруг, весело насвистывал «Седловку». Переходя дорогу, столкнулся с хороводом «больших девок». Исстари ведется так, что девки служивых уважают. Шутливо, стеной они преградили дорогу, и одна из них, самая шустрая, с цыганскими глазами, подбежала к равнодушному к праздничным красотам мерину, ухватила его за гривку.
– Можно скатнуться? – спросила она и щелкнула мерина по мокрой спине. Тот добродушно махнул хвостом и нехотя приложил уши.
– Подмочишь, девка, – игриво покосился на нее Филипп, и девки, изгибаясь в смехе, сыпанули с дороги. Филипп посмотрел на их ликующие беззаботные лица, на порхающие ленты и, не раскрывая губ, грустно усмехнулся…
Ведь так же вот когда-то и Варвара цвела в хороводах, волновала ребячьи сердца, возбуждала затаенные мысли; так же просто подходил к ней Филипп и, улыбаясь, просил семечек. Нетерпеливо ждал вечера, встречал ее у амбара и в темноте украдкой прижимался щекой к ее щеке. Мир полнился от этого невиданными красками, внутри разливалась пьянящая теплота, и молодые, неистраченные силы вырывались наружу неудержимым весельем. И никто из ребят никогда не оспаривал его права.
Но так только было…
После памятной ночи Филипп еще не видел Варвары. Взбунтовавшаяся гордость приглушила все чувства. У него даже появилась болезненная мнительность: ему все казалось, что вот кто-то теперь бывает с ним, охотно разговаривает, жмет руку, а сам втайне, про себя усмехается. Но в то же время, когда Филипп тревожными ночами размышлял об этом, он заходил в непролазное болото. И чем сильнее старался выкарабкаться из него, тем все больше утопал. Легкомысленной Варвара никогда не была – Филипп это знал хорошо. Он знал также, что жизнь в семье Арчаковых ее не балует. Филипп догадывался, что тут случилось какое-то несчастье. И в том, что оно случилось, виноват, кажется, и он. Но как бы там ни было, а больной зуд внутри не давал Филиппу покоя и бессонными ночами заставлял его безотрывно выкуривать по десятку цигарок.
Филипп спутал мерина за гумном и вернулся в хату. Захарка с матерью о чем-то спорили. Захарка только что прибежал с бугра. Он был с ребятами в яру и там поссорился со своим другом. Они не сошлись во мнениях по поводу того, какой кобель побьет, ежели их стравить, – лохматый или борзой. Захарка обозвал своего друга «куцым». Тот, сжав кулаки, хотел было накинуться на него. Но Захарка так грозно наморщил нос, что тот испугался и, разжимая кулаки, прошипел: «Глазанчик». Но это было менее обидно, чем «куцый», и, так как ничего другого не было, чем бы можно было возместить обиду, Захаркнн друг убежал с бугра и доказал Агевне: «Тетка, тетка, а Захарка там курит и дым пускает в нос».
– Ну-к, дыхни, дыхни! – придвинув к Захарке лицо, приставала Агевна.
У Захарки пунцовые уши. Выпучив глазенки и настороженно следя за матерью, он сидел с затаенным дыханием, хотя и широко раскрывал рот.
– Да ты дыши, дыши! Что ж ты не дышишь!
И Захарка, зажмурясь, дыхнул.
– Что от тебя, сукина сына, как от козла, луком каким-то прет!
Филипп подошел к Захарке и взял его за руку:
– Брось ты, мама. Он умный мальчик, не станет курить. – Захарка победно привскочил и повис на ремне у брата. – Идем, Захарка, в сад.
Они вышли за ворота. Под окнами на улице, втянув в плечи голову, разгуливал доказчик. Он все ждал, когда же заревет его друг. Так хотелось послушать!
Захарка увидел его.
– Что, поджился, Куцый? – и из-за спины Филиппа показал ему кулак.
Тот дернул ноздрями и отвернулся, а Захарка, заглядывая брату в глаза, рассказал про вчерашнюю новость. Вечером он гнал через мост телят. Из переулка на своем служивском коне наметом выскочил Арчаков дядя Василий и поскакал прямо по мосту. Телята спужались, сунулись на край, и рябенький сорвался в воду. Как запрыгает там! Если бы плавать не умел – обязательно бы утонул. А дядя Василий даже не оглянулся, так и поскакал по улице.
