Текст книги "Донская повесть. Наташина жалость [Повести]"
Автор книги: Николай Сухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Дружба у них завязалась еще очень давно, до службы, после одного случая, который остался в их памяти на всю жизнь. Филипп в то время только что получил свой казачий пай, Андрей был уже два года женатым. До раздела с отцом Андрей жил рядом с Фонтокиными. Была весна, по речке только что прошли льдины. Поздно вечером, когда в хатах погасли огни и все уже спали, Филипп вышел напоить лошадь (Степан Ильич ездил в станицу и запоздал). Черпая из колодца воду, услышал пьяный крик – с того берега речки:
– Ау, перевезитя-а!..
Филипп по голосу узнал, что это Андрей. Он отвел лошадь и, взяв лопату, пошел к лодке. Пристань была неподалеку от двора. Лодка – узкая и небольшая. Но другой в Заречке не было. Бил порывистый, резкий ветер и вдоль речки стадами гнал волны. Управлять лодкой Филипп умел хорошо. Несколько взмахов лопатой – и он был на том берегу. Пьяный Андрей бормотал что-то (против воли он был женат на богатой рябой девке, невзлюбил ее и частенько выпивал с горя), с трудом вполз в лодку и, усевшись на корме, придавил ее. Филипп, стоя, оттолкнулся от берега. О борт щелкали разъяренные волны; брызги хлестали в лицо; лодка вздрагивала, подпрыгивала, но вперед продвигалась смело. На середине речки из черной пучины вдруг вынырнула льдина, стала торчмя и с шумом клюнула в бок. Лодка покачнулась и зачерпнула. Когда Филипп оглянулся, Андрей сидел уже в воде. Лодка медленно погружалась под ним, а он, цепляясь руками за край, не спеша переползал к Филиппу. Спьяну он еще не понял всей опасности. Но когда стал опускаться и нос лодки, Андрей протрезвел, опомнился, дурным голосом что было мочи заорал:
– Карау-ул!..
Налетевший ветер подхватил его голос, рванул и клочьями разбросал по берегу. Уже по грудь в воде, но все еще стоя в лодке, Филипп почувствовал, как через одежду проникает жгучая вода и нестерпимо колет тело. В глубине лодка перевернулась, ноги с нее соскользнули, и она выскочила кверху дном. Первая мысль Филиппа: ухватиться за лодку и вместе с нею прибиться к берегу. Но когда они оба насели на нее, она закачалась, захлюпала и снова погрузилась в воду. Филипп, плавая, поджидал, пока лодка покажется на поверхности, а Андрей беспомощно заболтал руками, начал хлебать, фыркать – плавать он не умел. «Утонет», – подумал Филипп (он ни на минуту не терял самообладания) и, подсунув к нему лодку, крикнул:
– Держись!
Рискуя не доплыть до берега, оттолкнулся от лодки и поплыл. Набухший пиджак сковывал руки – он стал упругим, неподатливым, – тяжелые сапоги тянули книзу, волны в бешеном плясе забрызгивали пеной… Изнемогая от ледяной воды и усталости, через несколько минут Филипп выбрался на мель.
Андрей, приросший к лодке, вяло болтал ногами, крутил головой. В полуверсте от пристани – насыпная плотина. Сейчас она была сорвана глыбами, и через нее с шумом и ревом падала вода.
Речной поток нес Андрея к этому водопаду. Кричать и звать на помощь было некогда. Оставались считанные минуты. Одним рывком Филипп сбросил с себя пиджак, сапоги и в несколько прыжков был подле своего амбара – там хранились бечевы… Когда он вернулся к берегу, Андрей плыл уже над садами, которые начинались неподалеку от переправы и сплошняком тянулись вдоль берега в сторону плотины.
Чтобы подойти к берегу против лодки, нужно было миновать высокую изгородь. Филипп в стремительной суматохе махнул через плетень. Подол рубахи зацепился за кол, и Филипп, изодрав руки, повис на плетне. Рванулся, оставил полрубахи и подскочил к берегу.
До плотины оставались десятки саженей. Филипп смотал бечеву кольцом, напряг все силы и бросил ее Андрею (другой конец был в левой руке). Бечева шлепнулась о дно лодки, но руки Андрея не пошевелились – они уже закоченели.
