Текст книги "Возмездие"
Автор книги: Николай Кузьмин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 51 страниц)
Стихи принадлежат Пастернаку.
Поэт, поднимаемый на уровень живого классика, обязан был тронуть струны своей лиры и пропеть гимн Вождю. Этого требовали обстоятельства борьбы, – как политической, так и литературной.
Писатели-троцкисты подхватили метод троцкистов-партийцев, вылезавших на трибуну недавнего XVII съезда «победителей» и во весь голос певших гимны ненавистному им Сталину. Умысел был один, – во что бы то ни стало удержаться хотя бы на краешке ускользавшей власти. Следовало накапливать силы и ждать, терпеливо дожидаться счастливого мгновения. Самые посвящённые знали, что этот миг совсем недалёк.
23 июля в «Правде» появилась установочная статья партийного функционера Юдина «О писателях-коммунистах». Автор директивно указывал, что решающим признаком творческой зрелости советского литератора является наличие у него партийного билета. Горький возмутился и 2 августа, посылая Сталину для просмотра свой доклад на съезде, сопроводил его запиской, заметив, что никакой партийный документ не заменит природного таланта. В литературу невозможно вступать по заявлению, для этого необходимые определённые способности. Статью Юдина писатель расценил как попытку начальственного диктата. Не следовало так поступать с художниками слова!
* * *
Работа Первого Всесоюзного съезда писателей проходила как большой общенародный праздник. В Москву съехалось более 500 делегатов из всех республик и областей. Присутствовали многочисленные гости из-за рубежа. Колонный зал с утра до ночи окружали толпы восторженных москвичей. Люди узнавали писателей, кричали приветствия, бросали цветы. В зал съезда одна за другой являлись делегации трудящихся. Шли пионеры, метростроевцы, работницы «Трёхгорки», колхозники Узбекистана, старые политкаторжане.
Исподволь, за кулисами, шла кропотливая работа швондеров.
Среди делегатов съезда мандатная комиссия установила 200 русских и 113 евреев. Однако следовало учитывать громадную еврейскую прослойку среди республиканских делегаций – особенно грузинской и украинской. Недаром в те дни получил хождение забавный анекдот, связанный с переменой фамилии… Первыми декретами советской власти, как известно, было отменено уголовное преследование за педерастию и разрешена перемена имён и фамилий. Перемена совершалась «через газету», т. е. открытой публикацией. Однажды в редакцию явился типичнейший еврей и объявил, что хочет изменить свою фамилию «Петров» на «Иванов». «А какая разница?» – был вопрос. – «Очень большая. Сейчас я Петров, бывший Рабинович. А стану Иванов, бывший Петров».
Так что национальное представительство на съезде получилось примерно равным.
Но вот качество!
На съезд не попали Ахматова, Булгаков, Васильев, Заболоцкий, Клычков, Клюев, Мандельштам, Платонов.
Тон на съезде задавали Безыменский, Альтман, Кольцов-Фридлянд, Лежнев-Альтшулер.
Доклад «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» должен был читать Николай Асеев. Однако удалось разнюхать, что он собирается критиковать «самого» Пастернака! Были приняты меры, и докладчиком утвердили Бухарина. Это был «свой», из «нашей стаи».
С докладом «Современная мировая литература и задачи пролетарских писателей» выступил Карл Радек.
Бабель, один из самых ярых сталинских ненавистников, произнёс восторженную речь:
– Посмотрите, товарищи, как Сталин куёт свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо!
На непостижимую высоту был поднят Пастернак. Его значение раздували и докладчики, и выступающие в прениях. Незаметно получилось, что в дни работы съезда он превратился в третью по величине фигуру: после Сталина и Горького. Когда он вышел на трибуну, весь зал поднялся на ноги и устроил ему долгую овацию. Ума Пастернака хватило, чтобы запаниковать. Поэт догадывался, что незаслуженные почести явно неспроста: его попросту утучняют, как библейского тельца для будущей жертвы.