Филипп, с улыбкой рассматривавший на Захаркином затылке белый вихор, посуровел. «Уж этот офицерик не зря, наверно, мечется, – думал он, – чего-нибудь они состряпают».
От перехода, поднимая пыль, шли арчаковские быки; за ними развалистой утловатой раскачкой брел Семен, похлестывал быков кнутом. На лице его лежал слой чернозема, и весь он был пропылен до неузнаваемости. На праздничной нарядной улице появление его в таком виде было совсем необычно. Он забежал наперед и, показывая, будто хочет обнять Филиппа, раскрылился, растопырил руки. Захарка отшатнулся, прячась за Филиппа.
– А-а, струхнул! – Семен захохотал.
– Ты что, в трубу, что ли, лазил? – удивленно глядя на него, спросил Филипп.
– Да с поля только приехали, провались оно пропадом! – и Семен выругался. – Вчера пришел к нам хозяин – а мы только что кончили волочить, – вот, говорит, засейте, тогда и приедете. Мы и сеяли. Земля-то сухменная, пылит. Варька водила быков, а я наблюдал за сеялкой. Вот только приехали, и умыться не успел… Куда, сатана! – и щелкнул быка кнутом. – Ты где идешь-то? В сад? Ну, так вот что: Василий сказывал – отогнать быков и зайтить за тобой. Есть, мол, какое-то дело. Он Варьку посылал, да она не пошла. – Семен повернулся к Захарке и протянул ему кнут – На-ка, паря, шугни по проулку быков. Мы вот тут посидим, – и рукой указал на бревна.
Филипп ласково подтолкнул Захарку:
– Бежи-ка, нахлестай им бока.
Семен уселся на бревне, взмахнул пыльными ресницами и, как бы смущаясь Филиппа, опустил глаза.
– Мож, чего не так я понимаю, Филипп, – заговорил он хриплым от постоянного крика на быков голосом, – а только замечаю я, Варвара чегой-то совсем завяла. Да и ты, по-моему, не очень отсочал. Мож, я ошибаюсь. Но мне сдается, что тут чегой-то не так… А мне жалко вас обоих. Варька, она, как бы сказать… Мы ведь с ней вроде бы на одном полозу ездим: где я, там и она. И в семье-то она не роднее меня, словно бы чужая… Я не знаю, осуждать ее или нет, – это не мое дело, а только я хочу рассказать тебе, чего знаю. Чтобы ты не могутился понапрасну…
И Семен сдержанно, общими словами, без подробностей рассказал о том, как в прошлом году случайно он видел Варвару с семинаристом в саду.
Филипп, уронив голову, слушал, и линялое от ветра лицо его все заметней бледнело. Как на тяжелой операции, он морщился, стиснул зубы, и острые скулы его заострились еще больше. Смотрел, как на сапог карабкается божья коровка, и ему казалось, что их две.
– Не знаю, как и что, но Варька для меня лучше сестры. Ты не обижай ее, а то я серчать буду.
Филипп криво и горько усмехнулся:
– Ладно, не буду. Только я ведь и не обижал ее. Спасибо, Семен, что сказал. Я хоть буду знать теперь…
К ним, с потным лицом, волоча за собой кнут, подскочил Захарка.
– О-о, дядя Семен, и ленивый ваш чалый! – Захарка даже покачал вихром и причмокнул. – Уткнется в канаву и стоит. Я его кнутом, кнутом – насилу отогнал.
– Уж такие они, паря, все руки обмочалишь. – Семен взял кнут и привстал. – Ну, пойдем, Филипп, а то он, поди, ждет нас.
И Филипп, разбитый, хмурый, тяжело поднялся…
Прапорщик Арчаков сидел за столом в своей домашней вышитой рубашке и что-то читал. В глаза ему через стекла окна падали лучи, и он низко нагибался. На стене тикали часы-ходики. Вправо от часов, под зеркалом, в крашеной фанерной оправе блестели застекленные фотографии: Василий на коне, Василий в кругу товарищей… Из-за зеркала выглядывали голубая Варварина лента и платок. В хате, кроме Василия, никого не было.
Филипп распахнул дверь и сощурился от солнца. Увидел конец ленты, крашеную рамку на стене и косой пробор молодого хозяина.