– Прощай, Филька! – надтреснутым, слабым голосом крикнул он, и глаза его, полные ужаса, устремились на плотину. Вода над ней подскакивала, кружилась, булькала; во все стороны искристым дождем летели брызги. И казалось, что над плотиной с головокружительной быстротой вращается вал и вал этот гонит сотни мельничных, оглушительно ревущих колес.
Скорбный крик Андрея, как ножом, резнул Филиппа. С судорожной торопливостью, перебирая руками, он выхватил из воды бечеву, перебежал по берегу ближе к плотине, один конец бечевы зацепил за сук вербы, другой – петлей накинул через плечо и с крутобережья прыгнул в речку…
В нескольких саженях от ревущей пропасти он вытянул Андрея вместе с лодкой.
Об этом случае, со всеми подробностями, ни Филипп, ни тем более Андрей никому никогда не рассказывали. Говорили, что перевернулись, мол, и выплыли. Андрей был старше Филиппа, здоровее его, и ему было бы позорно, если б хуторяне узнали, что его спас Филипп. А Филипп, не видя в этом особого подвига и не желая унижать товарища, тоже молчал.
Это дело, конечно, очень давнее. Но дружба у Андрея с Филиппом не заржавела и посегодня. Накрепко, навсегда спаяло их еще и другое: многолетние фронтовые невзгоды, нужда, ненависть к белопогонникам и атаманам и ко всей той проклятой жизни, что до боли намяла им обоим бока.
Шагая за плугом, Филипп все думал о своем. Из головы не выходили разговор с агитатором Кондратьевым (так назвал свою фамилию агитатор) и его укоряющие взгляды. Филипп хоть и смутно, но сознавал, что он как-то неправ в своих возражениях Кондратьеву, который предлагал ему пойти в отряд, что в его доводах в защиту себя есть что-то не совсем убедительное, такое, что издавна осмеяно поговоркой: «Моя хата с краю – я ничего не знаю».
Но в то же время, когда Филипп все больше задумывался, размышлял об этом, он невольно находил для себя все новые и новые мотивы, все новые и новые причины, которые защищали, оправдывали его, мешали поступить так, как советовал Кондратьев.
После митинга, когда Филипп привел агитатора к себе обедать, они сидели за столом, и Агевна, хлопотливо кружась по избе, угощала их своей стряпней. Филипп еще дорогой рассказал Кондратьеву, что он недавно пришел из казачьего полка, который, вернувшись с фронта, месяца три стоял в соседней станице: перёд весной казаки самовольно разбрелись по домам, а офицеры уехали в Ростов, в корниловскую армию; сказал Филипп и о том, что на службе он был членом сотенного казачьего комитета. Кондратьев говорил с ним откровенно, как с надежным человеком.
Красногвардейский отряд, из которого он приехал, стоит в ближайшем уездном городе. Отряд накапливает силы, укрепляется, а тем временем агитгруппа выехала в окрестные села и слободы для работы среди населения. Кондратьев, в частности, получил задание проникнуть в казачьи хутора, прилегающие к границе Донской области. Настроения казачьих масс хоть и были известны, но связь с сочувствующими слоями казаков была еще плохая и разъяснительная работа среди них почти не проводилась.
Обедая, Кондратьев, как видно, торопился. Он то и дело поворачивал к окну лицо, посматривал во двор.
Там, не отходя от трех оседланных лошадей, было еще двое поджидавших его. Один из них одет был во все гражданское, хотя это гражданское сидело на нем как-то по-военному: все было подтянуто, подогнано, плотно облегало фигуру; другой, стройный белокурый парень, – на вид не более девятнадцати лет – одет был с какою-то особой военной изысканностью. Захарка прыгал подле белокурого, тянул за ремень шашки; тот ловил его и, смеясь, подсаживал на седло. Агевна чуть ли не ежеминутно выбегала во двор, отгоняла от гостей «балагура» и совала им в руки пирожки.
– Вот, видишь, станичник… – сказал Кондратьев и от ополовиненной чашки щей отодвинулся в угол. Назвать Филиппа товарищем он стеснялся: знал, что для казака это непривычно. – Ваши офицеры не пошли к тещам в гости и пятки греть на печке тоже не пожелали. Говоришь, что они потянули к Корнилову. Наверное, что-нибудь думают делать. Спасать «единую и неделимую», то бишь помещикам вернуть землю, а фабрикантам заводы. А казачки скорее по домам, к женам под подол. Это как?