Троцкисты в литературе упорно осуществляли свои тайные планы.
Атмосфера взаимной ненависти, с которой должен был покончить съезд, не исчезла, а всего лишь утончилась и спряталась вглубь. Тем более что под Москвой для писателей стал спешно строиться целый дачный городок и выделялось несколько легковых автомашин для личного пользования. Житейские блага порождали ожесточеннейшие дрязги.
Уже в дни съезда испытанные хохмачи ловили приятелей и доверительно тянулись к уху. Передавались забавные и едкие словообразования, родившиеся только что: «под-ах-матовски», «пастер-накипь», «мандель-штамп». Жёны писателей именовались «жопис», дети писателей – «писдетки», мужья дочерей писателей – «мудопис». Улицу Горького называли «Пешков-стрит» и «Пешков-штрассе»…
Все дни съезда Горький сидел в президиуме в подаренном узбеками халате и тюбетейке. Слушая выступления делегатов, он то и дело утирал глаза, – становился слезлив.
Взволнованно выступил на съезде молодой и обаятельный Леонид Соболев, недавний морской офицер. «Партия и правительство, – сказал он, – дали советскому писателю решительно всё. Они отняли у него только одно – право плохо писать».
Юрий Олеша назвал писателей «инженерами человеческих душ». Это определение понравилось и прижилось.
Восторженную встречу делегаты устроили старейшему ашугу из дагестанского аула Сулейману Стальскому…
Незаметно пролетели две недели. Писатели приступили к выборам руководящих органов своего нового союза.
Председателем правления единодушно прошёл Горький.
Членами правления, т. е. литературными генералами, стали Д. Бедный, Биль-Белоцерковский, Лев Каменев, Кирпотин, Киршон, Кольцов, Маршак, Пильняк, Слонимский, Тынянов, Шагинян, Эренбург и всё-таки Юдин.
Это, как следовало понимать, лучшие из лучших.
Более талантливых, а, следовательно, достойных занять место на советском Парнасе не нашлось ни одного.
Таков получился один из итогов писательского съезда.
Первоначальный замысел Сталина создать из писателей что-то вроде хорошо управляемого литературного колхоза вроде бы осуществился. Не стало групп и группочек, все пишущие объединились под одной державной крышей. Наряду с правлением и секретариатом появился деятельный и чрезвычайно властный партийный комитет.
Союз советских писателей стал своего рода наркоматом литературы.
Сталин выразил свою признательность Горькому, подарив ему роскошный «Линкольн», самый дорогой в мире автомобиль.
На торжественном банкете в Георгиевском зале они сидели рядышком, переговаривались, наблюдали за веселившимися литераторами. Оба чувствовали усталость и удовлетворение. Удалось совершить дело громадного значения. В Германии, об этом писали все газеты мира, фашисты раскладывали костры из книг – причём сжигались произведения писателей, сидящих в этом зале… Произошёл фашистский путч во Франции… В развесёлой Вене разгромили шуцбунд… В Китае писателя Ли Вэйсэ-на живым закопали в землю… В Японии прямо на улице убили писателя Кобаяси… Фашизм смердел всё ощутимей. Верилось, что отныне советские «инженеры человеческих душ» будут работать только ради великой цели, а не растрачивать свои силы в повседневной взаимоистребительной грызне.
Творческое объединение писателей призвано помочь советскому народу осуществить грандиозные планы пятилеток. Вся надежда вот на этих, что сидят за столиками, уже подвыпили и шумят. Других писателей попросту нет.
Пошёл уже поздний час. Алексей Максимович попросил Сталина произнести заключительный тост. Взяв бокал с красным вином, Иосиф Виссарионович поднялся. Волна застольного гула сразу пошла на убыль и свернулась. В громадном зале установилась тишина. Иосиф Виссарионович, собираясь с мыслями, трогал усы и смотрел в стол. Внезапно напряжённую тишину прорезал тоненький смешок дискантом. Все ожидавшие невольно повернули головы. Веселился седенький старичок в нарядной тюбетейке, – как видно, азиат. Он подвыпил и, ничего вокруг не замечая, о чём-то увлеченно спорил сам с собой.
