Текст книги "Возмездие"
Автор книги: Николай Кузьмин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 51 страниц)
Алексей Максимович и Максим наперебой рассказывали о своей поездке в СССР. Шаляпин слушал с кислым видом. В прошлом году решением советского правительства его лишили звания «Народный артист республики» (он был первым, кого удостоили этим званием).
– Фёдор, – обратился Горький к другу, – съезди, посмотри. Одно скажу: интерес к тебе огромный. Надо, надо съездить! Я не сомневаюсь, ты тоже захочешь там остаться.
– Только через мой труп! – властно заявила Мария Валентиновна и поднялась.
Важный разговор был скомкан.
Это было последнее свидание старых друзей. Дальше их дороги разошлись, и больше они ни разу не встречались…
* * *
Окончательный отъезд Горького в СССР состоялся 8 мая 1933 года. Снова поднялись всей семьей, погрузились на пароход «Жан Жорес». В качестве сопровождающих из Москвы приехали С. Маршак и Л. Никулин. Оба литератора «на полставки» состояли в штатах ОГПУ, время от времени выполняя деликатные поручения «по ориентировкам» этого учреждения.
В Стамбул, проститься с Горьким, приехала Мура. С Горьким последнее свидание вышло скомканным, неловким. Она тогда уже жила с Уэллсом. Дольше всех она разговаривала с Крючковым.
Возвращение Горького из эмиграции явилось событием громадного политического значения. В советскую Россию вернулся самый крупный писатель современности, полностью признавший всю программу Сталина. У преобразователя страны, недавно свалившего с плеч тягчайшую обузу коллективизации, появился деятельный союзник и помощник с мировым авторитетом.
Горький, едва ступив на советский берег, автоматически становился главой советской литературы, своеобразным наркомом культуры.
Советское правительство создало Горькому великолепные условия: роскошный особняк Рябушинского у Никитских ворот, дача в Барвихе, дача в Крыму, в Тессели. Больного писателя постоянно наблюдали выдающиеся медики-специалисты… Свой дом, как и прежде, Горький держал открытым. Сюда устремлялись обиженные и оскорблённые, здесь постоянно бывали члены правительства и часто заглядывал «на огонёк» сам Сталин. Значение и влияние Горького возрастали с каждым днём.
Обжившись в Москве, Алексей Максимович съездил в Ленинград, город, откуда его выкинули за границу. Там теперь, сменив Зиновьева, уверенно распоряжался русский Киров, ближайший Сталину человек. Однако гадина Зиновьев затворился на своей роскошной даче под Ленинградом, в Ильинском, это место незаметно превратилось в опаснейший отстойник всех проигравших Сталину и мстительно мечтавших о реванше.
Горький вернулся домой в самую трудную пору. Литературная жизнь в Стране Советов напоминала открытую еврейско-русскую войну. Революционные захватчики, потерпев поражение на самом «верху», отчаянно цеплялись за оставшиеся рубежи и превратили творческие организации в свой последний бастион. Состоялась мобилизация сил. Штабами ненавистников русской культуры сделались РАПП, ЛЕФ и журнал «На посту». Установилась смычка «творческих вождей» с деятелями на Лубянке. Именно грозное расстрельное ведомство повернуло дело так, что литература стала как бы внутренним делом. «Литературоведы в штатском» взяли за обычай вмешиваться в творческий процесс с наглостью надсмотрщиков-вертухаев. Незадачливые правители, они вкусили безраздельной власти и нашли, что это – самый лёгкий хлеб. Их задачей стало – заставлять писателей лгать, ибо насилию нечем больше прикрываться, кроме грубой лжи. (В свою очередь, ложь также удерживается исключительно насилием.) Ложь у насильников возведена и в правило, и в право.
Литературная критика, сделавшись выразителем лубянских мнений, стала страшной силой. Любое выступление «своих» обретало характер приговора, окончательного и не подлежащего никакой амнистии. Чрезвычайно деятельный партийный публицист Михаил Кольцов обыкновенно так заканчивал свои разгромные статьи-доносы: «Гражданин Н.! Прочитав этот фельетон, не теряйте времени и отправляйтесь в тюрьму. Там вас ждут».
