355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кузьмин » Возмездие » Текст книги (страница 10)
Возмездие
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Возмездие"


Автор книги: Николай Кузьмин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 51 страниц)

И тревога Бриков оправдалась. Маяковский – страшно молвить! – собрался завести собственную семью, т. е. жениться и навсегда уйти из дома. Но это же… это же подло, гнусно, это, в конце концов, самое настоящее предательство! Уж не мы ли… и все для него, для него! А – он?

С уходом Маяковского для «сладкой парочки» кончалась большая лафа, они теряли безответную дойную корову, полностью прибранную к рукам курицу, несущую золотые яйца.

«Заклятые друзья» действовали с предельной глумливостью. Они постарались доказать поэту, что без их поддержки он – ничто, творческий нуль. Задетый за живое, Маяковский впал в амбицию. «Неужели вы всерьёз считаете, что всем сделанным я обязан только вам? Ошибаетесь, уважаемые. И я вам это докажу!»

Однако он плохо изучил своих недавних соратников и друзей. Для этой братии пределов низости не существовало.

К тому времени уже оформилось «творческое» слияние обеих литературных групп – Оси и Леопольда. Это было необходимое и тщательно продуманное национальное сплочение. И Маяковскому выпало узнать всю мощь этого неумолимого, не брезгующего никакими средствами союза.

Недавние друзья и соратники принялись действовать. И дом Бриков, прежде такой уютный для поэта, предстал не только салоном избранных и допущенных, но и настоящим штабом штурмовых отрядов.

Владимир Владимирович сам был громилой не из последних. Это же он писал со всей присущей ему яростью: «Дворянский Пушкин, мелкобуржуазный Есенин, царь мещанского искусства – Художественный театр: в исторический музей всю эту буржуазную шваль!» А в 1922 году в Берлине, в кафе Ландграф, он своим стенобитным басом заявил: «Горький – труп. Он сыграл свою роль, и больше литературе не нужен!» (Незадолго перед этим облив выжитого из России великого писателя гнусными помоями в специально сочинённых стихах.) Словом, в рядах погромщиков традиционной русской культуры Маяковский действовал в самом авангарде.

Теперь ему предстояло испытать на своей шкуре удары, укусы и плевки недавних собратьев. Настала его очередь быть сброшенным с пресловутого «корабля современности». Из торжествующего палача он превращался в обречённую жертву.

Самое время задуматься о том, насколько правдивы рассказы тех, кого якобы допускали в подвалы Лубянки в качестве зрителей бесчисленных расстрелов. Верить ли им? Можно бы, в общем-то, и усомниться, но этим похвалялись и Блюмкин, и Брики, и Авербах, и даже Есенин. Приходится таким образом поверить. Тем более, что эти кровавые представления вполне укладываются в стратегию засилья и носят откровенно назидательный характер: смотрите, презренные гои, и содрогайтесь!

Смотрели и содрогались, и проникались обыкновенным человеческим ужасом при одном упоминании о Лубянке.

Этот ужас, словно некий нимб, светился над головами тех, кто имел хоть какое-то касательство к грозному ведомству.

Лиля и Ося Брики являлись давними проверенными сотрудниками ВЧК-ОГПУ. И Маяковский об этом знал – узнал в конце концов.

Не содрогнулся ли он перед вполне реальной перспективой оказаться в беспощадных лапах «тётки» (так в целях конспирации тогда называли лубянское ведомство). Общеизвестно, что при всей богатырской стати и басовитости Маяковский обладал далеко не мужественным характером.

Словом, падать с такого высокого пьедестала было невыносимо больно.

В одной из своих многочисленных статей (а писал он изобильно) Ося Брик как бы мимоходом обронил, что во всём творческом наследии Маяковского испытание временем вынесет совсем немногое. «Самое лучшее, что он написал: „Нигде, кроме, как в Моссельпроме!“» Ему откликнулся Леопольд Авербах, квалифицировав грохочущую поэзию Маяковского, как «зарифмованное изложение истории ВКП(б)».