Усмехнувшись, Иосиф Виссаринович пошёл вдоль длинного стола. Приблизился, остановился. Весёлый старичок по-прежнему был увлечён своим. С улыбкой Сталин положил ему на плечо руку. Старик в тюбетейке досадливо дёрнул плечом… Потом он все же обернулся и отпрянул. Он узнал Вождя.
– Вы кто, отец? – спросил Сталин. – Хочу с вами познакомиться.
Ноги никак не слушались старичка. Сталин, нажав на плечо, оставил его сидеть. Это был старейший таджикский писатель Садриддин Айни.
Тост родился сам собой.
– Кто у нас в стране не знает великого Айни? Выпьем, дорогие друзья, за автора замечательных романов «Смерть ростовщика», «Рабы», «Дохунда».
Как всегда, Сталина выручила колоссальная начитанность и прекрасная память…
* * *
Дни работы съезда стали для сотрудников Лубянки страдной порой. Отделение капитана Журбенко собирало, отбирало и подшивало в папки донесения своих сексотов. «Тёткины сыны» трудились в поте лица. Для них выдались горячие денёчки. Они постоянно тёрлись в кулуарах, ночи напролёт шумели в номерах гостиниц, где взволнованные делегаты порою не ложились спать.
В Колонном зале гремели беспрерывные аплодисменты.
В донесениях сексотов картина писательского праздника изображалась совсем иная.
Доставалось докладчику Бухарину, который, как чеховский телеграфист, не упустил возможности «показать свою образованность». Он восторгался Брюсовым и отпускал комплименты Безыменскому, Светлову, Пастернаку. А – остальные? Брюзжали и злословили М. Пришвин, А. Новиков-Прибой, П. Романов, П. Орешин, А. Борисов, В. Правдухин. Негодовал пьяненький Я. Смеляков: в докладе его назвали автором стихов «дряхлых, пассивных, безвольных». И совершенно непостижимой была высокая оценка чеченца А. Авторханова (в скором времени – предателя, пособника фашистов). Его называли «надеждой советской литературы».
Поэт Ицик Фефер много лет состоял в лубянских штатах. Его ценность повышалась тем, что он был близок многим известным деятелям культуры, которые подозревались в пропаганде сионизма. В дни писательского съезда Фефер вдруг «прокололся» сам, попав в сводку суточного донесения. В одном из номеров гостиницы выпивала и шумела тщательно подобранная компашка литераторов «некоренной национальности». Тон, как ни странно, задавал Фефер (видимо, излишне выпил). Он со слезами на глазах стал читать стихи Бялика «Песня Грозного»:
… и рассыптесь в народах и все в проклятом их доме отравите удушьем угара.
И смех захватите с собой горький, ироничный, чтоб умерщвлять всё живое!
Это было обращение Бялика к своим единокровцам.
Затем Фефера буквально занесло: он вдруг принялся вспоминать о последних днях Бялика и, подняв палец, произнёс:
– Перед смертью он заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм – проклятием еврейского народа!
Для аналитиков Лубянки поведение Фефера явилось неожиданной загадкой. Даже во хмелю сексоты не имели права терять головы. Капитан Журбенко отложил донесение в особую папку. Кроме того, он дал указание завести папку на Бабеля. Туда легло донесение сексота о язвительном отзыве «объекта» о работе писательского съезда (совершенно противоположное тому, что Бабель говорил с трибуны): «Съезд проходит мёртво, как царский парад. За границей никто этому не верит. Посмотрите на Горького и Бедного. Они ненавидят друг друга, а сидят рядом, как голубки. Я воображаю, с каким наслаждением они повели бы в бой каждый свою группу».