От газетной и журнальной критики ощутимо тянуло смрадом лубянских подвалов.
Критиков стали опасаться больше, нежели чекистов.
Страх неминуемой расправы заставлял цепенеть каждого, кто имел несчастье обратить на себя внимание этих «железных» прокуроров. Вызывание ужаса сделалось их творческим призванием. Особенно преуспели в этом Бескин, Безыменский, Розенфельд, Авербах, Бухштаб, Беккер, Горнфельд, Гроссман, Дрейден, Ермилов, Зелинский, Коган, Лежнев, Лелевич, Машбиц, Насимович, Ольшевец, Селивановский, Тальников, Юзовский.
Как в былые времена, Горький взял на себя роль защитника и ходатая за истребляемых. Он постоянно помнил о судьбе Блока, Гумилёва и Есенина.
Работу над «Климом Самгиным» он временно отложил и обратился к жанру, который он освоил как самый действенный – драматургия. Его герои обращались со сцены в битком набитый зал, монологи их раздавались на всю страну. Вернувшийся Буревестник вещал и пророчествовал с прежней, неиссякаемой силой убеждения. В пьесе «Достигаев и другие» один из героев – Бородатый Солдат, мужик с винтовкой («Человек с ружьём») – непримиримо заявляет:
– Мы капиталистов передушим и начнём всемирную братскую жизнь, как научает нас Ленин, мудрый человек!
Бородатый Солдат – новый облик Павла Власова и машиниста Нила из «Мещан». Это они ещё в самом начале века заявили во всеуслышание: «Хозяин в стране тот, кто работает!»
В пьесе «Сомов и другие» на сцену выведены те, кто противостоит настоящим Хозяевам земли русской. Эта человеческая шваль – величайшая беда России. Русскую революцию готовили Павел Власов (со своей матерью Ниловной), а на вершине власти потрясённая страна вдруг увидела Янкеля Свердлова и Лейбу Троцкого, их срамные хари, похожие на лобки ведьм. Россия под их безжалостным владычеством захлебнулась кровью. Однако «есть, есть Божий суд, наперсники разврата!». И явился «Грозный Судия» в облике несостоявшегося православного священника, воспитанника Тифлисской духовной семинарии. И началось долгожданное возмездие.
Действие пьесы «Сомов и другие» завершается тем, что появляются агенты ОГПУ и арестовывают всю ораву вредителей, ненавистников России.
Пока что угадываются мотивы первых судебных процессов вредителей: «Шахтинское дело», процесс «Промпартии».
Для самого решительного очищения время еще не настало…
* * *
В 1918 году, спустя неделю после зверского расстрела царской семьи, появился устрашающий декрет об антисемитизме. Населению Республики Советов запрещалось даже упоминать о тех, кто совершил такую кровавую расправу в ипатьевском подвале. Леденящее дыхание декрета ощущалось долго. Расстрельная пуля ожидала всякого, кто посмел бы косо глянуть на еврея.
Официального извещения об отмене страшного декрета не публиковалось. Однако его удавье влияние на обывателя понемногу ослабевало, а после падения Зиновьева и разгрома путча Троцкого как бы само собой сошло на нет.
Алексей Максимович, вернувшись на Родину, попал в обстановку, к которой требовалось приглядеться. Недавние захватчики, победительные, горделивые, надутые спесью, обильно осыпались с верхних этажей и столь же обильно концентрировались в подвальных помещениях большого государственного дома. Они находили себе места в разнообразных учреждениях культуры, в издательском мире, в системе высшего образования. Кроме того, проигравших с распростёртыми объятиями принимали такие привилегированные организации, как Общество старых большевиков и Общество бывших каторжан и ссыльных. Там постаревшие, потерявшие зубы троцкисты и зиновьевцы попрекали один другого в былом оппортунизме, скорбели о крушении своих кумиров, а все вместе исходили злобой к «корявому Оське», к уплывшей из их рук России и к русскому народу, не принявшему их руководство.
