Текст книги "Казаки"
Автор книги: Николай Костомаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц)
Г. Кулиш говорит (стр. 366, ibid.):
<<Ни хмельнищина, ни колиивщина не оставили по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-нибудь ко благу общества в религиозном, просветительном и экономическом отношении. Кроме дикого отрицания того, что делали люди более порядочны^, ничего не проявило своими деяниями на родной почве козачество>>.
Будто так? Спросим г. Кулиша: как хмельнищина не оставила по себе никакого общественного учреждения? А гетманщина, существовавшая после Хмельницкого слишком двести лет, разве это не общественное учреждение? Может быть, оно не нравится г. Кулищу, но оно иравилось очень многим в свое время и многие думали устроить его ко благу общества по своим воззрениям. Можно отыскать много темных сторон в этих учреждениях, но многое очевидно теперь для нас, а незаметно было для прошлых поколений. Надобно помнить, что совершенства на земле нет: мы находим дурным то, что предки наши считали хорошим; ведь и многим из того, что мы теперь признаем хорошим, другие после нас будут недовольны. Нельзя же всех, не только живущих теперь, но и прежде отживших, заставить глядеть глазами г. Кулиша! И в самом ли деле эта гетманщина ничего не сделала даже в религиозном отношении? А разве это малая ее заслуга, что там, где была власть гетманов, утвердилось православие, тогда как в крае, оставшемся за Польшею и вне гетманской власти, народ южнорусский, лишенный удобства исповедовать веру отцов своих, принимал унию и даже католичество? Казалось бы, точно, в экономическом отношении эпоха Хмельницкого, вся протекшая в разорительных войнах, не могла ничего сделать хорошего; но сопровождавший патриарха Макария арабский монах Павел, оставивший потомству свое дорогое сочинение, изображает виденную им Украину страною благоустроенною в хозяйственном отношении, и сам Богдан является хорошим хозяином, попечительным и заботливым, а не забулдыжным пьяницею, каким рисуют его поляки. Вполне ли верны изображения араба – это еще вопрос, но во всяком случае нельзя презирать его и оставить без критического внимания.
Защищая с любовью ополяченных южнорусских панов от тех обвинений, какие делались против них по поводу утеснений народа, вызывавших последний к восстанию, г. Кулиш берет их под свое покровительство и за принятие католичества, вместе с архиереями, принявшими унию в конце XVI-го века. «Они, – говорит нам автор, – имели право избирать то, что для общества было полезнее», и
замечает, что вообще господствовавшая в Польше католическая религия боролась гораздо энергичнее с уклонившимися в реформацию католиками, нежели с чуждавшимися латинства и унии православными. В подтверждение этой мысли г. Кулиш приводит много примеров гуманных отношений панов католической веры к православным. (№ 3, стр.. 362). Против этого спорить не станем и охотно признаем, что панов, отступивших от православия в католичество, можно извинить духом, понятиями и предрассудками века, как равно и собственною пошлостью многих таких господ, свойством, с которым большинство всегда, более по чужому примеру, чем по собственному убеждению, пристает к тому, что в данное время считается «лучшим или полезнейшим для общества», как выражается г. Кулиш. Но нам показалось дико и необычно услышать от г. Кулиша такое убеждение: .
«Всякое государство должно было покровительствовать известное вероисповедание не настолько, сколько оно истинно, а настолько, насколько оно полезно. Для сохранения целости польское государство не должно было потворствовать водворению в нем лютеранства, кальвинства, арианства и других сект, на которые раскололась лукаво построенная римская церковь. Для сохранения достоинства религии вообще оно было обязано поощрять готовность служить его целям таких образованных архиереев, как Тер-лецкий, Поцей, Смотрицкий, Рутский, вместо того, чтоб сообразоваться с неизвестными ему ревностными, но вообще невежественными иноками» (стр. 359, ibid.).