Словом, «писательский колхоз», едва образовавшись, явил признаки раннего, но серьёзного заболевания. Название этой болезни: групповщина…
Многие, очень многие писатели не попали в Колонный зал, не удостоились стать делегатами Первого съезда. К сожалению, в нескольких случаях сказалось отношение самого Вождя.
Сталин, как известно, стремился прочитывать всё или почти всё из журнальных публикаций. Он внимательно следил за становлением советской литературы. На первых порах он ещё не сознавал убойную силу своего мнения о прочитанных произведениях. И худо приходилось тем, чьи напечатанные вещи не нравились столь высокопоставленному читателю.
На всей писательской судьбе А. П. Платонова сказалась отрицательная оценка Сталина его повести «Впрок».
Как и «Поднятая целина» Шолохова, «Впрок» посвящена коллективизации сельского хозяйства. Но если от романа Шолохова Вождь пришёл в восторг, то повесть Платонова вызвала его гнев. Так называемый объективизм никогда не устраивал Сталина. На задачи «инженеров человеческих душ» он всегда смотрел иначе, прагматично требуя, чтобы писатели выступали активными помощниками партии и государства.
Два художника посвятили свои произведения событиям, которые преобразовали русскую, деревню. Два писателя – два взгляда на происходившее. И пускай обоими владела одинаковая боль, Сталина рассердило, что Платонов, в отличие от Шолохова, всю свою писательскую силу употребил на изображение одних только трудностей, страданий. Рождение человека, считал Сталин, тоже связано со страданиями роженицы, но это не значит, что во имя человеколюбия следует навсегда запретить женщинам рожать!
К тому же Вождь оставлял за собой право иметь и своё суждение иметь о каждом прочитанном произведении.
Относительно утверждений, будто он не терпел никаких возражений, – чушь, бред и клевета. Достаточно вспомнить историю с финалом «Тихого Дона». Сталин очень хотел, чтобы Григорий Мелехов, в конце концов, «пришёл к нам». Однако Шолохов пренебрёг мнением Вождя и поступил по-своему. Он действовал по законам творчества, и Сталину нечего было на это возразить.
Разумеется, мнение такого читателя, как Сталин, было немедленно взято на вооружение пронырливой литературной сволочью. Журнал «Красная новь», где печаталась повесть «Впрок», поспешил признать свою ошибку, а на автора остервенело набросились стаи критиков. За Платоновым на долгие годы закрепилась репутация «певца русского идиотизма» и даже «врага народа» (М. Кольцов).
Зависть была чужда натуре Платонова. И всё же, читая «Поднятую целину», он сознавал, что молодой «орёлик» (определение старика Серафимовича) летает намного выше и видит гораздо дальше. О «Поднятой целине» он отозвался так: «Единственная честная книга о коллективизации!» Этим самым он признал правоту жесткой сталинской оценки своему произведению.
Небольшое удовлетворение принёс Платонову напечатанный рассказ «Усомнившийся Макар». Однако пьеса «14 красных избушек» вновь показала, что писатель увлекается изображением теневых сторон ломки старого мира. Ещё одна творческая неудача!
Критик В. Ермилов, разделывая «Баню» Маяковского, не удовлетворился одной жертвой и, демонстрируя широту своих интересов, заодно укопытил и платоновского «Усомнившегося Макара».
Кстати, любопытное явление литературной жизни той поры. О «великом» Лелевиче И. В. Сталин высказался куда резче, нежели о Платонове: Вождь назвал поэта-расстрельщика «выродком». Однако ни одна из косточек Лелевича не хрустнула на критических клыках, он продолжал, как говорится, цвести и пахнуть. Платонова же рвали и терзали, не переставая!
Красноречивейшая избирательность!
Платонов оказался в положении зачумлённого. Жить приходилось трудно, даже голодно, пробавляясь мелкими газетно-журнальными публикациями под псевдонимом «Человеков». Пока собратья по перу устраивались на роскошных дачах и катались по Европе, Андрей Платонович сидел в своём «пенале» на Тверском и терпеливо отделывал страницы «Чевенгура» и «Котлована», отчётливо сознавая, что при его жизни эти вещи не увидят света. Как и слепнущий, разрушаемый болезнью почек Булгаков, он работал для читателей будущего.