Эти выбитые из седла конквистадоры образовали довольно толстый пласт, и этот пласт смердел всё ощутимей. Последней каплей было издание книги маркиза Кюстина о России, сочинения, напичканного ядом редкой русофобии. Несмотря на отсутствие зубов, кусаться постаревшим палачам по-прежнему хотелось – и вот: укусили, как смогли! После этого «сверху» последовал ряд санитарных очистительных мер: были закрыты оба Общества с их журналом и издательством. Заодно ликвидировали и давнишнюю «лавочку» – Еврейскую секцию ВКП(б) с её многочисленными изданиями на идиш.
Отныне проигравшие могли собираться лишь на кухнях…
Последовало, однако, новое доказательство поразительной изворотливости этой цепкой публики: появилось пламенное стихотворение Ильи Эренбурга:
Мы часто плачем, слишком часто стонем,
Но наш народ, огонь прошедший, чист.
Недаром слово «жид» всегда синоним
С великим, гордым словом «Коммунист!»
Это была установка на продолжение борьбы. Метод предлагался простой, но безотказный: всяк, кто плохо молвит о еврее, тот против коммунистов, против самой партии. Своеобразное воскрешение декрета об антисемитизме.
Воспрянули духом боевые стаи критиков. Они получили универсальное оружие. Отныне можно изничтожать любое талантливое произведение и возносить всяческие поделки ремесленников и халтурщиков.
Вступила в действие система узнавания: «свой – чужой».
Горький, естественно, был отнесён к самым ненавидимым «чужим».
Сбрасывание с «корабля современности» Алексей Максимович пережил в первые годы советской власти. Теперь ему предстояло узнать самую оголтелую травлю. Рвали его рьяно, но, в общем-то, примитивно, неизобретательно. Даже на это привычное занятие у них не хватило настоящего таланта.
Для затравки, как и положено, уськнули мелкоту. Какой-то Н. Чужак принялся вдруг скорбеть по поводу оскудения таланта Горького и заявил, что «учиться у него советским молодым писателям совершенно нечему». Подзабытый писатель Е. Чириков, когда-то нашумевший своей пьесой «Евреи» (и были они с Горьким приятелями), внезапно ни к селу, ни к городу обозвал великого писателя «Смердяковым русской революции». В тон ему отозвался влиятельнейший партийный журналист Л. Сосновский: «Горький – бывший Глав-Сокол, ныне Центро-Уж». Он же охарактеризовал его, как «изворотливого, маскирующегося врага на арене классовой борьбы с враждебной пролетариату реакционной линией».
Тявканье критических мосек сменилось басовитым лаем матёрых псов, натасканных на крупную дичь. Сам нарком А. Луначарский капитально разделал одно из лучших произведений писателя «Дело Артамоновых». Крепенький, как булыжник, В. Шкловский ахнул по Горькому целой книгой «Удачи и поражения Максима Горького». Итог творчеству классика он подвёл печальный: «Проза Горького похожа на мороженое мясо». Архимаститый О. Брик прибёг к уничтожительному теоретизированию: «Формула Горького „Человек – это звучит гордо“ для нас совершенно не годна, потому что человек – это может звучать подло, гадко в зависимости от того, какое он дело делает».
В перебранку с хулителями Горький не вступал. Со своей маститостью он походил на линкор в окружении мелко сидящих лодчонок. Он лишь вышел из числа сотрудников журнала «Красная новь».
Тем временем накатная волна хлестала по Москве со всех сторон. Провинция, как водится, старалась превзойти столичную брань. Из Сибири, например, послышалось совсем уж уголовно-наказуемое: «замаскировавшийся враг» и даже «литературная гниль».