Маяковский занервничал. Ему после приговора таких «корифеев» стало казаться, что он на самом деле исписался. Подтверждением этому стал оглушительный провал новой пьесы под названием «Баня». Что тому было причиной? Скорей всего, необыкновенное трюкачество Мейерхольда. Постановочные эффекты режиссёра превратили спектакль в сплошную клоунаду. Специально он, что ли, сотворил такое цирковое представление на театральной сцене? Публика негодовала, актёры брюзжали, но подчинялись деспоту-маузеристу.

Первой на скандальную постановку отозвалась «Правда». Критик В. Ермилов назвал саму пьесу «нестерпимо фальшивой». На его взгляд, автор «Бани» боролся не с бюрократизмом, а с государством (заодно к пьесе критик пристегнул также не понравившийся ему рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар»)…

Подхватив зачин центральной «Правды», критики накинулись на пьесу стаей. Тальников: «кумачовая халтура». Лежнев: «дело о трупе». Коган: «автор чужд нашей революции». Лелевич: «деклассированный интеллигент». Критик Правдухин назвал Маяковского «обезумевшим до гениальности Епиходовым», а Насонов сравнил «с гоголевским Поприщиным».

Молодой, ещё только начинающий критик из Ростова Ю. Юзовский расширил поле травли и посвятил статью разбору поэмы «Хорошо!». Его вывод: «Картонная поэма. Протокол о взятии Таврического дворца». Безвестного ростовчанина дружно поддержали два маститых москвича И. Дукер и М. Беккер. Их приговор: «Маяковский далёк от понимания Октября».

Мощно жахнула по зафлаженному поэту «Литературная газета». Она поместила групповое письмо собратьев по перу: Перцов, Третьяков, Чужак. Опытные, клыкастые, они всласть поглумились над «Володичкой». А в «Комсомольской правде» старинный друг Семён Кирсанов опубликовал признание, что собирается сжечь собственную руку, осквернённую частыми дружескими рукопожатиями с Маяковским («Бензином кисть облить, чтоб все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»).

Владимир Владимирович горделиво, намеренно красуясь, называл себя «ассенизатором и водовозом, революцией мобилизованным и призванным». Но он никак не ожидал, какие тучи «добра» смердели рядом с ним и набивались ему в друзья. Век живи, век учись…

Удары наносились беспрерывно и со всех сторон.

Гонители знали, как дорожит поэт благосклонным вниманием кремлёвских владык. Всю жизнь он был уверен, что делает необходимое и полезное партийное дело. Он себя «под Ленина чистил», и делал это совершенно убеждённо. И считал, что его заслуги не вызывают никаких сомнений.

Сюда-то и последовал очередной рассчитанный удар.

Необходимо оговориться, что тот довольно крепкий поводок, на котором Брики довольно долго вели поэта, имел свою замысловатую историю.

Ещё на заре поэтической юности Маяковский, провинциал из Закавказья, устраиваясь в столице, проявил завидное умение улавливать верное развитие событий. В 1915 году ему удалось напечатать в альманахе «Стрелец» свои стихи под названием «Анафема». Выход альманаха заслужил внимание критики. Один изъян имелся в «Стрельце» – в нём рядом со стихами Маяковского была напечатана статья В. Розанова, слывшего в те времена закоренелым антисемитом. И Маяковский вдруг совершает на удивление точный и сильный ход: в газете «Биржевые ведомости» он помещает заявление о том, что ему претит печататься в издании, где находят место произведения презренных антисемитов. «Биржевка» была газетой массовой. Разгорелся общественный скандал. Газета «Русское знамя» откликнулась статьёй известного журналиста-черносотенца Л. Злотникова «Иудей в искусстве». В. Розанов упрекнул Маяковского в том, что он пресмыкается перед влиятельной когортой: Л. Гуревич, М. Гершензон и А. Волынский-Флексер. А известный деятель М. Спасович в газете «Голос Руси» язвительно отозвался о протесте Маяковского: «Политическое антраша, которое неожиданно отколола жёлтая кофта, привело в восторг еврейских публицистов». Автор высказал догадку, что при таких талантах провинциал из Закавказья незамеченным в литературе не останется.