Филипп, пристукнув ложкой, посмотрел на Андрея (Андрей и Яков Коваль тоже сидели с ложками за столом, хотя и ничего не ели).
– Офицеры – другое дело, – буркнул он, уставясь на сапог Кондратьева, – офицерам ни сеять, ни пахать не надо. У них насеянного хватит. Им можно скакать взад-вперед. А тут… весна, а работать некому – одни старики дома. И так уж ничего не осталось: все поразорилось да поразвалилось.
– Но ведь твои старики жили без тебя! – Кондратьев поднял внимательные глаза и царапнул Филиппа острым взглядом. Тот даже съежился, заворочался. Но в ту же секунду из глаз Кондратьева плеснулась ласка, и боли Филипп не почувствовал. – Поживут и еще немного.
В избу вбежала Агевна. Она скорее почувствовала, чем поняла, о чем идет речь.
– Ох, миленький, куда вы его зовете? Каку таку канитель затеваете? – Она семенила около стола, пытливо взглядывала то на Филиппа, то на гостя. – Ведь он толички пришел со службы. Нешто можно! Смотри, Филя, не вздумай чего-нибудь.
– Это мы про себя тут, мамаша, – улыбнулся Кондратьев и, поблагодарив хозяев, вылез из-за стола…
Со дня выезда в поле Филипп чувствовал себя так, как будто несколько лет подряд он не мылся и потом сходил в баню: так ему было легко. Когда из душного катуха телят по весне выпускают на волю, они от восторга не находят себе места: прыгают, скачут, гоняются друг за другом. Так вели себя Филипп с Андреем. Но всегда, как только Филипп вспоминал о своей встрече с Кондратьевым, его радость сразу же начинала тускнеть.
Само по себе появление Кондратьева для Филиппа было очень отрадным событием. То, о чем Кондратьев говорил, вполне совпадало с его желаниями. Но мог ли Филипп принять его предложение и пойти с ним сейчас в отряд, когда он через столько тяжелых лет наконец-то попал в свой угол, где все такое родное и привычное; когда он так устал от проклятой войны и ему хочется хоть немножко отдохнуть, отдохнуть как следует, по-домашнему: подле родных и знакомых, подле той, по которой томился многие годы; когда весна так хороша, яркое солнце так блестит, а степь цветет и пахнет парным молоком; когда дома так много дел: сараи во дворе почти развалились, единственный катух пошатнулся в сторону, и все это надо починить; когда год, по приметам, будет очень урожайным, нужно больше сеять, а пашни нет; когда так хочется ходить за плугом, мять в пальцах рыхлую землю, дышать пахучим черноземом…
Нет, уж лучше воевать зимою. А то весну провоюешь, а зимой есть нечего будет. Можно подождать до осени, дело домашнее. Офицеров да атаманов всегда можно будет прогнать, вроде бы чужую свинью спугнуть с огорода.
Так Филипп мысленно оправдывался перед Кондратьевым. И ему казалось, что единственно только так и может быть. Как же еще иначе? Но в то же время, когда Филипп пытался пока забыть обо всем, думать только о посеве, о домашних делах, о Варваре, он не мог этого сделать: чувствовал какое-то внутреннее беспокойство, волнение, словно бы неслышный голос говорил ему, что вот, мол, ты отсиживаешься дома, а люди в это время за тебя дело делают. Временами ему казалось, что у него есть еще какая-то самая важная, большая причина, которая удерживает его дома, но он никак не может ее вспомнить.
– Как ты думаешь, Андрей: Кондратьев, поди, обижается на нас? – как бы ища поддержки, спросил Филипп.
Они стояли в конце загона, курили. К ним от своей телеги шел Яков Коваль. Полоска Якова была рядом с загоном Фонтокиных. На один год он снял ее у казака. Пахали ему осенью за кузнечную работу, а сеять приехал сам. Кто-то, видно, дал ему лошадь – своей у него не было. Он только что подъехал.
– Оно как бы сказать… Вроде бы и не на что обижаться, – Андрей, сидя подле плуга, привязывал отскочивший кнут. – Ведь и в самом деле: когда ж нам сейчас? Он говорит, что, дескать, – рабочий класс. Но ведь рабочему классу можно, ему все равно: у него что зима, что лето – своего хозяйства нет. Оно, может, и лучше так, а может, и хуже, кто ж его знает.