Терпение Горького лопнуло в день открытия VII Всесоюзного съезда Советов. Он был приглашён в качестве почётного гостя. Утром делегаты, заполнившие зал, глазели на великого писателя и в то же время с изумлением читали в «Правде» открытое письмо Ф. Панфёрова, адресованное Горькому. Автор толстенных «Брусков» размахивал своим увесистым сочинением, словно разбойник кистенем. Алексей Максимович воспользовался тем, что вместе с ним в президиуме съезда сидел Л. Мехлис. Он попросил поместить в «Правде» его ответ зарвавшемуся хулигану. Мехлис заюлил, сославшись на отсутствие инструкций, и, в общем-то, печатать ответ Горького не стал.
Так сказать, бьют и возмутиться не дают. Ситуация знакомая…
Старый писатель походил на матёрого медведя, облепленного злобно тявкающей охотничьей мелюзгой. Собачня повисла на нём со всех сторон.
К счастью, в ситуацию со всем своим авторитетом вовремя вломился Сталин. Появилось специальное постановление ЦК ВКП(б) «О выступлении сибирских литераторов и литературных организаций против Максима Горького». Зычный окрик «сверху» мгновенно утихомирил зарвавшихся псов. С этого дня Горький получил возможность спокойно жить, лечиться и писать (теряя силы, он спешил закончить «Жизнь Клима Самгина»).
* * *
«Жалует царь, да не жалует псарь…»
Центральный Комитет простёр над головой вернувшегося писателя свою могучую руку. Но как быть с остальными? Не принимать же партийные постановления по каждому русскому писателю!
Обломав зубы на Горьком, критическая свора с остервенением накинулась на остальных. Выявились сугубые «специалисты» по травле того или иного литератора. Так, с именем О. Бескина были связаны трагические судьбы С. Есенина и С. Клычкова. Л. Авербах и И. Макарьев самозабвенно рвали плоть А. Платонова. Творчество М. Булгакова и А. Ахматовой считалось заповедником для В. Шкловского. На молоденьком М. Шолохове оттачивал свои зубы В. Гоффеншефер. И. Нович грыз М. Пришвина, А. Чёрный – А. Ремизова, А. Яблоновский считался лучшим специалистом по Бунину.
В качестве «маяков» советским литераторам преподносились произведения А. Коллонтай, Ю. Либединского, В. Киршона, Ф. Гладкова, Ф. Панфёрова, К. Чуковского. И, конечно же, «великого» Д. Бедного!
Поборница «Крылатого Эроса» А. Коллонтай написала два романа: «Любовь пчёл трудовых» и «Свободная любовь». Оба произведения «трактовали важную концепцию новой советской женщины». Мировоззрение писательницы стало настолько «прогрессивным», что в своих романах она брала в кавычки такие слова, как родители, дети, русский брак, отец, мать. По её мнению, они обозначали понятия отжившие, чуждые, вредные… К. Чуковский вошёл в когорту классиков за две поэмы: о мухе и о таракане… А о романе «Цемент» критики О. Брик и П. Коган в один голос отзывались: это пример для таких известных «графоманов», как Л. Толстой и И. Тургенев.
Самые восторженные оценки получило обильное творчество Д. Бедного. Ничего более яркого русская литература не рождала. Вершина! Само совершенство! Образец!
Д. Бедный, само собой, вылезал из кожи, чтобы «быть на уровне» и не подвести своих оценщиков.
Этот тучный, но на удивление поворотливый угодник умел устраиваться в любой жизни. Сочинитель бесхитростный и примитивный, он в своё время катался в личном поезде Троцкого, тот называл его «отчаянным кавалеристом слова» и осыпал наградами. Позднее он расчётливо сошёлся с ленинской сестрой Маняшей и стал жить в Кремле, как член правительства, однако сбежал от неё, как только Ленина не стало… Поговаривали, что своим появлением на свет он обязан кому-то из великих князей – так сказать «дитя мимолетного любовного увлечения» (отсюда его настоящая фамилия – Придворов).
О своём отце он всю жизнь хранил упорное молчание, но о матери однажды, выступая перед коллективом типографии газеты «Правда», отозвался так:
– Она у меня, дорогие товарищи, была блядища!