Здесь автор раскрывает перед нами свое внутреннее убеждение по отношению к вопросу о вере. Что же выходит? Вера, по взгляду автора, не имеет священного достоинства внутреннего сокровища души человеческой, неприкосновенного для других и, по справедливости, требующего к себе от других уважения: это одна из полицейских ’ форм общественного порядка, которую можно всем навязывать сообразно посторонним, видоизменяющимся целям. К сожалению, на свете часто и во многих краях так бывало и теперь еще бывает, но люди истинно развитые и истинно честные не могут сочувствовать такому взгляду: можно оказывать к нему только терпимость, во-первых, по снисходительности к порокам и недостаткам людским, во-вторых, потому, что такой взгляд имеет за собою материальную силу большинства толпы; но вместе с тем люди развитые и честные считают своим нравственным долгом, сколько их сил и возможности станет, распространять – в таких общественных органах, как печать – более здравые идеи, более способствующие дальнейшему движению вперед человеческой мысли.
Г. Кулиш во всем ходе статьи силится уверить своих читателей, что козаки были не более как разбойники, ставившие только благовидным предлогом своих действий веру, а на самом деле руководившиеся только страстью к наживе через отнятие чужого достояния. Для подтверждения такой мысли г. Кулишу кажется достаточным привести такие черты из казацкой истории, которые схожи с чертами разбойнических скопищ. Но г. Куниш должен был бы сообразить, что всякое гражданское общество, прежде чем образовалось в стройное государственное тело, носит на себе то более, то менее отпечаток хаоса, в котором разыскать легко черты, свойственные, по нашим наблюдениям, разбойникам, то .есть людям, ищущим возможности водворить в обществе хаос. Такие черты найдутся в первый период нашей истории, в эпоху язычников Олега, Игоря, Святослава, и более позднюю эпоху уделов. Коза-чество было новым фазисом исторической жизни, и оно, по неизменному закону возникновения, расцвета и упадка человеческих обществ, должно было иметь и свой период варварства, период хаоса и период установки. Все творится на свете постепенно; ни одно историческое общество не выходило готовым, как Афина из головы Зевса, а должно было слагаться, развиваться, укрепляться более или менее продолжительное время. Иные общества достигали полного расцвета, другие, недоразвившись, рановременно ломались. Но все одинаково подчинялись общему закону и в истории всякого политического общества непременно можно отыскать период варварства, хаоса, и тут-то многие жизненные приемы покажутся подобными разбойничеству. Естественно и в истории козачества то же. Но не видеть в козаках ровно ничего, кроме разбойнического скопища, можно только или чересчур умственно-близорукому, или ослепленному страстью. Как это г. Кулиш, которому нельзя отказать в основательных сведениях в истории козачества, решился произнести, будто «козачество на народной почве не проявило ничего, кроме дикого отрицания того, что делали люди порядочные», и будто хмельнищина не оставила по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-либо ко благу общества! Разве гетманщина с гетманом во главе, с генеральной старшиною, составлявшею около него совет, с генеральным судом, генеральною канцеляриею, с разделением страны на полки, а полкрв на сотни, с выборными местными властями, с законодательством, основанным на принятом литовском статуте с добавлением гетманских универсалов и приговоров рад, часто собираемых по важным делам, с поземельными вопросами, разрешаемыми судам, наконец, с мещанством:., с его цехами разнообразных мастеров и торговцев, – все это разве не произведение хмельнищины, и если многое существовало еще прежде, то все-таки возымело свое право на существование именно потому, что эпоха Хмельницкого его оставща. Если г. Кулишу , не угодно . теперь признавать всего этого за общественное учреждение, то и русское правительство, и Россия, и весь мир, знавший что-нибудь об Украине, нимало не сомневались в течение двухсот лет в том, что все это – общественное учреждение. Не нравится это г. Кулишу, находит он в нем темные стороны; в существовании таких темных сторон и нельзя было никогда сомневаться, сознавая, что все человеческое – с недостатками; но окончательно лишать права общественного учреждения строй, признававшийся таким целых два века – это хуже, чем научная ршнбка! Козаки, говорит г. Кулиш, были разбойники, не более. Итак, выходит, что когда писались царские грамоты, посылались к гетману и старшине и казакам дары, присылались бояре для собрания рад, по случаю избрания нового гетмана, – все это делалось для разбойников! И малороссийский приказ, бывший в Москве, устроен был для заведования разбойниками! И цари, утверждая избранного гетмана, утверждали разбойничьего атамана! Так выходит по решению г. Кулиша.