Верхнее чутье поэта на самом деле сработало безошибочно. Он сразу обратил внимание на себя тех, от кого в те годы зависела судьба вступающих на литературную дорогу. Маяковский во весь голос объявил себя «своим».

Богатырская стать и громкий голос прекрасно дополняли облик неистового «горлана-главаря».

При дружной поддержке «своих» поэт взмыл в небеса молодой советской поэзии подобно ракете. Он весь горел и искрился. Состязаться с ним в успехе мог только один Демьян Бедный.

В 1919 году с Маяковским едва не приключилась беда. Он выступал в Кремлёвском красноармейском клубе. В зале находился В. И. Ленин. Поэт старался и демонстрировал все свои эстрадные приёмы. «Гвоздём» вечера он сделал своё известное стихотворение «Наш марш». В битком набитом зале грохотал зычный голосище:

 
Эй, Большая Медведица!
Требуй, чтоб нас на небо
взяли живьём!
 

К изумлению и Маяковского и устроителей вечера, это стихотворение вызвало гнев Ленина.

– Ведь это же чёрт знает что такое! – выговаривал Вождь смущённому Бонч-Бруевичу. – Требует, чтобы НАС на небо взяли живьём. Ведь надо же досочиняться до такой чепухи! Мы бьёмся со всякими предрассудками, а тут, подите, пожалуйста, из Кремля нам несут такую чепуху. Незнаком я с этим вашим поэтом. Если он и всё так пишет, то… с его писаниями нам не по пути. И читать такую ерунду на красноармейских вечерах просто преступление!

После такой оценки любой сочинитель скукожился бы и притих. Однако охаянному Вождём поэту подставили могучее плечо «свои». И ленинскую хулу пронесло, будто весеннюю шальную тучку. Маяковский удержался на плаву и принялся с азартом отрабатывать незабываемую стайную услугу.

В постоянном признании этой услуги и заключалась крепость поводка, на котором его держали Брики.

И вот поэт забылся – причём настолько, что позволил себе непристойно ёрничать по поводу «Коганов».

Стая глумливо приготовила клыки.

«Смотри, Володичка, ты сам выбрал свою судьбу. Теперь не плачь, утешать будет некому. А будет больно, очень больно!»

Словом, «заклятые друзья» постарались доказать, что поэт совершил непоправимую ошибку. Роковую!

В пику неуёмным злопыхателям поэт решил устроить юбилейную выставку, посвящённую 20-летию своего творчества. Выставка так и называлась: «20 лет». Он сильно рассчитывал на поддержку читателей. Однако у «друзей» имелись приёмы и на этот случай. Они так обложили поэта, создали вокруг него такой вакуум, что выставка с треском провалилась. Маяковский разослал сотни пригласительных билетов (в том числе и членам Политбюро). На выставку не пришёл никто. Заглянули лишь Ося Брик и Виктор Шкловский. Их глумливые ухмылки с убийственной силой дали понять паникующему «горлану-главарю», насколько он зависим от благорасположения современного литературного болота.

В отчаянии от неслыханного провала в Москве Маяковский повёз выставку в Ленинград, в город, где на его вечерах от публики всегда ломились залы. Напрасно! Повторилась картина полного бойкота.

Нашёлся один-единственный журнал, отважившийся прорвать хорошо организованный заговор умолчания и всё же отозваться на юбилей поэта. В апрельском номере поместили традиционное приветствие и даже напечатали портрет юбиляра. Пронюхав об этом, «друзья» приняли срочные меры. Выход журнала был задержан более чем на месяц. А когда запоздавший номер попал читателям, там уже не было ни приветствия, ни портрета – выдрали из всего напечатанного тиража. А тех сотрудников, кто подготовил это «возмутительное приветствие», примерно наказали.

А в Париже Маяковского ждала Татьяна Яковлева, высокая статная красавица. Они настолько подходили друг к другу, что на них оглядывались прохожие. Поэт обещал приехать за ней ранней весной и навсегда увезти её в Россию.

Маяковскому хотелось предстать перед невестой триумфатором. Словно назло, счастье изменило ему именно в эти дни. Провалы следовали один за другим.