О таких, как Д. Бедный-Придворов хорошо сказал наш замечательный поэт и патриот Ф. И. Тютчев:
А между нас – позор немалый —
В славянской, всем родной среде,
Лишь тот ушёл от ИХ опалы
И не подвергся ИХ вражде,
Кто для своих всегда и всюду
Злодеем был передовым:
ОНИ лишь нашего Иуду
Честят лобзанием своим.
Лютую злобу у растолстевшего литературного грызуна вызывал памятник Минину и Пожарскому на Красной площади. Он призывал выкинуть его, как исторический мусор… Много шума наделала постановка его пьесы «Богатыри» в Камерном театре у Таирова. Автор обратился к эпохе крещения Руси при Владимире Святом. И сочинитель, и режиссёр вылили на зрителей столько мерзостей и грязи о прошлом нашей Родины, что многие покидали зал, не выдержав спектакля до конца.
Основной трибуной для стихотворца была партийная «Правда». Яростный борец с церковью и православием, он сочинил «Новый Завет без изъяна евангелиста Демьяна». Срамец и охальник, он переступил все мыслимые границы приличия. Миг Богоявления, связанный с архангелом Гавриилом, принесшим Богоматери благую весть, подан автором так: «…Гаврюха набил ей брюхо. Сказал: „Машка, не ломайся, брось!“ А она копыта врозь». Волна возмущения бессовестным пакостником достигла того, что правительство Великобритании прислало в Москву официальную ноту протеста.
Гнусный опус толстобрюхого сочинителя вызвал гневный ответ С. Есенина:
Нет, ты, Демьян,
Христа не оскорбил.
Ты не задел его нимало.
Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрёй, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Демьян Лакеевич Придворов.
Стихи эти ходили по рукам, напечатать их не посмели…
А Демьян, издеваясь над «мужиковствующими» поэтами, наплевал на их возмущение и выплеснул очередной гейзер рифмованной брани:
…Самобытной, исконной,
И жижею гнойной, зловонной,
Пропитавшей рогожи,
Обмазать их истинно русские рожи!
Конец мерзопакостному «творчеству» бессовестного стихоплета положил сам Сталин. Генеральный секретарь, сохранивший привычку просматривать «Правду» по утрам, возмутился басней «Слезай с печки». Верный своей русофобской манере, Д. Бедный язвительно разделал русского человека, вечного, на его взгляд, пьяницу и лежебоку. Иосиф Виссарионович взялся за перо и отхлестал бесстыжего сочинителя по упитанным мордасам:
«Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу. А Вы? Стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзостей и запустения, что „лень“ и „стремление сидеть на печке“ являются чуть ли не национальной чертой русских вообще… Нет, высокочтимый т. Демьян – это не большевистская критика, а клевета на наш народ!»
На этот раз Демьян раздражился и сгоряча накатал Сталину гневное письмо. Он указал на свои заслуги, на ордена, а заодно пожаловался, что его вдруг почему-то лишили личного вагона для разъездов по стране. Он требовал более бережного отношения к своей персоне.
Ответ Сталина носил характер спокойной выволочки зазнавшемуся рифмоплёту.
«Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии. Вы всё это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали. На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Побольше скромности, т. Демьян.
И. Сталин»
Как раз скромность-то и не входила в число добродетелей наглого старателя на литературной ниве. Но верным нюхом он обладал. Щёлк руководящего арапника доказал ему, что у всякой наглости имеются разумные пределы. По усвоенной привычке Демьян поспешил поправить своё положение и создал очередной рифмованный «шедевр»:
Мне знаком не понаслышке
Гигант, сменивший Ленина на пролетарской вышке!
Не помогло. Недруги Демьяна также имели отменное, верхнее чутьё и сразу уловили, что позиции неприкасаемого «Демьяна Бедного, мужика вредного» сильно пошатнулись. Критики, как водится, накинулись стаей и обнаружили в творчестве опального стихоплёта множество разнообразнейших ошибок: политических, исторических, антинародных, аморальных и всяких иных. Последовали естественные оргвыводы. Сначала исчезли из обихода его песни (даже знаменитая «Как родная меня мать провожала»), затем у него отобрали партбилет, после чего, само собой, исключили из числа писателей.