В этом сравнении казачества с разбойниками г. Кулиш взял себе в помощь смешение казачества городового с запорожцами; у последних, действительно, случались события, не только похожие' на разбои, но и признаваемые такими в свое время; однако при этом не цадобно упускать из вида, во-первых, того, что такие события были единичными и обыкновенно преследовались самим же запорожским кошевым начальством; во-вторых, что Запорожье хотя состояло под властью гетмана, но постоянно между запорожцами существовала партия, стремившаяся к неповиновению и как бы к обособлению Запорожской Сечи от гетманщины. Да ив нравах и обычаях у запорожцев обра-завались различия от гетманщины, до того заметные, что, говоря о казаках, смешивать гетманских казаков с запорожцами не всегда уместно в видах историческа-научной истины.
Г. Кулиш до таких парадоксов доходит, что песни исто.., рическо-козацкие называет разбойничьими. Это, впрочем, дело его вкуса. Это значит только, что эти песни, которыми он восхищался прежде, потеряли для него свою цену и поэтическое достоинство. По нашему мнению, в песенности малорусской чрезвычайно мало собственно разбойничьих песен в сравнении с великорусскою. Г. Кулиш недоволен мнением тех, которые заявляют, что «русский народ в песнях поминает разбойников не с отвращением, а с сочувствием» (N!! б, стр. 124). Что же делать, когда именно так и есть? Отчего это так – об этом могли бы мы наговорить много, но думаем, что этот вопрос сюда не идет, так как мы толкуем с г. Кулишом о козаках, а не о разбойниках; мы же ни в каком случае разбойников и козаков, как сословие, не смешиваем.
Как на верх несообразностей у г. Кулиша, мы укажем на такие отзывы: «Козаки были самые вредные для общества социалисты, коммунисты и нигилисты – и та же мысль повторяется в иных выражениях в разных местах, например: «Они (польские баниты) дали козачеству его коммунистический и нигилистический закал (N!! 3, стр. 357). Усиливалась козацко-нигилистическая пропаганда отрицания всего того, чем государство держится (ibid., стр. 358). Днепровцы начали свои бунты с того, чтобы на место королевского присуда поставить свой собственный коммунистический, нигилистический присуд» (№ 6, стр. 118). Но выражения «коммунисты и нигилисты»' относятся к явлениям нашего времени, совершенно чуждым тому периоду истории, когда действовали козаки: это продукт общества, имеющего литературу, движимого разными учениями и теориями об общественном строе, распространяющимися в публике и опровергаемыми путем печати, чего вовсе не было во времена козачества. Смешивать названия двух различных обществ – значит путать понятия и искушать читателей к составлению неправильных взглядов и на то и на другое общество разом. Г. Кулиш, как видно, невзлюбил равно и козаков XVII и XVIII веков и нашего века мечтателей, обзываемых коммунистами, социалистами, нигилистами, радикалами; он волен громить и тех и других, только не должен смешивать одних с другими. Есть охота г. Кулишу явиться в виде обличителя наших составителей теорий, признаваемых вредными, – тогда пусть не трогает козаков; а если желает исследовать исторически судьбу и быт козаков, то пусть на ту пору оставит в покое коммунистов, социали-
стов, нигилистов и всяких теористов современного нам века. • _
Разражаясь злобой против козаков прошлого времени, г. Кулиш изливает ту же злобу и на близких к нашему времени, даже на тех, к кругу которых принадлежал сам. Он не оставил без глумления Шевченка («Русск. Арх.», № 3, стр. 365, № 6, стр. 151), того самого Шевченка, перед которым когда-то поклонялся в «Основе»; тогда уже многие, уважавшие талант Шевченки, находили восторги г. Кулиша чрезмерными, – этого же самого Шевченка музу уже в своей «Истории воссоединения» г. Кулиш заклеймил эпитетом «пьяной». Если г. Кулиш изменил свои прежние убеждения и симпатии, то все-таки было бы желательно, чтоб он теперь обращался с большею снисходительностью к памяти лиц, которым прежде оказывал любовь и уважение. Теперь же он невольно напоминает тех средневековых мо-нархов-фанатиков, которые под влиянием христианского благочестия истребляли произведения искусств, поэзии и наук, созданные в языческие времена, и делали это потому только, что видели в них почитание ложных божеств.