– Здорово, заговорщики, – подсаживаясь к ним, сказал Яков, – ну, как идет дело? Что это вы про рабочий класс вспомнили?
– Здорово, дядя Яша, – Филипп тронул его за локоть, – идет помаленьку. Да вот вспомнили про Кондратьева. Обижается, мол, он на нас.
– А чего же обижаться? Дело такое – обидами отряда не сколотишь. А только если бы я был немножко помоложе, я бы не усидел дома. – Коваль, покряхтывая, привалился к плечу Андрея и пожаловался ему: – Смотрю я, паря, должно, заклек мой сотейник. Давно бы надо заровнять, да все скотиняки ни у кого не выпрошу – все сами сеют. Уж насилу достал себе меринка, да и то завтра к обеду велели представить.
– Уж коли не угрызешь, мы с Филиппом подсобим тебе. – Андрей – друг Якова, и что требуется для него по кузне, Коваль делает по-свойски. – Нам это в два счета: бороны у нас с собой.
– Ну ладно. Попробую сам. Уж если не выйдет, тогда к вам приду. Нате вот, закурите табачку, да я пойду. А то вы отдыхаете, а я еще не работал. – Яков вытащил из кармана кисет, оделил их табаком и ушел.
Пахари полдневали. Сидели под арбой на раскинутом зипуне. Меж ними лежала сумка с хлебом, кусок ветчины и рядом – горшок с кислым молоком. Филипп резал ветчину, Андрей ел. Есть он был большой мастак. Когда он впервые попал на службу, одной порции ему ни за что не хватало. Каждый раз он ходил на кухню, клял поваров за то, что они дают слишком мало, и выпрашивал «добавок». Врач вызвал его к себе, ощупал, как барышник мерина, почмокал сухими губами и дал распоряжение выписывать на него две порции.
– Ты чего ж отстаешь? – жмурясь, говорил Филипп. – Я уж три ломтя отрезал, а ты все один жуешь.
– Ты жри сам, – чавкал Андрей, – поправляйся. Ешь больше сала, чтоб… меньше спала. А мне что – я человек обженатый.
– Обженатый. То-то ты и радовался. Готов был хоть утопиться.
– Ничего, она догадливая: взяла и померла. А хорошая была баба, царство ей небесное, хоть и рябая.
Из-за арбы, тараща глаза, выскочил Захарка. На одних пальчиках – чтоб не услышали – он подпрыгнул к Филиппу, вцепился в плечо и пискнул, пыжась сделать свой голос грубым:
– Вы чего делаете, а?
Филипп поймал его за подол рубахи и, облапив, притянул к себе:
– А ты что делаешь, пострел? Напужал вот дядю Андрея. Он тебя к атаману сведет.
– Хо, к атаману. Он не сердитый, я с ним ехал. – И Захарка, стараясь говорить с ними как с равными, рассказал все по порядку.
Его послал к ним батяня: отнести табаку и узнать, слухают ли их быки. А если быки не слухают, то батяня придет сам водить передних. Но Захарка думает не так: батяня пусть лучше посидит на печке, а быков водить будет он. Шел Захарка очень хорошо и ничего не боялся. А когда с дороги свернул к пруду, на межу, у кургана нагнал Арчаковых. На передней повозке ехала тетя Варя, на задней – дядя атаман, а всех сзади – дядя Семен (арчаковский батрак). Он шел и подгонял быков. Захарка хотел обогнать Арчаковых и уже был около передней повозки, а тетя Варя спросила: «Ты куда бежишь?» – «В поле». – «А кто там?» – «Братушка». – «Ну садись!» – «Да мне некогда, я скорее вас дойду». И уж хотел было ушмыгнуть от грядушки. А тетя Варя ухватила его за руку, засмеялась и втянула к себе на повозку. А когда переехали мост и повернули вдоль пруда, она указала рукой: «Вон ваш стан, видишь? Там твой братушка. Они на стану сейчас». Он соскочил с повозки – и прямо к ним. Бежал во весь дух, рысью, хотя и ничего не боялся, просто так захотелось.
Филипп, усмехаясь, приподнялся. Арчаковы ехали по другой меже, через полосу. «Не хочет, чертов топтун, стоять вместе с нами», – ругнулся про себя Филипп (Арчакова почему-то дразнили «топтуном»). Земля Арчакова была тут же – через деляну Якова Коваля.
Яков подтащил на поводу своего меринка, остановился. На концах загона он каждый раз очищает от выволочек борону.