К сожалению, с Платонова не спускала своих бдительных, вечно прихмуренных глаз «тётка».
Литературоведы с петлицами умели наносить сокрушительные удары. Как и со Шмелёвым, они выбрали момент и ударили в отцовское сердце: однажды ночью приехали на Тверской и увезли с собой сына писателя. Андрей Платонович пришёл в отчаяние. Как спасать? К кому бежать? Кто из знакомых обладает достаточным влиянием? Оставался один Шолохов. И старый друг забросил свои писательские дела, приняв близко к сердцу несчастье убитых горем родителей. Подросший сын оставался для Платонова единственной отрадой в невыносимой жизни. Михаил Александрович ещё раз сумел добраться до занятого сверх головы Вождя. При нём Иосиф Виссарионович грубо отчитал хозяина Лубянки. Зубы хищного ведомства с неохотою разжались, и похудевший парень снова вернулся в родительский «пенал».
В хлопотах о спасении сына Андрей Платонович совершенно забыл о судьбе своей рукописи, отданной в редакцию «Красной нови». Прочитав её, писатель Вс. Иванов пришёл в восторг: «Будем печатать!»
Однако редактор журнала махровый троцкист Ф. Раскольников держался иного мнения. Он послал рукопись на Лубянку, сопроводив её запиской: «Примите меры».
В таких случаях «тётку» дважды просить не приходилось.
В ночь на Новый год в «пенал» на Тверском неожиданно ввалились гости: вроде бы на огонёк заглянули некие А. Новиков и Н. Кауричев. Хозяева не знали, что Новиков усердно подрабатывает на Лубянке (агентурная кличка «Богунец»). За наспех собранным столом Новиков громогласно предложил новогодний тост:
– За смерть Сталина!
Бедные хозяева помертвели. Этого им только не хватало! Андрей Платонович швырнул рюмку и выгнал провокаторов взашей.
Через несколько дней Платонова вызвали на Лубянку. Разговаривал с ним младший лейтенант М. Кутырев. Он уже знал о новогоднем происшествии. Но Платонова изумило, что на столе следователя лежала его рукопись, которую он относил в «Красную новь».
Одно к одному!
Младший лейтенант разговаривал вежливо и отпустил писателя домой, вручив ему рукопись. Уходил Андрей Платонович с тяжёлым сердцем. Он понимал, что постоянное внимание «тётки» добром не кончится…
Неожиданно в судьбу писателя, как и всей страны, ворвалась война с фашизмом. Платонов стал специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». Он получил чин капитана (одна «шпала» в петлицах), военную форму и пистолет. Гимнастёрка сидела на нём мешковато. Он был глубоко штатский человек.
Война советского народа с озверелым врагом увлекла писателя целиком. В газете постоянно печатались фронтовые очерки Платонова. Впервые за много лет он подписывал их своим настоящим именем, а не скрывался под псевдонимом. Даже взыскательные братья-писатели отмечали «Оборону Семидворья», «Броню», «Одухотворённых людей», «Рассказ о мёртвом старике», «Трёх солдат».
Из Москвы, с Тверского, на фронт приходили скудные письма. У Платонова болело сердце: он беспокоился за сына. Лубянское сидение обернулось для парня тяжёлым лёгочным заболеванием. Мария Александровна старалась не расстраивать мужа, однако Андрей Платонович по множеству примет догадывался, что с сыном плохо.
О смерти сына фронтовому корреспонденту сообщили через редакцию газеты. Он прилетел на похороны и на следующий день снова улетел. Плечи немолодого капитана согнулись под тяжестью обязанностей отца, мужа и солдата.
Мария Александровна осталась в Москве одна.
Потеря единственного сына вконец состарила писателя. Всю боль израненной души Андрей Платонович изливал в дневнике. Эти небольшие записи – настоящие шедевры, рождённые любовью к людям.
«Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребёнок лет двух-трёх и плачет – он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнём, и слёзы тоски стоят у него в глазах. Он скребёт землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нём в серый день, в 10 ч. утра, босой, полуголодный, брошенный».
Какое глубинное чутье к неизлечимой боли жизни, к её мучительной правде!
Великая победа ничего не изменила в судьбе недавнего фронтовика. Он оставался прозябать в своём «пенале». Писатель часто выходил в садик, садился на скамейку и часами молчал, заволакиваясь табачным дымом. Вокруг шумела молодёжь Литературного института. Многие из студентов даже не слыхали имени этого угрюмого человека в старой гимнастёрке.
Мария Александровна решила приодеть мужа. Она поехала к писателю П. Павленко и не слишком дорого купила два костюма, привезённых из Германии. Особенно нарядным выглядел Платонов в коричневом костюме. Он стал надевать его по праздникам.
Константин Симонов, тоже фронтовой корреспондент, стал редактором «Нового мира». Он с удовольствием напечатал рассказ Платонова «Возвращение». И тут же поплатился: «Литературная газета» немедленно поместила разгромную статью под заголовком «Клеветнический рассказ Платонова».
Ненависть литературной мрази носила характер онкологического заболевания: не отстанут, пока не забьют насмерть.
Последний акт платоновской трагедии игрался в подлинно сатанинских декорациях.
Будучи больным уже неизлечимо, Андрей Платонович изливал боль своей души на станицы дневника.
«Всю войну я провёл на фронте, в землянках. Я увидел теперь по-другому свой народ. Русский народ многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычёркивает и не даёт говорить о русском народе. Сейчас мне трудно… Я устал за войну. Меня уже кроют и будут крыть всё, что бы я ни написал. Сейчас я пишу большую повесть „Иван – трудолюбивый“: там будет всё – и война, и политика. А главное, я как поэму описываю труд человека, и что может от этого произойти, когда труд поётся, как песня, как любовь. Хочу написать эту повесть, а потом умереть. Конечно, так как я писатель, то писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке – где хотите…»
Что за подозрительный мотив насчёт кочки или чердака для писательской работы? Уж не «тёткины» ли поползновения? Время наступило аховое, в писательском «колхозе» патриоты искоренялись наподобие кулачества. Спасать обречённых Сталин уже не мог, ибо попал в такую плотную блокаду, что не имел возможности спасти себя самого.
С Платоновым «тётка» поступила с предельной низостью: в украденную рукопись лубянские спецы вписали несколько крамольных фраз, достаточных для самого страшного обвинения. Ордер на писателя получил начальственную визу, и на Тверской бульвар отправились две чёрные автомашины. Однако «архангелов» с Лубянки опередила сама Смерть, – она поспешила на Тверской и спасла Платонова от последнего унижения и горчайших мук.
Когда мерзавцы, громко топоча сапогами, ввалились в «пенал», измученный жизнью писатель умирал. Ночные гости растерялись. Ситуация, согласитесь, нестандартная. Старший группы побежал звонить, скоро вернулся и молча, энергичными жестами, приказал своим убираться.
Похороны были скудными, с небольшим количеством провожающих.
Андрей Платонович лежал в гробу в коричневом костюме, успокоившийся и даже, кажется, помолодевший. Никогда прежде он не выглядел таким нарядным и красивым.
Мария Александровна, состарившаяся Маргарита, с безумным плачем рвалась к Мастеру в могилу. Её с трудом удерживал Шолохов.
Тяжелое зрелище, невыносимое испытание…
* * *
Создание и выпуск книг стало в СССР отраслью народного хозяйства – со своими органами сбыта, снабжения и даже планирования. Перед художественной литературой возникла угроза скатиться до уровня журналистики. Этому способствовали не только критики, призывавшие литераторов создавать произведения на злобу дня, но и расплодившееся чиновничество. В творческий процесс стал властно и нахально вторгаться бюрократ. Расплодились ловкачи, бойко сочинявшие книжки на любую тему «по заказу партии». Процветала обыкновенная халтура. И снова худо приходилось тем, кто не владел умением скорописи на заказ и не имел поддержки «своей стаи». Одиночкам всегда плохо.