– Здорово дневали! – сказал Филипп, хлопнув дверью, и растерянно потоптался у порога.
Он только сейчас вспомнил, что встреча с Арчаковым для него не совсем обычна. Когда-то до службы они ходили друг к другу в гости, вместе бедокурили. Но после войны дружба уже не возобновилась. И хотя они открыто пока не ссорились, каждый носил в себе затаенную вражду. После митинга они еще не встречались, и Филипп не знал сейчас: подавать ему, как прежде, руку или нет? Он молча прошел к скамье и, глядя на часы, опустился.
Арчаков недовольно вскинул голову, ерзнул на стуле.
– Мы с тобой, Филипп, как чужие стали, – глухо сказал он и пошуршал бумагами, зачем-то перекладывая их с места на место. – Проклятая война все поломала, все пошло колесом! – С минуту он пристально глядел в глаза Филиппа, но в его далеких, устремленных внутрь зрачках не нашел ничего, кроме холодной отчужденности и безразличия. Болезненная осунутость Филиппова лица на мгновенье кольнула Арчакоза жалостью. – Ты хвораешь, что ли, Филипп? Что-то ты, брат, того…
Филипп, все еще мрачный после разговора с Семеном, угрюмо вертел цигарку.
– Чего ты мне накликаешь хворобу? Не думал пока.
Арчаков нерешительно побарабанил по столу холеными пальцами, почесал щеку, выбритую до глянца.
– Давно мне хочется, Филипп, поговорить с тобой, да все никак не соберусь, все некогда… – В спокойном и вкрадчивом голосе Арчакова Филиппу показались покровительственные нотки офицера к казаку, и Филипп, хмуря лоб, повозился на скамье. – А нам пора с тобой потолковать, давно пора. А то мы живем как волки, хоронимся друг от друга. А зря хоронимся. У меня есть кое-какие новости. Вчера я был у станичного атамана. Привез речь Краснова, нового наказного, ты ведь слыхал?.. Генерал Краснов… третьим конным корпусом командовал. Хочу вот с тобой почитать, обсудить. Ведь как-никак мы оба казаки. – Арчаков пытливым взглядом окинул Филиппа.
Тот, выворачивая кисет, буркнул под нос:
– Ну что ж, почитай… Все равно делать нечего.
Арчаков нехотя моргнул, кашлянул, но обиду проглотил терпеливо. Что спросить с полуграмотного казака? Он, может быть, и сам не сознает, что сказал непростительную дерзость. Откинулся на подоконник, пристроил поудобнее локоть и пододвинул к себе бумаги. Читал он громко, будто перед большой сходкой, и как мог трогательно; изредка, вскидывая бровями, посматривал на Филиппа. А тот, дымя цигаркой и думая о чем-то своем, блуждал взглядом по хате. Мысли его были далеки от того, о чем говорил атаман, но он, не желая обижать Арчакова, делал вид, что слушает. Еще в полку ему надоели офицеры с такими же речами. Там, где атаман особенно мрачно рисовал положение Дона и России, Арчаков звенящим тенором, что есть мочи, кричал: «Страна наша накануне гибели!» Филипп, словно пробуждаясь, поднимал тогда голову, затягивался цигаркой и, махая рукой, отгонял от себя дым.
Скрипнула дверь, и в хату вошла Варвара. Она удивленно поглядела на Василия, с минуту слушала и, подойдя к вешалке, сбросила платок. Потом повернулась к окну и нечаянно увидела Филиппа. Широкие крутые брови ее дрогнули, ресницы испуганно заморгали. Она сразу же съежилась и потухла. Густо рдея, низко поклонилась Филиппу и прошла в горницу. Филипп успел заметить на ее лице большие синие под веками круги то, что ее глаза уже не играли, как раньше. Ему стало нестерпимо больно, и он мысленно обругал себя за то, что так грубо, по-скотски обошелся с ней на стану.
Арчаков закончил читать и, расчувствовавшись, тяжело сопел, дергал одним усом. Филипп сидел понуро, уставившись в трещину в полу. Арчаков мельком взглянул на него – его задумчивый вид он объяснил по-своему – и внутренне восторжествовал. Наконец-то! Проняло!
– Ну как? – уверенно спросил он, нисколько не сомневаясь, что читал не зря.