– Ну, ребята, теперь держись, – насмешливо крикнул он, – сама власть приехала!
Филипп усадил Захарку рядом с собой, подсунул ему ложку:
– Уж раз ты, брат, пришел к нам работать, то и полднюй с нами… Что? Не хочешь? Чудак, ты знаешь, кто нам стряпает? Сама лисичка-сестричка. То-то! И хлебы она испекла. Она на все мастерица.
Захарка ел и удивлялся: никогда дома таких сладких хлебов не пекут.
– А будешь ли ты водить быков – этого я не знаю. Об этом нужно у них самих спросить. Захотят ли они ходить рядом с тобой. Да и боюсь, как бы ты им ноги не поотдавил. Как? Не разговаривают? Они, брат, иногда разговаривают: наступят тебе на ногу, вот ты и заговоришь не тем голосом. Нешто верхом на рябого тебя посадим?
– Да ведь у него рога-а! Филипп захохотал:
– Ну что ж что рога. Рога на голове, а на спине – нету.
И Захарка согласился.
Идя за плугом, Филипп кидал в сторону Арчаковых косые вороватые взгляды. Они гнали первую борозду. Передних быков вела Варвара, колесных – Семен, а сам Арчаков управлял плугом. Филипп выждал, когда на него никто не смотрел, и незаметно помахал Варваре рукой. Она глядела в его сторону и ответила тем же…
Вдруг Арчаков заорал на все поле:
– Цоб, цобе, куда там поехала!
И Филипп понял: Варвара засмотрелась и увела в сторону. До самого конца загона Филипп шепотком поминал «топтуна», посылая ему всяческие проклятия и пожелания скорее околеть, а Варвару называл самыми нежными, ласковыми именами, какие только мог придумать.
Филипп хорошо знал, что Варвара сама не рада, что попала в приемные дочери к такому отцу. Арчаков был «жила», как казаки называют. Батраки у него не знали ни дня, ни ночи. Вместе с ними работала и Варвара. Еще до службы она жаловалась Филиппу: «Измучил, никак не дает отдохнуть. Людям и праздник, и все, а мы только и знаем, что ворочаем».
Помнит Филипп: бывало, осенью, когда готовят под зябь, ночь темная-темная, под рукой быка не видать, никто уже не пашет, все отпрягут, а над загоном Арчаковых неумолчно висит: «Цо-об! Цобе-е!» Укроешься с головой, чтоб не слыхать этой тягучей тоски, заснешь; потом проснешься, и еще раз уснешь и проснешься, а они все цобекают. А на заре, когда отец пригонит с ночевки быков и разбудит запрягать, Арчаковы, оказывается, уже пашут, поднялись до света. Люди удивлялись: «И леший их знает, когда эти арчаковские работяги спят, – и ночь работают и встают всех раньше». Или еще: в сухой, засушливый год по суглинистым мысам как ни паши, как ни боронуй, а всегда на загонах остаются комки. И все знают, что от этих комков никуда не денешься: сколько ни гоняй по ним бороны, все равно не расшибешь. Арчаков же додумался стаскивать комки руками. Боронуют, бывало, батраки и, надрываясь, таскают комки на межи.
Когда Филипп с Андреем второй раз подъезжали к концу пашни, там стояли Арчаковы и Яков Коваль. Семен орудовал у плуга ключом, – видно, пересаживал чересло; Варвара от нечего делать чесала подручному быку шею. Коваль вышагивал по своей полоске, в одну кучу стаскивал выволочки. Атаман, размахивая распущенной саженью, вымерял загоны: сперва свой, потом Якова Коваля. Ему показалось, что полсажени земли у него не хватает.
Когда в большом, не тронутом плугом поле вырезают для пахоты деляну, в одном конце ставят маяк – длинный шест, а с другого на этот шест ведут плуг. Первая борозда всегда бывает немножко извилистой: нельзя провести три-четыре пары быков по прямой линии.
Осенью полоску Коваля пахали первой во всем поле. Самого Якова там не было. Когда гнали первую борозду, быки, как видно, вильнули у конца загона, и плуг на шаг захватил арчаковской земли.
Атаман промерил один раз, повернул в другой. Но вот он крутнулся, отбросил сажень и, вскинув руки, подбежал к Ковалю, захрипел:
– Ты… зачем перепахал мою землю?