Почтенный издатель «Русского Архива», напечатавши в своем журнале статью г. Кулиша, в том же № 6, где эта статья окончена, поместил выписку из дневника Ю.Ф. Самарина, составляющую отзыв последнего о книге П.А. Кулиша – «Повесть об украинском народе», – книге, названной Ю.Ф. Самариным мастерским; прекрасно написанным очерком истории Украины. Достойно замечания, что Самарин, один из лучших людей своего времени, положивших вклад в умственную жизнь русского общества, вовсе далек был от возникшего стремления во что бы то ни стало сделать всех русских похожими как две капли воды на один тип москвича: Самарин, как оказывается, не склонен был подозревать в любви малорусов к своему родному тайные тенденции к сепаратизму, как и не клеймил напрасно прошлого Малороссии и не считал гетманщины раз-бойничьею шайкою. Вот как он оканчивает:
«Пусть же народ украинский сохраняет свой .язык, свои обычаи, свои песни, свои предания; пусть в братском общении и рука об руку с великорусским племенем развивает он на поприще науки и искусства, для которых так щедро наделила его природа, свою духовную самобытность во всей природной оригинальности ее стремлений; пусть учрежде ния для него созданные приспособляются более и более к местным его потребностям. Но в то же время пусть он по мнит, что историческая роль его – в пределах России, а н евне ее, в общем составе государства Московского, для создания _и возвеличения которого так долго и упорно трудилось великорусское племя, для которого принесено им было так много кровавых жертв и понесено страданий, неведомых украинцам; пустЬ помнит, что это государство спасло и его самостоятельность; пусть, одним словом, хранит, не искажая его, завет своей истории и изучает нашу» (стр. 232).
Какие золотые слова, как много в них выражено правды и гуманности! Не в пример больше, чем в злобных филип-пиках против казачества бывшего патриарха украинофи-лов!
О КОЗАЧЕСТВЕ
ОТВЕТ «ВИЛЕНСКОМУ ВЕСТНИКУ» 1
Что вам притча сия на земли Исраиле-ве глаголющим: отцы ядоша терпкое, а зубом чад их, оскомины быша ... И речете: что яко не взя сын не правды отца своего, поие-же сын правду и милость сотвори, вся законы моя соблюде и сотвори я, жизнию поживет. Душа же согрешающая та умрет: сын не возмет неправды отца своего, и отец не возмет неправды сына своего: правда праведного на нем будет, и беззаконие без-законника на нем будет.
Кн. npop. Иезек. гл. II, ст. 2, 20.
Статья, напечатанная в «Виленском Вестнике» на польском языке в NqNq 34, 35 и 36 по поводу возражений на мнение г. Соловьева о казачестве, напечатанных мною в «Современнике» прошлого года, побуждает меня высказать несколько слов в свою защиту против несправедливых обвинений, какие мне там делаются. Критик г. Тадеуш Падалица обвиняет меня: 1) в неприязни к полякам, 2) в патриотическом пристрастии к козакам и даже в возведе-
' 1Написан на статью Тадеуша Падалицы в «Виленском вестнике», №№ 34—36, по поводу возражений Н. И. Костомарова на мнение Соловьева о козачестве и опубликован в жури. «Современник» 1860 г. т. 82, кн. 7, отд. III.
нии их до апотеозы; 3) в непонимании фактов, и наконец 4) в попирании религиозных и нравственных истин.
Г. Падалица нападает не только на мое возражение против г. Соловьева, но не • оставляет также «Богдана Хмельницкого», напечатанного мною прежде, и сказавши, что я как малорус возвел в апотеозу козачество в упомянутом моем сочинении, критик впоследствии в той же статье выразился, что в прежних моих трудах я смотрел на поляков <<из-подлобья>>. «Его история Богдана Хмельницкого, – продолжает г. Падалица, – уже носит зародыш неудовольствия ко всему и очевидные следы грызения цепей. Не станем входить, природное или притворное это у него свойство, но тогда поразил нас ржесточенный инстинкт, готовый употребить кулак для убеждения, если бы кто-нибудь не убедился словами. Мы уже видели отчасти, что взгляд почтенного профессора не отличается расположением к нам».