Раздосадованный, раздражённый, Маяковский собрался ехать в Париж. Подходил срок встречи с Яковлевой. И тут последовал самый болезненный, самый сокрушительный удар: ему не дали разрешения. Лубянка посчитала, что ему в Париже делать нечего.

А в это же самое время Брики, Лиля и Ося, уехали на два месяца в Лондон. Им отпустили дефицитную валюту, чтобы они смогли пожить в условиях развитого Запада и хоть немного отдохнуть от России.

К окончательному добиванию Маяковского подключается парижский штаб ОГПУ – Эльза Триоле, родная сестра Лили. Она посещает Татьяну Яковлеву и «убивает» её известием из Москвы: Володя женится. Возмущённая Татьяна отвечает тем же самым: наспех выходит замуж.

Маяковский, сражённый коварством невесты, окончательно теряет голову. Он никому не нужен: ни сам, ни «все сто томов его партийных книжек».

Набросав завещание, он стреляет себе в сердце.

Любопытно, что первым к опрокинутому выстрелом поэту вбежал Янкель Агранов (словно стоял на лестничной площадке и ожидал). Впоследствии он очень избирательно демонстрировал снимок валявшегося на полу поэта. Уголки его вечно опущенных губ кривились, изображая удовлетворённую усмешку.

Некролог на смерть поэта подписали самые «заклятые друзья» убитого: Агранов, Асеев, Катанян, Кирсанов, Перцов.

Казалось бы, цель достигнута: строптивец наказан быстро и с предельной жестокостью. Но нет – глумление продолжалось и над мёртвым. Сначала зашептались, что посмертная записка написана не Маяковским (карандашом, с ошибками, без знаков препинания), затем поползли слухи, будто причиной внезапного самоубийства поэта явилось… серьёзное венерическое заболевание, подхваченное им в Париже. Срочно, почти в день похорон, состоялось повторное вскрытие тела. Само собой, гнусный слух не подтвердился. Ухмыляющиеся шептуны примолкли, но перемигивание не прекратили. Теперь старались побольнее уязвить мать и сестёр поэта: дескать, «Володичка», ослеплённый любовью к Лиле, их совсем не признавал и всячески третировал.

Словом, «любовная лодка» Маяковского не разбилась, а утонула в бездонной человеческой грязи. Вместо большой любви, к чему он всю жизнь стремился, поэт получил срамную, разбавленную на многих и многих корыстную любвишку.

Брики, узнав о выстреле в Гендриковом переулке, примчались из Берлина. Лилю засыпали расспросами. Она небрежно пожимала плечиком. На её взгляд, «Володичка» был патологическим неврастеником, он панически боялся старости и беспрестанно носился с мыслью о самоубийстве.

Похороны состоялись 17 апреля. Маяковскому полагался артиллерийский лафет. (За гробом Багрицкого в скорбном строю шествовал кавалерийский эскадрон.) Выделили, однако, обшарпанный грузовичок-полуторку. Отскребли, почистили, украсили красным. В глаза бросалось какое-то причудливое нагромождение мелкого железа. Это на гроб поэта возложили своеобразный венок, «сплетённый» из гаек, болтов и молотков. «Железному поэту – железный почёт». В чём не было недостатка, так это в речах, причём выступали исключительно «заклятые». С этого дня начиналась государственная раскрутка Маяковского – начиналось и примазывание к его имени.

ОГПУ в очередной раз продемонстрировало свою «мохнатую» лапу. Лиля Брик была признана вдовой поэта (при живом-то муже!), ей полагалась половина всех будущих гонораров за его произведения (остальная половина – матери и сёстрам). Таким образом, Брики обеспечили солидную финансовую базу до конца своих дней.

Хотя известно было всем (а уж Лубянке – особенно!), что в Соединённых Штатах у Маяковского имеется дочь Хелен от американки Элли Джонс.

Начавшееся издание Полного собрания сочинений Маяковского редактировалось Лилей Брик (с помощью одного из своих мужей Катаняна).