Коваль только что поднял охапку выволочек. Охапка получилась неумеренно большой, тяжелой. Длинные коренья аржанца тащились вслед за ним, путались в ногах. Неся к куче, он наступал на них, спотыкался.
– Ах ты, хохлацкая харя… ты и слухать не хошь! – Атаман размахнулся, присел и всею силой ткнул его кулаком в бок.
Яков выпустил охапку, покачнулся и, выкидывая руки вперед, свалился на выволочки.
Филипп оторвался от плуга, зажал в руке чистик и, прыгая по дернам, подскочил к Арчакову.
– Ты что мордобой учиняешь?! – Он выдохнул это чуть слышно, не разжимая скул, и крутые брови его слились над переносицей.
Арчаков попятился, вытаращил глаза на прыгающий в руке Филиппа чистик.
– А ты что: хохлачий защитник? Ха! Дали им волю, они уж надворничают на голове. Урядник тоже – на атамана с чистиком! Продал казачество!
– Иди-и ты… – зашипел Филипп, не в силах сдержать рвущиеся с языка ругательства. Но взглянул на стоявшую с потупленными глазами Варвару и отвернулся, недосказал.
Коваль поднялся, отряхнулся. В боку боли не было – боль была в груди. Лютая злоба просилась наружу, но от драки с атаманом все же воздержался: мало в этом проку. А когда Арчаков, раскачиваясь, зашагал к плугу, он скрипнул зубами и показал ему в спину жилистый продолговатый кулак.
– Помни, гадюка!
III
К вечеру с пруда потянуло прохладой. Из-за бугра – за прудом – выползала сизая, тяжелая туча. В лучах закатного солнца она бурлила, плавилась и по краям вскипала разноцветной пенкой. Ее отроги, сгущаясь, обволакивали небо, и голубая, нежнейшая на востоке ка «емка становилась все уже. Вдалеке трескуче погромыхивал гром, вспыхивала молния. Говорливые ласточки – предвестники грозы – встревоженно кружились стайкой, неслись в поднебесье. Степь замерла, притаилась. Стало душно и тихо. Но вот над головой оглушительно грохнуло, и стремительные капли дождя упали на землю.
Пахари, хлеща быков кнутами, подъехали к стану. Андрей выхватывал из ярем занозы, а Филипп торопливо мастерил защиту – накидывал на арбу шерстяную полсть. Но дождь после первых капель утих, и туча серым пятном расплылась по небу; над полями разостлался розоватый сумрак.
Филипп вылез из-под арбы. Там, где в облачной зыби опустилось солнце, меркла заря. За далеким бугром висела чуть приметная радуга. Филипп посмотрел на нее и сказал:
– Дождя не будет. Зря лишь в панику ударились. Он стащил с арбы таганок, дрова и начал разжигать костер. Сидя на корточках, ломал палки, подкладывал под котел. Пламя вспыхнуло, и сгущавшийся мрак хлынул от костра. Андрей ползал на коленях у плуга, оттачивал терпугом лемех. Сквозь визжанье стали Филипп услышал песню. Приподнялся. На стану Арчаковых чуть колебалось пламя. Когда оно вспыхивало, в красном свете вырисовывалась женская фигура. Тихие звуки песни и угасающее пламя костра были подобны друг другу: они то ярко и как-то одновременно вспыхивали на минуту, то угасали. «Варвара поет», – догадался Филипп и насторожился, ловя слова песни:
Звездочки небесные,
Полно вам сиять.
Дни мои прошедшие
Мне не вспоминать.
Голос чистый, грудной, нежный и сочный. Филипп завороженно стоял, устремленный к стану Арчаковых. Варвара пела не очень громко, и Филипп старался не проронить ни звука. Давно уж он не слышал этого знакомого волнующего голоса. Когда-то Варвара была мастерицей водить хороводы. Бывало, в теплые апрельские вечера – с бугра только что отзвенят вешние потоки – молодежь со всего хутора сбегалась к одинокому над речкой амбару – место ребячьих игрищ. Всю ночь напролет, пока из-за садов не глянет строгая, что вдовий глаз, зарница, буйными разгулами, песнями ребята разгоняли сонную одурь, пугали ворчливых спросонок старух, заставляя их невпопад креститься в темень и шептать полузабытые молитвы. В этих шумных игрищах Варвара всегда была зачинщицей.