Что до замечаний, касающихся собственно Хмельницкого, то этими голословными суждениями и ограничиваются все замечания. Потому я не могу входить с г. Падалицею в подобные объяснения, не зная, на что именно он указывает в моем сочинении. Одно только, что носит признак попытки подтверждения мысли фактом – это следующие слова в той же статье: «г. Костомаров находил истинное наслаждение, давая услышать силу холопьяго кулака на шляхетской спине и с особенным сочувствием злобной иронии рассказывал, как Хмельницкий принимал послов Речи-Посполитой в Переяславле, подчивая их водкой.» Взгляд г. Падалицы на мое историческое сочинение я уже слышал не первый раз от поляков; он был высказываем очень часто, и между прочим в заграничных польских периодических изданиях еще с большей резкостью и с большею несправедливостью. Точно также я имел много случаев слышать подобные отзывы словесно от гг. поляков-патриотов. Такое всеобщее мнение могло бы действительно меня смутить и заставить уверовать в собственное пристрастие к одной и недоброжелательство к другой стороне, выраженных если не в исторических данных (едва ли кто-нибудь может убедить в несуществовании того, что существует), то по крайней мере в тоне рассказа; но совершенно противное удавалось мне слышать и читать (между прочим в статьях гг. Максимовича и Зернина) от малороссиян и русских. Тогда как поляки обвиняют меня в недоброжелательстве к ним и в пристрастии к козакам, малороссияне и даже великорусы недовольны моим пристрастием к полякам и не-
достаточным сочувствием к малороссиянам. Такое противоречие во взглядах утешает меня, показывая, что мне удалось не угодить патриотам на той, ни другой стороны и даже озлобить против себя и тех и других. Тем более отрадно для меня, что люди, не вносящие патриотизма в науку, не обвиняли меня ни так, ни иначе. Патриотам малороссиянам хотелось бы, чтобы их старый козацкий гетман и его полковники были чем-то вроде греческих полубогов, благоприятными витязями, борцами за священное знамя веры и отечества, образцами для подражания; а враги их поляки были бы все наголо злодеи, тираны; первые должны быть изъяты из слабостей, пороков и недостатков века и времени, вторые – лишены всех добрых свойств человечества и природы... С другой стороны поляки патриоты хотели бы, чтобы все дурные стороны, какие являлись в жизни польского народа, стороны впрочем извиняемые веком, были замазаны, заглажены, а выставлены одни хорошие, да притом преувеличенные, и чтобы, прочитавши историю борьбы козаков с поляками, справедливость непременно оставалась на стороне последних. Очень рад, что ни те, ни другие не находят в моем сочинении чего им нужно.
Для польских патриотов вообще указать на что-нибудь темное в их прошедшей истории, значит смертельно оскорбить живущих. Они как будто думают, что когда мы пишем об их отечестве, то непременно оставляем подразумевать что-тр другое между написанными строками. Они оскорбляют даже, если мы говорим об их предках без некоторого-раболепства. Если бы писатель, работающий над средневековой историей Франции, стал изображать варварства, какие производились в XIII веке над альбигойцами, трудно было бы отыскать француза, которого национальное чувство оскорбилось бы этим и побудило бы обвинять чужеземного писателя, будто бы он смотрит из-подлобья на всех французов, не только давно умерших, но и на живых! Не обидится француз, и не сочтет оскорбителем своей национальности историка, который бы в самых ярких чертах изобразил ужасы варфоломеевской ночи. Не примет за оскорбление своей народности итальянец описание всех подробностей развращения и злодейств в Италии XVI и XVII веков. Отчего же поляк теперь живущий обижается, раздражается, когда осмеливаются исторгнуть из исторической могилы темные стороны прошедшего Польши в XVII веке? Не знаем: но не можем не пожалеть о таком неутешительном явлении. Видно даже, что эти господа не могут себе представить тех, против которых поднимаются, иначе
как с предрассудками собственного патриотизма, подобные в своем роде тем, какие лелеют в груди некоторые поляки к своей старине.
Выражение г. Падалицы, будто бы в моем сочинении я показываю оправдание употребления кулака, в случае невозможности уладить словами, более чем несправедливо, – оно оскорбительно. Я прошу г. Цадалицу указать в мцем сочинении «Богдана Хмельницкого» такие места, из которых он возымел о взгляде-моем это мнение.