С умением Лили устраивать свои дела, связан миф о словах Сталина: «Маяковский был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». История этих слов, заложенных в основу культа Маяковского, такова. Лиля обратилась к Сталину с какой-то чисто шкурной просьбой и распространила по Москве, что ею получен ответ Вождя, снабжённый этим руководящим утверждением. На самом деле этого не было и быть не могло, потому что Иосиф Виссарионович сам являлся неплохим поэтом и уж в чём в чём, но в поэзии толк знал. Тем не менее «Правда» в своей передовой статье (а это значит – директивной) 5 декабря 1935 года чёрным по белому напечатала эти слова. А кто осмелился бы в те годы поправить саму «Правду»!

Немногочисленные приближённые Лили подобострастно называли её «Царицей Сиона Евреева». Это между своими. Для не своих существовала кличка: «Старуха». На возраст Мессалины не имелось и намёка – возраст над такими особями не имеет никакой власти. Кличка всего лишь подчёркивала необыкновенное влияние Лили на дела практические: присуждение званий, премий, установление тиражей изданий[3]3
  Всесилие этой омерзительной стукачки потрясало. Она запросто могла позвонить «железному Шурику» Шелепину, крайне недоступному Суслову и даже Брежневу. Благодаря своим высоким связям ей в своё время удалось вытащить из лубянского подвала председателя «Промбанка» A. M. Краснощекова (он же – засланный в Россию чикагский портной Тобисон Фроим-Юдка Мовшевич), освободить из лагеря С. Параджанова и устроить так, что «гонимому» В. Высоцкому заграничный паспорт для поездки во Францию доставил прямо на дом специальный офицер КГБ.


[Закрыть]
.

Всё это – детали того, как готовилось сокрушение СССР в 1991 году…

Прожила она долго и безбедно, а закончила грязно. В почтенном возрасте 86 лет без памяти влюбилась в педераста. На свою беду сломала шейку бедра и валялась в старческом зловонии. Брезгливый педераст не откликнулся на любовный пыл искалеченной старухи, и она в отчаянии проглотила огромную дозу снотворного…

А боль настоящих друзей и ценителей Маяковского выплеснулась в искреннем стихотворении Ярослава Смелякова:

 
Эти душечки-хохотушки,
Эти кошечки полусвета,
Словно вермут ночной, сосали
Золотистую кровь поэта.
 
 
Для того ль ты ходил, как туча,
Медногорлый и солнцеликий,
Чтобы шли за саженным гробом
Вероники и брехо-брики!
 
* * *

В день, когда в Италии узнали о смерти Есенина (под самый Новый год), Горький погрузился в тихую задумчивость и даже не вышел к обеду. Наутро Максим сгонял на мотоцикле за свежими московскими газетами. В них сообщались кое-какие подробности…

 
В этой жизни умирать не ново.
Но и жить, конечно, не новей!
 

Нелепость внезапного известия усугублялась тем, что именно нынешним летом между Горьким и Есениным наладилась регулярная переписка. В июле от поэта пришло большое прочувствованное письмо с таким признанием: «Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого». А всего месяц назад от Есенина пришло письмо, в котором он, помимо прочего, сообщал, что весной непременно приедет в Италию, в Сорренто. И – вот вместо Неаполитанского залива – петлю на шею!

Да что же там происходит, в этой разнесчастной России, если её лучшие поэты так внезапно и столь нелепо заканчивают жизнь?![4]4
  Спустя месяц после смерти Есенина в Сорренто пришло известие, что покончил с собой известный Горькому поэт А. Соболь.


[Закрыть]

Алексей Максимович прекрасно помнил первое появление Есенина в литературных салонах Петербурга-Петрограда. Рязанский парнишечка с золотыми кудрями, как у сказочного Леля, в шёлковой голубой рубашке с пояском и в лапоточках, застенчивый, легко краснеющий от неумеренных похвал. Столичная публика безмерно им восторгалась, носила его на руках. Ещё бы, настоящий русский самородок, от самой матушки-земли, от рязанского чернозема! Скоро, однако, лапти и рубашёчку сменили цилиндр и моднейшая крылатка, лакированные штиблеты и густая пудра на припухшем лице. И появилось омерзительное окружение, все эти Мариенгофы и Шершеневичи, Рюрики Ивневы и Кусиковы, плотно облепившие поэта Божьей милостью. Бездарные и наглые, завистливые и жадные, они провозгласили Есенина своим знаменем и, непризнанные «творцы нового», принялись его именем завоёвывать себе популярность. Метод был заведомо хулиганский, антиобщественный: эпатаж.