Филипп сосредоточенно топтал окурок, повременил с ответом.
– Да ничего… насобачился брехать.
Арчаков двинул ногой, и стол жалобно пискнул, откатился.
– Не знаю, Филипп! Будто умный был человек, что с тобой случилось, никак не пойму! Ни-ика-ак не пойму! Ведь ты же казак, да еще урядник, а нутро у тебя мужичье! – Арчаков вдруг спохватился – ведь этак можно отпугнуть его – и, побормотав что-то, заговорил уже более спокойно, даже ласково: – Вот что, Филипп… Нервы, нервы у нас, брат, того… Пошаливают. Да. Я ведь призвал тебя не из-за этого. Не то хотел сказать. У меня есть дело поважнее…
Он щелкнул серебряным портсигаром, протянул Филиппу папироску и подробно принялся рассказывать о том, что ему, как офицеру, поручили (кто поручил – об этом он не сказал) организовать казачью сотню из хуторян – «это на всякий случай, для самообороны», – а в число урядников предложили взять его, Филиппа. В хуторе урядников хоть и немало, но таких, как Филипп, – раз, два и обчелся. А в сотню нужно брать, конечно, лучших. Притом станичный атаман обещал в самом скором времени исходатайствовать для Филиппа чин подхорунжего. Атаман извиняется перед ним за какие-то старые, неизвестные для него, Арчакова, дела…
– Спасибо за извинение! – Щека у Филиппа передернулась. – Только мне нужно это извинение, как кобелю рюши… А воевать я не собираюсь. Мне на фронте перетерли холку. Доселе не очухаюсь. Кто хочет, пускай воюет… И подхорунжего мне тоже не надо, быки меня слухают и в чине урядника… белых погон не требуют, – и презрительным взглядом он ожег собеседника.
Терпение у Арчакова лопнуло; он бешено вскочил, сунул руки в карманы и зашагал по хате.
– Смотри, Филипп, тогда не обижайся! – надломленным визгливым вскриком пригрозил он.
Нос у Филиппа внезапно побледнел, ноздри, шевелясь, округлились. Папироска хрупнула в его пальцах, он кинул ее и ступил к порогу.
– Ты что пужаешь-то?.. Что пужаешь? – прохрипел он, и брови насупленно уперлись в переносицу. – Не таких видали, не из пужливых!
– Как? Ты что сказал? – в раздраженном голосе Арчакова звякнула струнка офицерского приказа.
– Глухим две обедни не служат.
– Да ты что!.. – Арчаков задохнулся. – Ты забыл, с кем ты говоришь!
Филипп опустил руку и цинично указал пальцем:
– Вот с кем…
– Ах ты с-скотина!
У Арчакова перекосилось лицо, усы запрыгали. С поднятыми кулаками он подскочил к Филиппу. Тот откинул назад правую руку и ощетинился, готовясь отбить удар.
– Дерьмо собачье! – крикнул Филипп и, перешагнув порог, что есть силы хлопнул дверью.
В сенях он столкнулся с разглаженной бородой хозяина, Павла Степановича. Хуторской атаман, по-праздничному разряженный, с погонами и крестами, откуда-то возвращался со своей неразлучной насекой. Почти на вытянутой руке он держал ее перед собой, как свечу. Филипп, вышибая насеку, пихнул его плечом и загукал по крыльцу сапогами.
VI
Темнея от сосущей тупой боли в груди, Варвара стояла в горнице у окна. Глаза ее были затуманены слезами. Она смотрела на праздничную, залитую солнцем улицу, на хоровод нарядных девок, на их знакомые, веселые лица, и ей стало душно. Она распахнула окно, и на руку упала горячая капля… С того времени, как Филипп так жестоко оттолкнул ее, у ней не осталось ни одного близкого человека и не с кем было поделиться горем.