. .Обращаюсь собственно к статье моей, по поводу которой написано польское возражение. Г. Падалица изменяет точный смысл вопроса о поводах бегства козакав в степи-. Мнение г. Соловьева о том, что казак был синоним разбойника, относит он к первым зачаткам козачества в конце – XV (?) и в. XVI веке, и то, что я'говорил об увеличении массы козакав бегством народа от утеснения со стороны панов, не подходит у него ко времени. Но в самом деле у меня с г. Соловьевым речь идет вовсе не о XV и не XVI веке, а о XVII, именно о той эпохе, когда уже русский народ вступил в борьбу с Польшею и козачество сделалось выражением народного стремления к борьбе с польским строем. Вся статья г. Соловьева обнимает преимущественно события этой эпохи, а не прежних лет. Что до состояния казачества в XVI веке, ранее открытой борьбы его с Польшею, то едва ли г. Падалица (сколько можно судить по. его статье) может представить в подробности тогдашние отношения козачества и способ его действия: о тогдашних временах вообще господствует глубокая тьма.
Во множестве памятников, хранящихся в Публичной Библиотеке, до сих пор не удалось нам найти почти ничего, что бы объясняло внутреннюю и внешнюю историю казачества до унии. Только несколько эпизодических повествований у польских историков, да краткие и не вполне отчетливые известия у малороссийских – почти все, чем приходится ограничиваться. Было ли козачество в эти более старые времена незначительно в сравнении с тем образом, в каком блеснуло во всемирной истории впоследствии, находилось ли, так сказать, в зародыше, или же уже тогда оно представляло в себе развитое самостоятельное тело, это . надлежит еще подвергнуть старательному историческому исследованию. Достоверно лишь то, что смутная эпоха самозванцев потрясла в России все основания прежнего порядка и более всего способствовала усилению казацкой стихии. Но как бы то ни было, с чего г. Падалица взял, будто я показываю аристократическую претензию «устра-
нения генеалогического древа, защищая одно из самых демократических обществ, какие когда-либо существ ов али?>> Откуда берет он, что я хочу дать «легитимацию» козачест-ву, что я как будто хочу во что бы то ни стало доказать, что напрасно упрекают козаков в том, будто они составились из разбойнических шаек? Дело шло вовсе не о первоначальном происхождении казаков, а о составе их, о характере и значении в народной жизни в XVII веке, когда они вступили на историческое поприще в связи с народом. Напрасно г. Падалица думает, что мы имеем те же предрассудки генеалогии, какие существуют у поляков. Мы вовсе не стыдимся ни Павлюков, ни Наливаек, ии Кармелюков, ни Тараненок: напротив, если эти люди являлись в дикой варварской форме – все-таки то были люди, проявлявшие собою (хотя неудачно) выражение того, что было затаено в народном сердце – нет, мы не стыдимся безусловно этих людей, в каком бы ужасном виде они не представлялись. История нам показывает, что вор, разбойник, бродяга, заклейменные презрением, нередко сделались такими именно потому, что не могли ужиться в чадном душегубительном воздухе, исполненном господства произвола, и наконец, не зная исхода и не воспитавши в себе понятий, отличных от тех, среди которых взросли, являются не с иным чем, как с тем же, от чего убегали, только в иной сфере, с другою обстановкою. Бесчеловечный предводитель малороссийских, гайдамак в сущности то же, что польско-русский пан, которого канчуки довели мужиков до гайдамачества. Новые пути в обществе пролагаются не скоро, и чаще всего те, которые убегают из обществ а, становятся во враждебное к нему положение, или ограничивают одной деятельностью в отрицательной сфере, или идут по прежней дороге и подчиняются тем же предрассудкам, которые заставили их враждовать с обществом. Но в сущности ни в первом, ни во втором случае они не только не хуже тех, против которых в начале объявили войну, но еще лучше, особенно до тех пор, пока не показывают попыток облекать своих действий– в законные формы. Произвол пана вызвал произвол гайдамака. Но произвол пана говорил, что он вовсе не произвол; он называл себя правом, иногда даже божественным, тогда как произвол гайдамака, по крайней мере в начале, не прибегал к этому лицемерству, признавая себя произволом, сознавал, что достоин виселицы, топора или кола. Для нравственного чувства порок отвратительнее под личиною добродетели, чем в своем обнаженном виде. Произвол легализированный вызывает произвол беззаконный, стремящийся ниспровергнуть первый. Но пусть не подумает г. Падалица, что мы разумеем здесь одну польскую историю и польских панов. Отчего бы, по какой бы причине люди ни вырывались из общества, часто в этом расхождении с обычным ходом жизни лежит зародыш стремления к чему-то лучшему. Этому доказательством может служить то, что и теперь тяжкие преступники, крупные воры, хитрые мошенники, жестокие разбойники бывают люди с дарованиями. Посредственность довольствуется существующим, но то, что одарено высшими силами, ищет перемены, новой жизни. Разбойник часто бывает человек гораздо высшей натуры, чем мирный гражданин, спокойно поедающий плоды своих честных трудов; та же натура, которая при известных общественных условиях явилась разбойником, – при ином, более счастливом строе общества является руководителем общественной жизни в той и в другой сфере. Еще Божественный Искупитель научил нас отделять порок от порочного, убегать поступка, но судить снисходительно и более сожалеть, чем ненавидеть того, кто совершает такой поступок. Поэтому нельзя ставить пятном народу или обществу происхождение его от разбойничьей шайки. Да и вообще, разве можно ставить народу или обществу в вину какое-нибудь происхождение? Если г. Падалице показалось, будто я стараюсь доказать более честное происхождение козаков, то он ошибается так же точно, как он ошибается, будто бы я имел какой бы ни было патриотический повод представлять козаков в лучшем свете, а не в том, в каком рисовать их побуждают поляков патриотические наклонности.