 
Ненавижу дыхание Китежа!
Обещаю вам Инонию!
Богу выщиплю бороду!
Молюсь ему матерщиною!
 

И ещё:

 
«Господи, отелись!»
 

Откровенное богохульство казалось гражданской доблестью. Расстреляли царя, доберёмся и до Бога!

В минуты протрезвления мозг поэта исполнял своё природное предназначение и рождал строки пронзительной задушевности и чистоты. Алексей Максимович, слушая хриплый голос Есенина, украдкой смахивал невольные слёзы. «Будто я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне…» Кто, когда, в какой земле способен сравняться с такой способностью распахнуть до самого донышка свою национальную душу?

Нет, не находилось подходящих слов, чтобы выразить всю боль от кровавых московских новостей!

Ещёе один…

Страшный финал после многих сумасбродств короткой, но беспутной жизни.

Горький считал, что Есенин надорвался от огромности своего природного таланта. Редкостный соловьиный дар Есенина напоминал необработанный алмаз необыкновенной красоты. Требовалась необходимая огранка – образованием, культурой, жестокой самодисциплиной. К великому несчастью, ему выпало попасть в столицы в такие сумасшедшие годы. И его закрутило, одурманило, понесло словно былинку.

Он сгорел в плотной смрадной атмосфере литературных кривляний, лихих и неверных друзей, угарных отношений с шальными женщинами, с их фальшивыми любвями и любвишками.

С Изрядновой он мимоходом прижил сына, двоих детей имел от Зинаиды Райх. Эта женщина внесла в судьбу Есенина свою роковую долю. Её отец, Август Райхман, одессит, состоял в РСДРП, отбыл в виде наказания две ссылки. Был знакомцем Троцкого… Зинаиду исключили из 8-го класса гимназии с «волчьим билетом». Она связалась с террористами, отсидела несколько месяцев в тюрьме. Уехав от семьи сначала в Киев, затем в Петроград, свела близкое знакомство с В. Фигнер, В. Засулич и Ф. Каплан. Её устроили в редакцию эсеровской газеты «Дело народа». Там она и познакомилась с молоденьким Есениным, стремительно входившим в славу. Она, в свою очередь, свела его с Леонидом Канегиссером, утончённым юношей из обеспеченной еврейской семьи, тоже поэтом. Молодые люди сблизились настолько, что Есенин возил Леонида к себе на родину, в Константиново.

Нет никаких сомнений, что после убийства Урицкого в следственных протоколах появилась фамилия Есенина. Поэт попал в поле зрения кровавой ВЧК и с тех пор его беспорядочная жизнь пошла, что называется, по острию ножа.

Вторым мужем Зинаиды Райх стал Мейерхольд, режиссёр-маузерист, половой извращенец, фанатичный поклонник Троцкого. А не забудем, что одним из главных персонажей поэмы «Страна негодяев» поэт вывел как раз всесильного председателя Реввоенсовета.

* * *

Подлинным несчастьем для Есенина стало знакомство с Айседорой Дункан, международной авантюристкой, уже изрядно постаревшей, но ещё способной нравиться. В России она появилась благодаря Луначарскому. Нарком просвещения был известен своей неуёмной похотливостью. Познакомившись с Дункан в Париже, он предложил ей ехать в Москву, пообещав предоставить для концертов… храм Христа Спасителя. Авантюристка ответила согласием. Она уже знала, что в Республике Советов бесстыдство души и тела стало нормой поведения и находится под защитой государственной власти. В России она рассчитывала наверстать многое из упущенного в жизни.

В Москве её поселили в квартире балерины Е. Гельцер. В качестве секретаря к ней прикрепили И. Шнейдера. Курировал гастроли Н. Подвойский (поговаривали, что по поручению Ленина).