Но о чем, о каком прошедшем она тоскует? Не о том ли, которое так ярко стоит в памяти Филиппа? И забудется ли оно когда-нибудь?
…Они сидели на крутом берегу. Над головой шептались листья ветвистого тополя. Луна рассеивала на реке искристую рябь. В воде качались их слитые тени. Они только что бросили играть в мяч. Жаркая и возбужденная Варвара, тяжело дыша, привалилась к его плечу. Он положил неумелую руку на ее шею. «Ведь мы последний вечер с тобой вместе, – прижимаясь к ней, сказал он, – завтра мне в полк». Она вздрогнула, повернула к нему свое испуганное лицо. Глаза ее часто заморгали, и в них показались слезы. Молча она потянулась к нему робкими губами, а он, сильный и порывистый, крепко, как мог, обнимал ее… Но это было давно. Так давно, будто был только сон.
А может быть, и не то совсем. Может быть, Варвара никогда о том и не вспоминает. Ведь девичья память, говорят, что июньская ночь, – коротка, а душа что осенние сумерки. Может быть, совсем иное бередит ее сердце. И Филипп поморщился.
– Ты что делаешь, – подбежав к нему, крикнул Андрей, – ведь ты кашу сжег!
– У, черт… Как же скоро. – Филипп отвернулся от Андрея и заглянул в котел. Воды в нем уже не было, и от краев отставали черные, поджаренные плиты пшена. – Ну ничего. Клади больше масла, исправится.
– Испра-авится. Эх, ты! – улыбаясь, передразнил Андрей. – А еще урядник. Какой же из тебя к шуту урядник, каши не умеешь сварить. – Он сбросил с таганка котел, раскинул на подстилку зипун и полез на арбу за кислым молоком.
Ночью Филипп должен стеречь быков. Так они условились с Андреем: по очереди. Прошлой ночью стерег Андрей. Пока ужинали, стало совсем темно. По зипуну прыгали кузнечики, ползали букашки, попадали в миску, в котел, в ложки. Филипп, хмуря брови, мотал ложкой, недовольно бурчал.
– Ох, ты и брезгливый, посмотрю я, – чавкая, скалил зубы Андрей. – Ну, чего ты плескаешь, скажи? Божья тварь, не чья-нибудь. Навар будет жирнее. Иной кузнечик слаще рыбьего хрящика: хруп-хруп! Вкусно!
– Ну и лопай божью тварь, хрупай. – Филипп стряхнул с колен крошки и поднялся. – Пойду к быкам, а то их не видать что-то.
– Иди. А я поем и спать завалюсь. Отдохнувшие быки убрели далеко. Филипп нагнал их, когда они спускались в прудовую балку, к воде. Поить их было рано, и Филипп забежал к ним наперед. Быки подняли рога, обиженно посопели и вновь уткнулись в зелень. Ноги у Филиппа гудели от устали, и он присел в старой борозде. Обрывки мыслей сплетались в пестрые узоры. Филипп, напрягаясь, старался поймать хоть одну из них, но они, покружась в голове, бесследно исчезали, или вместо одной вдруг появлялась другая. То вспоминались фронтовые будни, отравленные пороховым дымом и непримиримой злобой к начальству; то хуторские новости, заботы по хозяйству и неожиданный приезд агитатора; то с неотразимой яркостью вставал перед глазами образ Варвары. Мысли о Варваре были самыми противоречивыми и навязчивыми.
Из темноты послышался шорох шагов, и Филипп приник к земле, всмотрелся. К нему подходили чьи-то быки. В отдалении вспыхнула спичка и выхватила из мрака знакомое лицо.
– Шагай сюда, Семен! – радуясь встрече, позвал Филипп. – Пускай быки вместе ходят.
Филипп уважал этого простоватого рослого парня – давнишнего батрака Арчаковых. И Семен в долгу у него не оставался: встречался с ним всегда с большой охотой. Он хоть и молчаливо, но явно разделял настроения Филиппа, и тот старался сделать из него своего человека. О встречах с Филиппом Семен никогда не говорил ни старому, ни молодому Арчаковым – ни хозяину, ни Василию: знал, что Филиппа они терпеть не могут.
– Это ты, Филипп?
– Я, иди покурим.
Шаркая чириками и разбрасывая искры, Семен подошел, прилег подле Филиппа.
– Спать хочется, – признался он и громко зевнул, – ныне мой атаман не дал мне отдохнуть, проклятущий.