Г. Падалица говорит: <<не понимаем, зачем г. Костомаров хочет прикрыть козачество такою легитимациею? Он мог лучше поступить, припомнивши для параллели начало римлян и перестать краснеть за себя>>. Никто, г. Падалица, не думает легитимировать и еще менее возводить к генеалогическому древу, как вы выражаетесь, казачества. Как и откуда бы ни явилось козачество вначале, взгляд на его значение в XVII веке не зависит от этого. Но г. Падалица не прав, касаясь некстати и образования казачества; охота разбойничать, свойственная неустроенным или потрясенным обществам, может быть, и входила в побуждение к образованию козачества, но естественно не могла быть единственною его причиной, потому что разбойничество бывает в жизни народной явлением только временным, случайным, явлением преходящей необходимости, а не каким-либо продолжительным качеством. Г. Падалица забывает, что существование воинственного общества на юговосточных пределах Речи Посполитой возникало необходимо от соседства с татарами; гражданственность первой должна же была быть охранена от последних.
Приведя ошибочное мнение Бантыш-Каменского, отцо-сящееся только к одним запорожцам, г. Падалица говорит: <<и когда существовали такие понятия в козачестве, то можно ли утверждать, что козаки выражали собой лучшую часть народонаселения?» Бантыш-Каменский, имеющий свои заслуга в истории; как первый, показавший на свете деяния Малороссии, вовсе не такой авторитет, чтобы, приведя из него место, говорить, что такое мнение существо-. ‘вало и вообще всеми принималось за истину. Да если бы оно и признавалось за истину, то и тогда не уничтожает возможности обличать недостатки его. Неужели то, что Бантыш-Каменского «нельзя заподозрить в приязни к полякам», дает его суждениям о козачестве полную веру? Неужели достоинство той или другой стороны в истории козачества должно измеряться -расположением или нерасположением историка к полякам?
Пора бы, право, расстаться с предрассудками, понуждающими поляков видеть во всяком историческом представлении времен прошедших непосредственное отношение к настоящему. Нет ничего неуместнее, как употребление слов: мы, наше, нас, у нас, когда дело идет о временах отдаленных от нашего времени на два или на три века. Это своего рода донкихотство, как и всякое другое, приводит к самым ребяческим воззрениям. Как преимущественно аристократический народ, поляки с трудом могут освободиться в своих исторических суждениях от аристократического образа мыслей: для них все, что касается предков, касается их самих; прошедшее живет с настоящим: для нас, русских, это не только неуместно, но даже смешно. Нам более, чем им, понятно, что преступление не только прапрадедов, но и родных отцов не кладет пятна на правнуков и даже на детей. У нас слово мы относиться может только в настоящем; что было – то былью поросло, мертвые никак не мы, и поэтому сколько угодно и как угодно говорите о них – это все до нас не касается; они за то и отвечали бы, да отвечать уж некому, а нам за них отвечать чего ради? Можно судить о них хладнокровно. Хороши ли они были – нам от этого не легче. Дурны ли, – это' не кладет стыда на нас, лишь бы нас в дурном нами самими совершенном не уличили. В этом отношении у малороссиян есть еще тень предрассудков, оставшаяся от времени соединения с