Варвара облокотилась о подоконник, уронила голову, и черные пряди, свисая, укутали лицо. В едва осязаемом полусне воспоминаний на минуту всплыло лицо Никанора Петровича. Старый знакомый отца, он почти каждую субботу приезжал к ним в гости. Служил он в окружной станице приставом, имел свой выезд: легковой фаэтон и пару вороных рысаков. Ходил всегда чисто одетым, в синем мундире с большими, ясными, в два ряда пуговицами. Был Никанор Петрович уже не первой молодости, но холеное лицо его выглядело еще свежо. Он привозил отцу всякие подарки, и часть этих подарков незаметно перепадала Варваре. Она радовалась ярким, в огненных пятнах платкам, шелковым лентам, круглым, во всю голову гребешкам с мягкими зубцами и все складывала в сундук: придет со службы Филя – и она покажется ему в дорогом наряде. Всякий раз, когда приезжал Никанор Петрович, отец заставлял ее ставить самовар, потчевать гостя, и Варвара слушалась охотно. Они пили водку, говорили о войне, об урожае, о станичных новостях; а Варвара, думая о своем, подавала угощения.
Но однажды, когда они, по обычаю беседуя, были уже навеселе, Никанор Петрович глянул на Варвару такими глазами, что она вспыхнула и чуть не выронила сковороду зажаренной яичницы. Никанор Петрович выскочил из-за стола, стал помогать Варваре, а у самого под усами егозила пьяная, непонятная ухмылка… В следующую субботу Варвара не взяла от отца никаких подарков. Но это мало смутило Никанора Петровича. Он выждал момент, когда из хаты вышел отец, подошел к ней и, прикоснувшись рукой к ее плечу, с дрожью в голосе сказал: «Варвара Михайловна, я уважаю вашего родителя и люблю вас, – он хотел было заглянуть в ее глаза, но она отвернулась, – я прошу вас, Варвара Михайловна, станьте моей женой. Вы осчастливите меня и сами будете счастливы». У Варвары все занялось внутри, и она почувствовала, как уши у ней налились кровью. «Я не пойду за… замуж», – еле выговорила она и, закрыв лицо руками, убежала в горницу (тогда она стояла здесь же, подле этого окна). Никанор Петрович ездить перестал, но от отца для Варвары уже не было жизни.
«Опорочила меня, бесстыдница, – каждый день рычал он, – вот возьму за косу да выбью блажь из твоей дурьей головы! В монашки, что ли, собираешься? Аль, может, ждешь этого босяка и голоштанника Фильку Фонтокина? О нем я запрещаю тебе думать! А не то уходи со двора и не позорь меня!»
Варвара, бывало, поплачет, поплачет втихомолку, да на том и утешится. Вытащит из гаманка истертый, выцветший конверт единственного от Филиппа письма, посмотрит на него – и вроде бы легче станет. Томилась, ждала от него ласкового слова, хорошей весточки. Но вот шли недели, месяцы, а писем от Филиппа не было. Прислал одно – и все. Первое время думала, что так, мол, что-нибудь случилось: или некогда ему, или не на чем написать; но потом стали наведываться думки тяжелые и тревожные. Прошел год, полтора и два, а Филиппа будто и не было. Писала ему по старому адресу, да ведь они же не стоят на одном месте!
А тут нужно же было случиться еще и такой беде. В соседнем хуторе жила мать Павла Степановича – двугорбая бабка, потерявшая своим летам счет. (Арчаков был взят в зятья с чужого хутора.) В народе ходили про бабку недобрые слухи, будто она якшается с самим сатаной – отнимает у коров молоко, с чужих загонов на свои переносит урожай, сушит у молодоженов любовь. Никто из людей толком не мог припомнить, была ли бабка когда-нибудь молодой. Уж так она всем надоела, так ее все боялись и желали ей смерти! А она, как назло, живет себе и живет, постукивает почерневшим от древности посошком, шепчет себе что-то морщинистыми губами. Но вот наконец заболела бабка. Слава тебе, господи! Давно бы так! Люди уж собирались служить благодарственный молебен. Но не тут-то было. Лежит бабка недвижимой неделю, другую; лежит молча, с отнявшимся языком; ничего не ест, не пьет, а все дышит, все ворочает мутными глазами. «Земля не хочет принимать, – боязливо заговорили люди, – сатана с богом из-за души спорят». На второй неделе от испуга сбежала бабкина хожалка. Павел Степанович усадил Варвару в телегу – и на хутор. Две недели она и прожила там, нагляделась на бабкины причуды. Говорили, будто бабка испустила дух лишь после того, как кто-то из смельчаков ночью влез на потолок и обухом топора забил над матицей сосновый клин. Когда Варвара вернулась домой, тут весть что гром на безоблачном небе: приезжал на побывку Филипп, и лычки на нем урядницкие… Затая тревогу, Варвара метнулась к одной подруге, к другой, но от Филиппа не осталось никакого следа.