Политическое своеобразие тогдашней обстановки проявлялось в том, что охаянный со всех сторон сочинитель навсегда исчезал со страниц массовой печати. Он становился живым покойником, и читатели забывали о нём навсегда. Д. Бедный познал такое забвение сполна. Он стал стремительно худеть и тускнеть. Какое-то время ему ещё удавалось пробавляться привычными пакостями в изданиях «Союза безбожников» у большого специалиста по небесным делам Минея Губельмана (он же – Емельян Ярославский). Там ещё были скудные родники, питавшие «творчество» оголтелых русофобов-богоборцев Румянцева-Шнейдера, Кандидова-Фридмана, Захарова-Эдельштейна, Рановича, Шахновича, Ленцмана и Мельцмана. Потом иссяк и этот источник. Имя «Демьяна Бедного, мужика вредного» навсегда кануло в вечность.
Выход на страницы массовой печати обрюзгший стихотворец получил на второй год Великой Отечественной войны. Газеты стали помещать его стихотворные подписи под карикатурами. Но подписывался «мужик вредный» совершенно иным именем – Д. Боевой.
* * *
На глазах Горького игрался последний акт жизненной трагедии Владимира Маяковского.
Необыкновенный успех этого необыкновенно горластого стихотворца во многом связан с Лубянкой. Расстрельное ведомство основательно приложило свою мохнатую лапу к наведению порядка на советском Парнасе. Одних оно решительно сволокло в подвалы, других вознесло на недосягаемую высоту. Осчастливленные служители муз, отрабатывая доверие, страстно включались в систему самого безудержного словоблудия и постоянно ощущали немигающий удавий зрак страшилища с Лубянской площади столицы.
Сейчас уже совсем забыто о том, что среди литераторов-профессионалов в те времена имелась мощная прослойка чекистов, увлечённо балующихся лирой. Уровень таланта сочинителей в петлицах полностью зависел от их служебного положения в карательной системе. В этом отношении никто не мог сравниться с «восхитительной Идой» – так называли жену шефа Лубянки Г. Ягоды (она же являлась племянницей Я. Свердлова и сестрой Л. Авербаха). Правда, перу её принадлежал всего один «шедевр» – брошюра о благотворном влиянии на заключённых советских концлагерей. Тем не менее к её подножию стремились как профессиональные чекисты, так и профессиональные сочинители. И не было ничего удивительного в том, что многие литераторы, увлёкшись, попадали в кадры Лубянки для исполнения неких секретных обязанностей.
Среди таких увлёкшихся выделялись супруги Брик и, естественно, Леопольд Авербах.
А время стремительного возрастания поэтической славы Маяковского удивительно совпадает с годами, которые он провёл под крышей дома Бриков в качестве второго мужа любвеобильной Лили.
До сих пор нет вразумительного объяснения этому странному семейному счастью втроём.
Впрочем, только ли втроём! Вся Москва знала, что через постель Лили при официальном постоянном муже Осе и при постоянном сожителе «Володичке» Маяковском проходит целая череда ещё и временных мужчин, поселявшихся под крышей бриковского дома и укрывавшихся общим семейным одеялом.
Поразительно при этом поведение Оси: он не только не ревновал свою жену, но и всячески обслуживал любые прихоти её разнообразных любовников. Угадывалось в этом что-то древнее, библейское: ведь первым, кто подложил свою жену Сару похотливому фараону, был Авраам, прародитель еврейского племени.
В отношениях с женой Ося держался самых прогрессивных взглядов. Время от времени он возмущённо восклицал:
– Нормальная семья – это такая уж мещанская ограниченность!
Маяковский – и это тоже было общеизвестно, – поселился в квартире Бриков всерьёз и надолго.