Иосиф Виссарионович при всей занятости делами государства продолжал читать много и постоянно. Он вовремя обратил внимание на опасный перекос. Заказ партии – отнюдь не приказ. В любой заказ художник, если только он не халтурщик, обязан вкладывать душу.
«Товарищ Ставский! – писал он одному из рабочих секретарей Союза писателей. – Обратите внимание на товарища Соболева. Он, бесспорно, крупный талант, судя по его книге „Капитальный ремонт“. Он, как видно из его письма, капризен и неровен. Эти свойства, по-моему, присущи всем крупным литературным талантам, может быть, за немногими исключениями. Не надо обязывать его написать вторую книгу „Капитального ремонта“ – такая обязанность ниоткуда не вытекает. Не надо обязывать его написать о колхозах или Магнитогорске. Нельзя писать о таких вещах по обязанности. Пусть пишет, что хочет и когда хочет. Словом, дайте ему „перебеситься“. И поберегите его!
С приветом И. Сталин».
* * *
К сожалению, обстановка в стране внезапно обострилась и литературные заботы сами собой отошли на задний план, – первого декабря в Ленинграде, в коридоре Смольного, был застрелен самый близкий друг Генерального секретаря С. М. Киров.
Злодейское преступление троцкистов возмутило Горького до глубины души. Он вспомнил их льстивые речи на XVII съезде партии, их выступления на недавнем писательском съезде. Гнусные шакалы! На языке – мёд, а под языком – змеиный яд.
Кровь Кирова требовала справедливого возмездия.
«Если враг не сдается, его уничтожают!» – отчеканил Горький слова своего приговора не унимавшимся врагам многострадального Отечества.
Он не сомневался в том, что отлита пуля и для Генерального секретаря. Угроза внезапной насильственной смерти постоянно витала над головой этого Великого Человека.
После похорон Кирова Алексей Максимович послал Вождю письмо с предостережением:
«…Я совершенно убеждён, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право беспокоиться и советовать».
Своим призывом к уничтожению врагов великий гуманист открыто занял место на баррикаде рядом с Вождём. Ответ затаившегося шакалья был столь же беспощаден: писателю был вынесен смертный приговор. Способ расправы избрали древний, усовершенствованный в веках, – через лечение. Чашу с ядом принял в свои руки доктор Левин, не раз гостивший у Горького в Италии и считавшийся в его семье домашним человеком.
Колоссальной силы ударом для больного писателя стала внезапная смерть Максима, единственного сына. Молодой, спортивного склада мужчина вдруг заболевает и умирает в считанные дни, почти скоропостижно. Оба, и сам Горький, и Екатерина Павловна, подозревали, что дело нечисто, и всей кожей ощущали зловещее участие любвеобильного Ягоды. Эта утрата подкосила старого писателя. Алексей Максимович совсем угас. На похоронах он с трудом стоял, опираясь на костыль. Негоже сыновьям умирать раньше отцов! Невыносимо опускать детей в могилу!
Год спустя последовал очередной удар.
Авиационная промышленность Страны Советов, под внимательным приглядом Сталина, развивалась невиданными темпами. К майским праздникам 1935 года в небо поднялся воздушный корабль, имеющий 8 моторов. Эта летающая крепость брала на борт несколько десятков пассажиров. Новому самолёту присвоили имя любимого писателя: его назвали «Максим Горький». 18 мая тысячи москвичей устремились на Тушинский аэродром. Было объявлено, что «Максим Горький» будет катать ударников труда московских предприятий. В первый полёт поднялись инженеры и рабочие авиазавода, создатели воздушного гиганта. Рассевшись в креслах, они с восхищением любовались расстилавшейся далеко внизу Москвой. Внезапно появился истребитель И-5 и принялся, словно шаловливый щенок, заигрывать с мощно гудевшим великаном. И несчастье не замедлило: совершая рискованную петлю, истребитель врезался в могучее крыло воздушного гиганта.