Филипп вспомнил про сегодняшнюю драку и обозлился:
– Твоему атаману давно бы пора башку свернуть. Топтун чертов! Ты что ж его не проводил с быками? Пусть бы малость поразмялся. Взял бы свою насеку, она тут как раз под стать – быков заворачивать.
– Проводишь его… Он до дождя еще смотал удочки, улытнул в хутор.
– В хутор?! – почти крикнул Филипп и притворно зевнул. – Ну и пес с ним, радости не много! – Чмокая губами, прикурил от Семеновой цигарки, перевел разговор – А, поди, Семен, надоело тебе батрачить-то, а? Надоело, говоришь? Да-а, завидного мало. Ну ничего. Вот прогоним всяких атаманов, полегче будет, ничего… Чудно как-то получается. Слыхал, что оратор говорил: везде уж советская власть, а у нас все атаманы. Автономию, вишь, казачью хотят установить. Сами с усами. А какая там к черту казачья: офицерская да атаманская. Ну ладно. Придет время – и атаманов возьмут за жабры. Возьмут ведь, а? Как ты думаешь? Мы подсобим, правда?
Семен сосредоточенно докуривал цигарку, молчал. Он всегда внимательно слушал Филиппа, хотя про себя и не совсем верил в то, о чем он говорит. Забитый и неграмотный, живя в семье Арчаковых, он вечно слышал разговоры о том, что на казаков никто не посмеет идти, ведь иноземные государства – союзники – стоят за них. Да и сами казаки утрут нос кому потребуется. Семен сказал об этом Филиппу.
– Ты, Семен, слушай их только, они наговорят! Им бы хотелось, чтобы было так, да так не будет. И насека пойдет в печь на растопку, и белые погоны слетят с плеч. Немало их посодрали.
Семен поплевал на окурок, встал. Быков уже не было слышно. В направлении к балке чуть заметно мелькали пятна. Над прудом, перебивая друг друга, хрипло кричали чибисы.
– Быки пить ушли, пойдем, – и Семен потянулся за чистиком.
– Пойдем.
Шли они не спеша, спотыкаясь в старых бороздах. Филипп все время отставал. Мысль о том, что Варвара на стану одна, наполняла его безотчетным волнением. За прудом изредка посверкивала молния, чуть внятно погукивал гром, а над головою в небе ярко расцветали созвездия. Филипп вспотел в зипуне и расстегнул его. Шагая, он напряженно ворошил мысли, подыскивал предлог, чтобы оставить при быках Семена одного, и никак не находил. Наконец спросил глуховато:
– Ты, Семен, побудешь… один? Мне бы надо… Я приду через часок.
– Ну что ж, – согласился Семен, – мне не привыкать, я всегда один, – и, не оборачиваясь, убыстрил шаг.
Он, конечно, догадался, куда это «надо» Филиппу. Давно уж он заметил, что между ним и Варварой что-то есть, но затевать об этом разговор он стеснялся. А Филипп тоже никогда не спрашивал у него о Варваре. А если бы он спросил, Семен мог бы кое о чем рассказать; рассказать о том, что было известно, пожалуй, только ему одному.
…В прошлом году, летом, в хутор на каникулы приезжал сын гуртоправа Веремеева – молодой курчавый семинарист. По какому-то делу он зашел к атаману Арчакову и увидел Варвару. Через короткое время нашлось новое дело. В доме Арчаковых Веремеев больше не появлялся. Зато, к удивлению Семена, ему вскоре пришлось встретить его уже вместе с Варварой в другом месте. Как-то в воскресенье он собирался ехать в поле за просом. Пошел в сад за ветками – оплести арбу. Лазил по саду, искал. Вдруг неподалеку от себя услышал приглушенный в кустах говор. Бесшумно раздвинул терновник, насторожился. Под густой черемухой, раскинув ноги в зеркальных гамбургских ботинках, лежал семинарист Веремеев. Курчавая голова его уютно покоилась на коленях Варвары. Засматривая в его чуть открытые глаза, она одной рукой разгребала черные вьющиеся волосы, другой – гладила плечо. Из-за фуражки выглядывала недопитая бутылка вина с опрокинутым на горлышко стаканом. Он, полусонный, неразборчиво что-то бурчал ей, а она, довольная и счастливая, сияла улыбкой. Завистливыми глазами несколько минут Семен смотрел на них, потом опустил ветки и неслышно отошел.