Лиля Брик (девичья фамилия Каган) всю жизнь похвалялась тем, что никогда не пачкала своих холёных ручек никакой работой. Она с 13 лет пошла по мужским рукам и освоила в своём древнейшем ремесле какие-то настолько тайные секреты, что её власть над мужчинами становилась беспредельной и деспотичной. «Знакомиться лучше всего в постели!» – заявляла она всякому, кто попадал в орбиту её извращённого внимания. Через постель этой советской Мессалины прошли Н. Пунин, будущий муж А. Ахматовой, Ю. Тынянов, А. Мессерер, кинорежиссёры Л. Кулешов и В. Пудовкин, военачальник В. Примаков, крупный чекист Я. Агранов и два совершенно загадочных человека: Ю. Абдрахманов, «шишка» из кавказской республики, и А. Краснощёков (он же – Аарон Тобисон), портной из Чикаго, занимавшийся тёмными делами в Дальневосточной республике, а затем ставший в Москве одним из руководителей Госбанка.
Обстановка в доме Бриков напоминала собачью свадьбу. Мужчины увивались вокруг томно усмехавшейся Лили и, вожделея, отчаянно отпихивали один другого, иногда показывали зубы и даже рычали. Впрочем, все смолкали, когда появлялся Янкель Агранов, мрачный чекист самого высокого ранга, с вечно прихмуренными глазами и уголками властного рта, приспущенными вниз, словно у бульдога. Ему было постоянно некогда, и Лиля уединялась с ним в спальню, не обращая внимания на притихших гостей.
Захаживал в дом Бриков и Кашкетин, один из самых кровавых палачей ОГПУ. Впоследствии его имя заставит трепетать лагерных обитателей Воркуты. Из членов этого же «кружка» происходил и свирепый Гаранин, начальник режима на Колыме.
Истасканный извращенец Пунин так воспел потаённое искусство Лили Брик: «Зрачки её переходят в ресницы и темнеют от волнения. У неё торжествующие глаза. Есть что-то сладкое и наглое в её лице с накрашенными губами и тёмными веками… Эта обаятельная женщина знает много о человеческой любви, особенно о любви чувственной».
Маяковский, как и все члены «Лилиного кружка», испытывал очарование этой искусницы и с удовольствием сделался полнейшим «подкаблучником».
При всей своей богатырской стати и громогласии поэт был из тех, кто ни дня не мог существовать без наставника. Таким руководителем для него сделался Ося Брик, провозглашавший основой своей эстетики самый неприкрытый цинизм. Этому добровольному подчинению сильно способствовала и низкая образованность Маяковского. Учиться ему, как известно, не довелось. Он отдавал свои накарябанные стихи Осе, чтобы тот расставил знаки препинания и устранил ошибки. Есть подозрение, что разбивку стихов «лесенкой» также придумал Ося (для вылаивания их с трибун в массы).
Сочинив поэму с двусмысленным названием «Облако в штанах», Маяковский нигде не мог её пристроить. Издательства отказывались от подобных «шедевров». Поэта выручил Ося Брик. Сын богатого торговца, он напечатал поэму за свой счёт и тем самым усилил зависимость Маяковского от своего благорасположения. Поэт стал буквально заглядывать в рот своему учителю и благодетелю.
Невзрачный Ося с миной мудреца на своём мелком местечковом личике поучал необразованного горлана-великана:
– Мне смешна ваша наивность, Володя (в доме был принят хороший тон – на «вы»). Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» всё равно был бы написан. Всё равно! Неужели вы считаете, что, не будь Колумба, Америка так и осталась бы неоткрытой? П-хе, я с вас смеюсь!
Подняв сухонький пальчик, он метал в медный лоб Маяковского бисер своих ежедневных наставлений:
– Надо постоянно… слышите? – постоянно плевать и плевать на так называемый алтарь искусства!
И обильно, словно овца «орешками», сыпал трескучими цитатами из всевозможных философских сочинений. Начётчик он был непревзойдённый, и в этом была его неотразимая сила перед девственным поэтом.