Все померкло для Варвары. Что случилось, почему не заехал – ничего не известно. Писем он больше не присылал. Ждать его у Варвары уже не было ни сил, ни надежды.
Подруги Варвары давно повышли замуж. На улицу ходить ей стало не с кем, да и стыдно. Вышла один раз к амбарам, а там какой-то зубоскал за ее спиной прицыкнул на девчат: «Тише вы, свиристелки! Чего расчулюкались, как воробьи на ветке, а то она вас, тетя Варя, вмах успокоит!..» Полыневым веником хлестнула по лицу насмешка; Варвара утерлась рукавом и ушла. К амбарам больше уже не выходила.
У колодцев судачили бабы, перетряхивали поношенные сплетни, строили хитроумные догадки: «Диковинное дело, бабоньки: была Варька всех лучше из подруг, а вот сидит сиднем. Уж чего-нибудь тут, бабоньки, нечисто», – и под ушко шепотком сообщались такие небылицы, что поскромнее бабы только пырскали да отмахивались руками. А дома отец, как ржавая пила, скрипел и днем и ночью…
Варвара не знала, куда пойти и кому пожаловаться.
И вот во время таких сумерек в хуторе появился молодой красивый парень, семинарист Веремеев. Он появился спустя полгода после того, как на побывку приезжал Филипп. Отец Варвары уже был атманом. Как-то Веремеев зашел к отцу и увидел Варвару. С того дня она стала встречаться с ним вечерами. Он говорил ей неслыханные ласковые слова, называл неизвестными нежными именами. Потом упросил ее уехать с ним в город: через год он окончит семинарию, и они повенчаются. Варвара доверилась ему… Ей было только одно непонятно: почему Веремеев не бывает с нею на народе – встречаются или в саду, или за хутором у речки. Но думать об этом ей было некогда. Да и какая разница: гладить его мягкие волнистые кудри в своей ли душной комнате или на зеленой траве, на берегу. Она была счастлива, и счастье это, казалось, – с неба за все пережитое..
Варвара оторвалась от раздумья: в хате часто и громко застучали каблуки. Она знала – это Васильева походка. В ту же минуту Филипп что-то заговорил. Через прикрытую дверь было плохо слышно, и Варвара напрягла слух. «Ты что пужаешь-то?.. Что пужаешь?.. Не таких видали!» Голос у Филиппа сиплый, злой. Сердце у Варвары сжалось. «Опять поругались». Давеча, когда она вошла в хату и увидела Филиппа, у нее вместе с испугом на мгновенье появилась мысль: «Может быть, они опять подружатся? Может быть, Филипп нарочно пришел, чтобы увидеть ее?» Но встретилась глазами с его скупым и строгим взглядом – и эти мысли ее тут же разлетелись. Варвара подошла к дверям ближе. В хате стояло тяжелое молчание. И вдруг в злобной перебранке сцепились два голоса: один – низкий, приглушенный, другой-визгливый, истеричный. Потом хлопнула дверь, да так, что стены дрогнули. «Поругались!..» Но тут же дверь хлопнула еще раз. «Может быть, помирятся?»
– Урядничек… сбил с ног и не поздоровкался…
«Отец», – узнала Варвара. Что-то звонко стукнуло и, шурша, покатилось по полу. «Должно, насека». Отец тихо и сердито выругался. Потом его не стало слышно. Не слышно было и Василия.
– Вы чего тут: подрались, что ли?
Голос отца – уже от двери, «Наверно, курит» (он всегда курит у двери, хотя весь дым идет в хату). Василий нервно забарабанил по столу пальцами.
– Да ну его… такая скотина! Я уж говорил… – Василий, как видно, повернул голову, и его почти не стало слышно. Варвара ухом прильнула к щели. – Ничего не выходит с ним. С ним, оказывается, никогда не договоришься, не втолкуешь ему… А-а, к чертовой матери! Завтра призови его в атаманскую и арестуй. Скажи, мол, по приказанию станичного атамана. Отправим его в станицу, там с ним по-другому поговорят.