Обломки обоих самолётов полетели на посёлок Сокол.
Катастрофа с самолётом, носящим его имя, потрясла писателя. Ему почудилось в случившемся что-то мистическое, роковое…
В правительственном соболезновании по поводу смерти Максима Пешкова, сына Горького, невольно обращали на себя внимание слова: «Горе, так неожиданно и дико свалившееся на нас всех…» Без труда читалось и удивление этой нелепой смертью и, безусловно, подозрения относительно её причин.
Вскоре началась гражданская война в Испании, и в повседневный обиход вошло понятие о «пятой колонне».
После первых судебных процессов в Ленинграде (Котолынова – Зиновьева – Каменева) деятельность «пятой колонны» в СССР получит неопровержимые доказательства. Отныне речь пойдёт о том, чтобы осуществить лозунг Горького насчёт затаившегося врага, который никак не хочет признать своего поражения и сдаться.
* * *
Осенью 1936 года во время отдыха на юге Сталин и Жданов задумаются о зловещей роли во всех диковинных событиях именно Лубянки и примут решение наконец-то навести порядок в этом самом страшном учреждении страны, куда со дня основания никто и никогда не смел сунуть носа.
За дело принялся Ежов.
А тем временем в стране продолжался обвал смертей, – из жизни уходили самые заслуженные деятели, а, следовательно, самые необходимые для планов преобразования страны.
Полгода спустя после убийства Кирова страна лишилась великих учёных И. В. Мичурина и Э. К. Циолковского.
Еще через год не стало И. П. Павлова…
Великий мечтатель Циолковский за три дня до смерти обратился к Сталину с письмом, в котором завещал все свои труды советской власти. Он ушёл из жизни с убеждением, что СССР первым из землян прорвётся в таинственные глубины неба и осуществит давнюю мечту человечества об освоении бескрайних просторов Космоса.
Похоронили Циолковского в Калуге. Похоронная процессия растянулась на несколько километров…
* * *
Партработник с немалым стажем, воодушевлённый доверием самого Вождя, Николай Иванович Ежов пришёл в ужас от того, что увидели его глаза на лубянской «конюшне». За 20 лет советской власти здесь накопилось столько грязи, что для наведения чистоты требовались усилия настоящего Геракла.
Привыкший отдавать всего себя работе, Ежов не побрезговал стать ассенизатором и, надо признать, во многом преуспел. «Пятая колонна» содрогнулась и даже запаниковала. Однако опыт мирового Зла насчитывает тысячелетия. Поджав хвосты на время, негодяи постарались отделаться минимальными жертвами, не допустить полного опустошения своих рядов, главное же – оборвать обнаруженные следствием концы. В итоге Лубянка пережила Ежова. Маленький нарком не усидел в своём кресле и двух лет.
Гражданская война в Испании показала миру отвратительное мурло фашизма. Муссолини, Пилсудский, Гитлер, Франко… Ожесточённые бои на земле Сервантеса и Лорки, счастливые лица испанских ребятишек, вывезенных в Советский Союз, мужественный облик пламенной Пассионарии… Органическая ненависть к фашизму испанскому, итальянскому и немецкому помогла палачам с Лубянки обрушиться и на «фашизм русский». Во внутренней тюрьме НКВД оказался Павел Васильев. Его постигла судьба Есенина и Ганина. Вместе с ним лубянские грабли сволокли в расстрельные подвалы С. Клычкова, П. Орешина, Ф. Наседкина, П. Карпова, И. Макарова и многих, многих других. А вскоре к ним присоединился и ретивый «тёткин сын» И. Приблудный. В его услугах отпала всякая нужда, и парня пристегнули к компании «фашистов».