Дункан появлялась на сцене в одном хитоне, настолько прозрачном, что артистка казалась совершенно обнажённой. Это была откровенная демонстрация тела – своего рода возрождение искусства древней Эллады, когда люди не стыдились своей наготы.

Храм Христа Спасителя всё же удалось уберечь от непристойного бесовства. Однако успех попрыгуньи был организован чётко: публике приказали восторгаться. Тяжеловесные прыжки немолодой распутной бабы на сцене «сбрасывали с корабля современности» великие традиции классического русского балета.

Дункан легко уговорили не покидать Москвы. Правительство выделило ей роскошный особняк на Пречистенке. Там она открыла студию для особо одарённых детей. Родители хлынули в этот особняк, рассчитывая подкормить голодных ребятишек. В личном плане Дункан выбрала К. С. Станиславского, но маститый режиссёр умело уклонился от такой сомнительной чести, и тогда авантюристка положила свой «махровый» глаз на загульного поэта с золотыми кудрями на беспутной голове.

* * *

В любовное приключение с Дункан поэт нырнул вниз головой, словно в бездонный омут. Айседора повезла своего молоденького возлюбленного в Европу и в Америку. Друзьям Есенин объявил, что едет с намерением «поднахвататься культурки».

За плечами новой есенинской подруги была долгая и бурная жизнь. Убеждённая сторонница свободной любви, она сходилась с мужчинами на всех материках, родила несколько детей (одного от Исаака Зингера, владельца компании швейных машин). Дети её росли и воспитывались далеко от матери.

Пока была молодость, танцовщице способствовал успех. Публику привлекало необыкновенное бесстыдство: видимо, такими же картинами наслаждаются восточные владыки в своих гаремах. С годами тело утеряло гибкость, стало оплывать. Тут и подвернулся молоденький поэт в состоянии непроходящего похмелья. Своё утро Айседора начинала с бутылки замороженного шампанского. Есенин, не проспавшись, снова погружался в муть дурмана. В нём начинала сказываться натура рязанского мужика: он звал свою возлюбленную Дунькой, бранил её, не выбирая выражений, и, случалось, под горячую руку даже поколачивал. Газеты постоянно раздували эти инциденты, и за гастрольной парочкой, танцовщицы и поэта, тянулась скандальная слава. Это было знаменитое американское «паблисити». Публика набивалась в зал отнюдь не наслаждаться тяжеловесными прыжками хмельной бабы, а просто поглазеть. Она читала газеты и изнывала от жгучего мещанского любопытства. Надо взять билет и посмотреть!

Дитя природы, Есенин скоро понял, что никакой «культурки» за океаном нет и быть не может. И он стал рваться назад, домой, в Россию. Дункан его удерживала, не жалея денег на самую изысканную выпивку. Ей удавалось затаскивать его в постель только мертвецки пьяным.

Медленно сгорая, рязанский соловей испытывал невыразимую тоску. В нём копилось отвращение к себе, к своей немолодой подруге и, разумеется, к Америке, о которой столько говорилось, грезилось. Заморская страна, махина капитализма, сокровенная мечта советского мещанства, предстала перед поэтом всего лишь местечковой Шепетовкой с небоскрёбами. Впечатление это усилилось после скандального происшествия, случившегося в доме местного стихотворца по имени Мани-Лейба. Собравшиеся гости жадно глазели и на Дункан, и на Есенина, липли, как мухи. Стали приставать с просьбами почитать стихи. Есенин, уже в подпитии, прислонился к стене и принялся, словно заправский актёр, исполнять диалог Чекистова и Замарашкина из поэмы «Страна негодяев». Это произведение ещё нигде не печаталось, поэт работал над ним в минуты редких протрезвлений.