Ося начисто отвергал пласты накопленной человечеством культуры и отрицал саму культуру. Он откровенно предпочитал городскую цивилизацию (отсюда все «Долой!» хулиганствующих футуристов). Под влиянием своего руководителя Маяковский иронично заявлял смущённому Пастернаку:
– Вы любите молнию в небе, а я – в электрическом утюге!
А в стихах орал: «Радостно плюну, плюну в лицо вам…» Это же отсюда: «Я люблю смотреть, как умирают дети!»
Дом Бриков, набитый Багрицкими, Кирсановыми, Светловыми, породил целое поколение изломанных «творцов». Здесь никому не приходило в голову чему-то поучиться у народа. Здесь всё рвались учить народ. Здесь искали не жизненную позицию, а свою роль в жизни. И уверенно исполняли эти роли, горланя верноподданнические клятвы с такой отчаянной смелостью, будто собирались не в кассу, а на эшафот. И над всем простиралась мощная лапа ОГПУ. Мало-помалу о Лиле и Осе стали испуганно шептаться: «Это страшные люди. Они способны на всё!»
А «собачья свадьба» в доме Бриков продолжалась. Лиля, имея двух «домашних» мужчин, не останавливала своего постельного конвейера и потешалась над тем, что Маяковский всякий раз мрачнел и сжимал кулаки.
– Вы себе представляете, – со смехом рассказывала она, – Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности!
Потом добавляла уже вполне спокойным тоном:
– Ничего, страдать Володе полезно. Он помучается и напишет хорошие стихи.
Творческий метод московской Мессалины, как ни странно, принёс свои плоды: изнемогая от бессильной ревности, Маяковский написал большую поэму, а потом ещё и пьесу. Ося Брик снисходительно похвалил достижения ученика, как в поэзии, так и в драматургии. Дело стало за названием. После многочисленных вариантов остановились на таких: поэма – «Хорошо!», пьеса – «Клоп». В обоих случаях угадывается могучее влияние наставника, особенно с пьесой. В самом деле, ещё совсем недавно русский зритель и читатель восхищался гордо парящими Чайкой, Буревестником и Синей Птицей, теперь их заменили ничтожные клоп, таракан и муха-цокотуха. Короче, вместо птиц – презренные инсекты.
Вездесущий Корней Чуковский как-то проницательно обронил: «Быть Маяковским очень трудно». На этот раз его суждение попало в цель. Стараясь заслужить одобрение своего учителя, Маяковский в то же время чувствовал, что его настойчиво подпихивают на позиции антиискусства. Этому всячески противилась его талантливая натура. Разлад в душе грозил конфликтом – назревало неотвратимое прозрение.
Само собой, произошло это не сразу, не мгновенно: копилось и накопилось. В частности, хвастливые рассказы Оси о расстрелах на Лубянке, зрителем которых он бывал не раз. Постоянное науськивание на МХАТ и Большой театр, на Горького и Брюсова, язвительные шпильки по поводу дружеских отношений с Булгаковым, за недостаточно свирепое отношение к идейно шатающимся друзьям. Добавило горечи и лубянское удостоверение Лили за № 15073. Дама его большого сердца оказалась обыкновенной сексоткой на хорошей зарплате.
Словом, надёжный Лилин поводок (да и только ли её?) стал ослабевать и, наконец, порвался.
Началось с обыкновенного вроде бы спора, в котором «подкаблучник» вдруг проявил необъяснимую раздражительность. В сердцах он назвал Леопольда Авербаха мерзавцем (это – родственника Свердлова и Ягоды, руководителя РАППа и журнала «На посту»!). Строго одёрнутый Осей, поэт брякнул совсем уж безответственное и совершенно возмутительное:
– Все они там Коганы!
У хозяев, Лили и Оси, вытянулись лица. Они переглянулись. Кажется, у Володи начинают прорезаться глазки. Да что там глазки… у него зубки начинают прорезаться! Чего доброго, он, глядишь, захочет жить своим умом, вознамерится ходить на собственных ногах. Это был тревожный признак.