Голос поэта, когда волновался, звучал хрипло, с надсадой:

 
Слушай, Чекистов!
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты еврей,
Фамилия твоя Лейбман.
И чёрт с тобой, что ты жид
За границей…
Всё равно в Могилёве твой дом.
– Я гражданин из Веймара
И приехал сюда не как еврей,
А как обладающий даром
Укрощать дураков и зверей.
Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячу лет,
Потому что…
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы Божий.
Да я бы их давным-давно
Перестроил в места отхожие…
 

Дочитать поэту не позволили. Слушатели реагировали бурно и дружно. Есенин отбивался в одиночку. Его связали. Кудахтающая Дункан с трудом уняла разбушевавшуюся компанию и увезла возлюбленного в гостиницу.

Скандал, само собой, попал в газеты. Американские репортёры таких лакомых тем не упускают.

В минуты просветления от бесконечных пьянок поэт писал домой о своих американских впечатлениях:

«Что вам сказать об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я ещё пока не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать – самое высшее: мюзик-холл… Пусть мы нищие, пусть у нас холод, голод, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину».

Понемногу дурман стал отступать, и поэту удалось разжать объятия состарившейся хищницы. Протрезвевший, осунувшийся, он выглядел как после тяжелой затяжной болезни. Он многое понял, переоценил, взглянул со стороны не только на окружение, но и на самого себя. Следовало переменить образ жизни и начинать жить совершенно иначе. Однако по пути домой с опостылевшей чужбины навалились тревоги о том, что его ждёт в Москве, в России. С дороги он писал своему закадычному собутыльнику Александру Кусикову (Сандро):

«Тошно мне, законному сыну российскому, в своём государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а ещё тошней переносить подхалимство своей же братии к ним».

Революция… А ведь как мечталось о ней, как грезилось! Её ждали, как спасительного ливня в жестокую засуху. И, признаться, приближали, как могли, – каждый в меру своих сил.

Что же вышло? Что получили?

В очередном письме у Есенина вырвалось признание, что от ожидаемой так нетерпеливо революции «остались только хрен да редька».

Не исключено, что имели место и мрачные предчувствия…

Приехав, он сразу же попал в невыносимые условия. Прежде всего, навалился быт. У него не имелось квартиры и пришлось поселиться у Мариенгофа. Затем началось «кочевье» по случайным углам. И постоянные компании, попойки, драки. Однажды собутыльники выбросили Есенина из окна. К счастью, квартира находилась на втором этаже… В таком состоянии вечного похмелья поэт женился на внучке Льва Толстого, затем состоялось знакомство с актрисой Августой Миклашевской. И по-прежнему существовало тихое прибежище для измученной души поэта в тихой комнатке Галины Бениславской.

Возвращение Есенина совпало с тревожными днями. Стояла ранняя осень. Глухо поговаривали, что Ленин совсем плох, безнадёжен. В Москву зачастили самые выдающиеся клиницисты из Берлина. Это был нехороший признак. Поползли даже слухи, что Вождь сошёл с ума… «Наверху», в Кремле, нарастало ожесточение борьбы за власть. После смерти Ленина что-то обязательно изменится. «Кремлёвское гетто» тревожно замирало. Хозяева-завоеватели по-прежнему не ощущали под ногами твёрдой почвы.

 
Жалко им, что Октябрь суровый
Обманул их в своей пурге.
И уж удалью точится новый
Крепко спрятанный нож в сапоге.
 

О, эта боязнь «национального ножа возмездия» постоянно преследовала нахрапистых захватчиков!

Постоянно паникуя, они принимали карательные меры. Общеизвестно, что террор выдаёт испуганность властей.

Однажды Есенин с друзьями сидел в пивной на Мясницкой улице. От него требовали рассказов об увиденном, затем наперебой стали читать новые стихи. Внезапно из пивной выскочил некий Родкин и побежал к милиционеру.

– Товарищ, там черносотенцы ругают товарища Троцкого. Я требую их арестовать!

Испуганный милиционер взял под козырек.

Компанию поэтов доставили на Лубянку. Это был уже двенадцатый арест Есенина. Как водится, составили протокол, завели уголовное «дело». Правда, на этот раз «грешникам» удалось отделаться основательной проработкой на собрании в Союзе писателей[5]5
  Впоследствии выяснилось, что уголовное «Дело четырёх поэтов» было закрыто лишь в 1927 году, после краха Троцкого.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю