Текст книги "Парни"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Глава XVII
ДВАДЦАТЬ ОДНО
На верховом берегу Оки против завода – дубовые рощи, а в них по выходным дням рабочий народ местных поселков сходился на гульбища. Задичавшие дорожки выходили прямо на береговую кручу. Стоять бы тут зек, глядеть бы на приволье лугового берега, на заводские новостройки. Но люди предпочитали лежать под тенями дубов, пить ситро, купаться под кручей, а вечерком убираться восвояси. Не все так жили, конечно. Холостежь удалялась в потайные места, оттуда вечерами докатывались до кручи нежданные девичьи визги.
В одном месте этой рощи творились издавна дела достопримечательные. На отшибе от главных троп стояла прежде чья-то дача, мудрено отстроенная; от нее осталось теперь только крыльцо да столбы каркаса, как зубья бабы-яги, торчали из кучи всякого хлама. На крыльце, которое за дубами ни с какой стороны не было видно, только ночью водворялась жизнь. Кто-то приносил из поселка фонарь «летучую мышь», ставил его на разостланную газету, а остальные рассаживались около фонаря как придется: на корточки, на колени и т. п. Примыкающий к реке кусок этой рощицы с удивительным крыльцом звали Вдовьим Бродом, непонятно почему. Одни слышали, будто пьяная вдовушка бултыхнулась тут с кручи в воду, намереваясь перейти реку вброд; другие, напротив, утверждали-де, вдову укокошили и сбросили с берега с забитым землею ртом. Во всяком случае, толком никто не знал, почему именно здесь установились потайные ночные сборища. Крыльцо, о котором речь, почиталось привилегированным местом: тут сражались в «очко» только мастаки, фартовый народ, отчаянные головы, а рядышком на травке упражнялись бессменно «любители».
Когда Неустроев явился, то много «прогоревших» несчастливцев только смотрели на игру. Они ходили от кружка к кружку, волнуясь за чужие промахи.
Неустроев втиснулся в круг, присев на корточки, и очутился рядом с одним незнакомцем, очень волосатым, одетым во все потрепанное, красноармейское, надетое им так, что одно только лицо, испитое невзгодами, торчало из-под шлема. «Шпана», – решил Неустроев, глядя на длиннополую шинель. Но изрядный проигрыш человека в шлеме расположил к себе Неустроева. Он помирился с таким соседством.
– Промазал, – сказал загробным голосом новичок в шлеме, выбрасывая пятерку.
– В игре не везет, в любви везет, – ответили ему.
– Любво ноне больно дешева: давай я на копейку пуд достану, – ответил шлем, пересчитывая деньги близ фонаря. – Кладу в банк рупь да трешку.
И проиграл мгновенно.
Руки новичка как-то уж очень были живы, переметывались, отражая все случайности игры, а лицо и голос будто не менялись.
Вскоре Неустроев уяснил, что новичок, наверное, с получкой, здесь впервые, неопытен, разумеется, ни в каком случае не опасен как противник в игре, можно с ним тягаться до одури, и нужно думать – скоро он «вылетит в трубу». Таких каждый вечер было немало.
Неустроев взял у шлема банк раз, взял другой, «покрыт весь» и тоже взял. Так повторилось несколько раз. Когда обойденный круг, увеличивший банк, доходил до последней руки, до Неустроева, этот непременно брал.
«Удача, – думал он, засовывая деньги в боковой карман; руки его дрожали, дыханье разрасталось. – Можно выиграть зарплату месячную зараз».
– Тебе линия выпала, катай по банку, – сказал Скороходыч, подсаживаясь к нему.
Ребята из бригады, а также другие заводские обсели Неустроева, как кошки.
– Игра, она – дура, – ответил Неустроев, – сегодня нам, завтра вам. А играю-то я для времяпрепровождения.
Но удача преследовала его: когда банк у соседа нарастал до изрядного куша, Неустроеву под последнюю руку каждый раз приходила десятка или туз. Он смело загребал рукавом деньги, и сосед кутал при этом недовольное лицо в воротник шинели и ругался зазорно.
Товарищи шептали Неустроеву:
– Везет тебе, выставь его, выставь без канта.
И напоминали, пригибаясь:
– Магарыч, Костька, магарыч – и к девчатам в Кунавино на всю ночь.
– Не робей, воробей, случаем пользуйся.
Удивительное дело: карта шла за картой, одна выигрышнее другой. Когда шел на большую сумму, всегда брал, ежели на малую, то проигрывал. Это его пугало. Он как-то поставил при тузе нарочно мало и проиграл.
Подумал:
«В случай я не верю. Если случай играет со мной, я предпочту избавиться от его участия, хотя бы сулил он мне выигрыш».
Он поставил большую сумму на самую плохую карту, целых два червонца. Бросив деньги в колени банкомета-соседа, наперед считал их проигранными. Схватил карту, которую прикупил к шестерке: пришел король – наивыгоднейшее сочетание, потом пиковый туз, двадцать одно стало, без проигрыша.
Тогда он вышел из круга, без охоты забрав деньги.
– Нечестно, парень, – сказали соучастники. – Играть – так до конца. Сейчас тебе удача, вскоре другому: тем игра держится.
И Костька вновь сел, чтобы «провести время». Он волынил. Играл только в гривенники, не проигрывал и не выигрывал. А сосед его спускал последки. И когда последнюю трешницу выбросил он на кон из-под полы, тотчас же встал, встряхнулся и невнятно выругался. По всему видно было, что больше он сюда не явится. Долгополая шинель его вскоре потонула в сумраке.
– Получка екнула, – стали смеяться по его уходе. – Ретив да горяч.
– А может, и не получка. Может, эти деньги хапаны.
– Наверно, кооперативный работник.
На следующий вечер Неустроев не ходил туда, хотя зуд любопытства и не давал ему покоя – придет ли подозрительный шлем опять. Все-таки решил выдержать.
А в бараке рассказывали про его удачу, поздравляли не без усмешек, и он должен был шутить.
– Каюсь, сел ради шутки, а получилось, как говорится, «счастливое стечете обстоятельств». Ну, и разлагался я целую ночь.
Он купил своей бригаде лимонаду и яблок. Потом все ездили в кино «Палас» и к девушкам в Кунавино с гостинцами.
Как-то Переходников заметил ему при встрече:
– В бригаду картежников у кого запись?
– Не остроумно, а ослоумно, – ответил тот. – Ну, что ж, слабость, брат, – «заложить» или там в очко перекинуться. А если позволительно в серьезных тонах говорить, то (он улыбнулся на этом месте, прищурив глаза) предпочитаю свою глупость чужому уму и свои пороки чужим добродетелям.
– Мудрено говоришь, непонятен мне смысл речи ученой.
– Достаточно было революции, чтобы научиться понимать.
Когда ударники устраивали складчину, Неустроев, равнодушный к напиткам, этому никогда не перечил. Играющим его тоже никто раньше не видал. Может быть, из такого содружества он теперь и это делал, а может статься, в самом дело подобным манером думал «углубиться в гущу масс». Кто об этом толком скажет? Только вот факты: к вечеру выходного дня, вскоре после памятных событий, он опять появился на Вдовьем Броду.
И шлем был тут. Он метал банк сосредоточенно, пальцы рук его то и дело шевелились, в сторону пришлеца он даже головы не повернул.
Неустроеву рассказали: шлем наведывался часто после рокового проигрыша и каждый раз вновь «вылетал в трубу» и, видно, имел прямое намерение хоть сегодня, что ли, отыграться. Никто этому не верил, но затаенно за ним следили.
Неустроев опять сел подле шлема намеренно, с правой его стороны, и начал делать ставки в прежнем размере, следя в оба за соседом и окружающими его.
Хотелось проверить во что бы то ни стало тот случай. Мрачно бросая деньги в кон, он до середины ночи опять то и дело снимал счастливые куши. Только однажды, когда нарочно покрыл он весь банк при плохой карте, рискуя половиной всего имеющегося на руках, он неожиданно для себя проиграл. Но и тут случаю не поверил.
«Не может быть, чтобы опять это получилось «случайно», – решил он.
Когда сосед другой раз наметал большой банк, Неустроев вновь покрыл его целиком и опять проиграл. Теперь он каждый раз проигрывал соседу. Тот спокойно загребал деньги, молчал или под нос произносил блатные слова и кутался.
– Отыгрывается, – замечали ребята, – вот так штука. Шлем прекрасный, шлем ужасный.
– Ну, коли повезло ему, то всех выставит. Берегись, Костька!
И верно, сосед точно преобразился. Если ходил по банку, то небольшими суммами и чаще проигрывал, но зато когда банковал, то денег не жалел, клал в кон не меньше пятерки и вел игру искусно. Карты пели у него. Его живые, выразительные, чрезвычайно гибкие, с узкой кистью руки услужливо шныряли в кругу. Тасовал он колоду всегда на виду у всех, не торопясь, рукава были у него засучены, как будто он показать хотел: в игре честность – первое дело.
Неустроев пошел по «всему» банку третий раз и третий раз проиграл, пошел четвертый раз – случилось то же. Желая убедиться в том, что тут никакого случая нет, что его предположения верны, что если он тогда выигрывал, а сейчас проигрывает – это связано одно с другим, а то и другое вместе имеют реальную причину, он ставил суммы все крупнее и крупнее и, к удивлению ребят, с удовольствием проигрывал. Сосед сосредоточенно загребал деньги, тискал их в чесанку, а Неустроев громко ахал и намеренно горячился. А внутри он был спокоен и доволен: его теория оправдалась, он проник в тайну.
Вскоре внимание всех привлекло их состязание. Приятели Неустроева приуныли, с неприязнью глядели на шлем. Когда пришла хорошая карта к Неустроеву, – а он ее ждал, – то приятели вывернули карманы и хотели общей суммой сбить большой баше соседа, но проиграли, хотя к лузу у них принта девятка. У банковщика набралось двадцать одно – дело явное. Это разозлило их, и когда баше удесятерился и банкир «случал», обходя кон последний раз, Неустроев выбросил последние деньги. Больше не было ни копейки.
– Дополняем, – сказал Скороходыч, но у него тоже денег уже не было.
– Деньги на бочку! – бухнул шлем.
– Ты не первый раз здесь. Принесем завтра, – ответили ребята.
– Деньги на бочку! – опять произнес шлем. – Играем на чистые или под залог.
Скороходыч порылся в карманах и выбросил пустое портмоне. Другой снял шарфик с шеи, третий – старое кепи. Шлем, старательно осмотрел все это, потом сосчитал деньги на кону – их было около сотни (играло полтора десятка лиц) – и сказал:
– Этим и пятую долю не окупишь.
Те, которые в пух проигрались, хотели решительной ставкой испытать счастье.
– Последняя рука, – повторяли они. – Загребет он – и лататы. Отбить надо, отбить общими силами. Валяй, ребята!
– Эх, куда ни шло, – всю надежду возлагая на финал игры, который может изменить шлему, сказал Скороходыч. – Кладу. Кто еще?
Он бросил на кон свою майку, оставшись в сорочке, и вслед за ним из бригады Неустроева стали класть что придется: один бросил сандалии с ног, другой – ремень, третий – папиросницу. А шлем все ждал, все ждал.
Только когда один бросил в общую кучу свою спецовку брезентовую (это был Вандервельде), шлем тут же взвесил все на руке и сказал:
– Ладно, этого хватит. Держи карту!
Все сгрудились около Неустроева, и вот к девятке пришел туз. Явная маячила удача. Притаив дыхание, люди ждали развязки, затаенно ликуя. В этом застывшем теперь кругу слышно было чье-то нетерпеливое дыхание, и подумал Неустроев с ужасом:
«Неужели выигрыш?»
Шлем положил колоду на ладони перед собой, спокойно тряхнул его, прикупил к своей шестерке семь очков и вздохнул. Вздох испустили люди, радуясь его неудаче. Подумав, он прикупил еще карту. Положил ее к двум предыдущим, оставил колоду и стал одним глазом глядеть на прикупленную карту, вынимая ее постепенно из-за двух других.
Вдруг он шумно бросил карты на середину, все увидели: к тринадцати пришла дама, стало шестнадцать – самая проигрышная ситуация. Оставаться на них опасно, а прикупать безумно. Стало вовсе тихо в кругу.
Кто-то изрек шепотом:
– Капут, плакала денежка.
Тогда шлем передохнул вновь, и за ним передохнули люди и перенапряженные неустроевцы.
После долгого раздумья шлем опять взял колоду на ладонь и вытянул еще карту.
Он бросил ее прямо под нос Неустроеву: это был король – четыре очка. Всего составилось с шестнадцатью – двадцать, – выигрыш банковщика.
– Эх, дела! – кто-то подавленно вскрикнул.
А со стороны неиграющих заметили при этом:
– Кому повезло, так повезло. Черт он, шлем-то.
А шлем бросил колоду, быстро сгрудил вещи в спецовку, завязал их вместе с деньгами, захлестал узел ремнем, сунул его под шинель и ушел в лес так же молчаливо, как явился.
Глава XVIII
СПОРНАЯ ВОДА
Навстречу шел винтовой пароход-громадина «Коминтерн». Иван поставил завозни наперерез валам, лодку приподняло, потом с шумом, моментально сбросило с гребня воды вниз, – казалось, вот сейчас всех стряхнет в глубину. И тут поднялся гик. Девицы, больше из притворства, ахали, а Иван хмуро улыбался, глядя на них. Завозни носом разрезали вторую волну и опять полезли на нее. Палуба парохода загружена была народом, а Иван что-то кричал будоражливо, над головами развевались карманные платки, но каждый вскрик тонул в рокоте винта за кормою, и когда «Коминтерн» прошел, настала лютая тишина. Вскоре миновали линию барж и выплыли на стрежень. Завозни стали идти неподатливо при бурном напоре струи, гнавшей их вспять, но Иван привычно понатужился и одолел воду. Другой берег реки был вовсе недалеко, а излучина делала течение подле него вовсе спокойным. Берег – он был верховым – положил на воду жирную тень. Иван вошел в неё меж бесчисленных круч, испятнавших зеркало реки, и, сложив весла, сказал:
– Братцы, гляди вниз: там на дне огрудки и карчи, а то и затонувший пароход!
Все пригнулись, но в просторах глуби всяк свое увидал: один – баржу, другой – баркас, третий – будто бы части парохода.
Мозгун приметил, что, кроме Ивана, тут все с природой не свои, а этот все-то знал, вел лодку играючи да читал по пути незримые для всех знаки – и водяные и земляные. Он то и дело указывал на печины в грунте берега и смело объяснял, что здесь должно быть глубже и течение быстрее. И водятся раки и сомы. Подобные берега волгари называют приглубыми, потому что суда могут к ним близко и безбоязненно приближаться. Течение жмет на этот берег, идущие в таких местах суда стараются держаться в противоположную от прижима сторону, а само такое место прозывается прижимной водой.
Когда проехали далеко и очутились между песчаными охвостьями в узком проходе, Иван пояснил: это – «развилки», самое благоприятное место для судна, но некоторые капитаны часто попадают на отмели. Миновали суводь, за выдающейся в стрежень реки грядой, опять стали на фарватер. Полуденник нёс жару, небо было точно выметено, поэтому барышни стали накрывать головы платками, ребята скинули рубашки, остались в майках и трусах. Жара крепчала все больше да больше. Ребята брали горстями воду и брызгали на девиц и вконец их забрызгали. У девиц юбки и кофточки прилипали к телам. Тогда Неустроев встал, ни слова не молвя, бултыхнулся за борт, ушел в воду наглухо и вынырнул только далеко ото всех, крича:
– Ого-го-го-го-го! Соревнуюсь с любаком.
Он умело боком резал воду, выныривая по пояс и взмахивая над головой выпрямленными руками. Девицы захотели, чтобы Иван оставил смельчака посередь реки и греб сильнее, но Неустроев мгновенно опередил лодку и, ухватившись за ее борт, начал всех тревожить. Лодка бортами черпала воду. Поднялся такой визг и притворное смятенье, что парни стали сами бросаться в воду. Лодку, которой никто не управлял, отнесло к отмелям, вдавшимся в стрежень. Ребята уже шли по дну реки, и лодку все раскачивали из стороны в сторону, после того в притворном страхе спрыгнули уж и девицы. Костька и тут ловко и незазорно поступил, подхватив Сиротину, поднял к себе на плечи и понес к берегу, как драгоценную добычу. Толпа мокрых и радостных людей, волоча за собой завезли, последовала туда же.
Берег был пологий – сплошная пойма. Высоченный пырей властвовал безраздельно, кроя землю, отчего луга казались бездонно зелеными и бескрайними. В некоторых местах рослый тальник, раскинувшись на приволье, образовывал рощицы в котловинах, среди них мелькал высоченный осокорь. В тальники тотчас же побежала Сиротина, вырвавшись из Костькиных рук, ударив его мокрой косынкой; она приседала в беге, чтобы скрыть голизну ног.
Все девицы спрятались там, потом, отжав платья, вышли очень смешные. Тогда их похватали и стали подбрасывать на воздух, чтобы просохли. И опять видел Мозгун, что ловчее всех, грациознее (так определил он мысленно) брал Сиротину Костька, поднимал ее так, что платье не раздувалось; щеки Сиротиной пылали, и глаза искрились восторгом.
– Купнемся, ребята, по-заправски. Не люблю я в жару барахло на теле носить, – сказал Вандервельде. – Будем мудры, как змеи, и голы, как дети.
Он стал снимать с себя трусы, и девицы убежали по песку вдоль берега. Вандервельде гнал их далеко, пока не отогнал на такое расстояние, что лица их оказались неразличимы, и первым бросился в воду. Все поскидали трусы. Иван начал разводить костер, хотя было жарко и огонь никому не был нужен. Но без костра для него не было счастья. Жара полоскалась над рекою сплошным маревом, и люди, проезжающие на лодках, тоже были без рубах. С реки доносился перезвон гармони, медные всхлипы ее оглашали даль. Иван забыл костер и задумался. Какие думы бередила в нем гармонь, какие горечи взворачивала – узнает ли кто?
– Шибко трогательно играет, – сказал он, тыча палкой в огонь, – едят те мухи с комарами. Сердце щиплет, вот до чего хлестко.
«Мерзкая музыка», – подумал Мозгун, глядя на восторженное лицо Ивана. Гармошку слышал он в армавирских пивных на рабочих окраинах в праздничные дни, где народ обязательно был пьян и дрался. Гармошка служила орудием нападения и защиты. Какую вереницу розмыслов оставила она от пройденного беспризорного пути, эта разудалая, эта ухарская двухрядка!
Мозгун был в воде. Он, как и другие, пускал пузыри, подныривал под приятелей, хватал их за ноги, кричал, но поступал так исключительно потому, что все так поступали. Делал это он не из удовольствия, – он давно не бывал на гулянках. Инициатива веселья выпадала из рук его – прямо к Костьке. Было неприятно сознавать, что мог он по этому поводу огорчаться. Когда вылезли люди из реки и уселись возле костра и показались приближающиеся девицы, Костька поставил на пути их какой-то предмет, прикрытый майкой, и спросил:
– Кто угадает, что тут, получает десятую часть.
– Бутерброды! – закричали все. – Хлеб с селедкой или с колбасой из чистой коровятины.
Костька обнажил предмет: это оказалась бутылка ситро. Всем враз захотелось пить. Вынули из корзинки жестяную кружку и подали сперва Сиротиной. Как только та отхлебнула первый глоток, вдруг с остервенением плюнула, поморщась; а Неустроев захохотал, ситро допил, донышко поцеловал и всем товарищам дал пить, и каждый целовал донышко кружки. Ситро было хитро перемешано с водкой, и оттого все хвалили его, а пуще – изобретательного Костьку. Иван, выпив, сказал про изобретателя между прочим:
– Такой человек, который словами улещает, а помыслами готовит тебе яму, званье имеет по мужицкому, по нашему нраву – змея запазушная.
– Кто старое помянет, тому штрафной, – сказал Костька весело и подал Ивану еще кружку.
Иван и ее выхлестал.
– Меня такой малостью не забратаешь.
А Мозгун подумал:
«Иван умнее, чем я полагал, он понимает Костьку по-своему. А сдерживается, ведет себя чинно – по-мужицки. А случись по пьяному делу – несдобровать тому».
Мозгун подсел к Сиротиной, резавшей воблу, и сказал:
– Ого, Сирота, у тебя шея вовсе сгорела!
Она обернула к нему лицо, не отнимая взгляда от Костьки, и, видно, хотела что-то ответить, но так и не ответила. Ею безраздельно завладел Костька, который рассказывал о южном солнце и о глупостях северян. Он рассказывал про знакомую, что приехала в Сочи и в первый же день, пролежав около часа на солнце, заболела и потом все полтора положенных месяца пролежала в больнице, лечила кожу. Костька рассказывал историю и вовсе не беспокоился о том, будут ли его слушать или нет, но все почему-то слушали охотно.
В это время успели выпить третью бутылку. Девицы пили нарзан. Когда Ивану вместо пьяного ситро налили нарзану и он выпил, то сказал:
– И едят те мухи с комарами, прошу меня не сердить. Я бываю нервный и могу вас в Волгу по несознательности побросать.
– А, не бросишь никого в воду, – нос не дорос, – сказал Мозгун шутливо. – Костя, налей ему нарзану.
– Попробуй налей, – ответил Иван, – дух выпущу.
Костька налил ему воображаемой смеси, но это оказалось натуральным ситро.
– Силешки не хватит, милый друг, садовое яблочко, – подзадорил Костька, зная, куда Ивана ужалить.
– Не хватит? – переспросил тот. – Давай становись на ладонь, одной рукой подниму тебя, карандаш.
Он стал на колени и положил правую, широченную, в заскорузлых мозолях, руку на траву.
– Костька, валяй! Ежели не поднимет, с него четвертушка, – закричали ребята. – Не робь, Костька!
Неустроев встал ногами на ладонь, сияя и поглядывая на девиц и подмигивая им. Все сгрудились около, подзадоривая Ивана.
– Я не таких шпингалетов поднимал, – сказал Иван. – Я, бывало, девок таскал на себе, как веники.
– Таскал твой дядя.
– Ах, дядя?!
Он уперся коленями так, что они выдавили ямки в земле, жилы на руке выступили, напрягаясь на шее, багровея, весь напружинился он, но рука не отделилась от земли. С усмешкой смотрели люди.
– Слабо, – сказал Вандервельде. – Эх, Ванька, хвальбишка ты самый заправский.
– Я? Становись и ты заодно с ним, дурень, – ответил Иван, – я вас подниму обеими руками. Мне будет сподручнее.
Вандервельде встал на другую ладонь и сцепился руками с Неустроевым. Иван напружинил спину и дыхнул, как запаленная лошадь, погнулся корпусом назад, но руки от земли не отделились все-таки.
Вандервельде корчил рожи. Неустроев сиял победоносно. Иван выдернул вдруг из-под них ладони, потряс ими в воздухе и произнес:
– Погоди малость, лапы отойдут.
Потом опять подсунул под приятелей ладони и уперся коленками в землю крепче. А не подавались вверх люди, от натуги Иван только кокнулся носом в землю. Все взрывно захохотали, девицы захлопали в ладоши вместе с Неустроевым и Вандервельде.
– Ах, вы так, хлипкие людишки! – вскричал Иван и, схватив в беремя их обоих, понес к воде.
На лице Неустроева появился испуг, он дрыгал ногами и говорил Ивану серьезные речи, а окружающие смеялись. Иван раскачал их в воздухе и бросил в воду далеко от берега. Они бултыхнулись камнями.
– Эх ты, дурацкая стать! – сказал Вандервельде, высовываясь из воды. – Мы думали, ты шутишь, дуб стоеросовый.
Они оба выбежали мокрые и скрылись в кустах, где можно было высушиться. Остальные бегали от Ивана, серьезно опасаясь, что он их тоже бросит в реку.
– Карандаши, – кричал он, вздымая руки и шагая неимоверно широко, – много ли вас в фунте будет? Едали ли вы ржаной мужицкий хлеб, за сохой дубовой хаживали ли? Эхма!
Иван наступал на товарищей, а они шарахались в стороны. Возбужденный происходящим, он голосил:
– Девушники, чужеженцы, сластеники, читайте молитву «Богородице Дево, радуйся», сейчас я вас на тот свет отправлю.
– Вот расходился, овсяная голова, в самом деле передавит, и взыску не будет.
Мозгуну было скучно. К товарищам не тянуло, хотелось домой. Когда же он представил себя дома, это показалось ему еще скучнее. Вдруг он услышал недалеко визг Сиротиной. Кровь прихлынула к сердцу.
«Как в романах, – подумалось ему, – и учащенное дыханье несчастного влюбленного, и его жадная ревность, и подслушивание, и вся бутафория «страдающего сердца» при неразделенной любви. Нет, как неумно все это! Надо уйти».
Еще явственнее донесся ее придушенно-возбужденный голос. И в голове промелькнуло разом: все собой заняты, никто не видит, прийти к ней и сказать… «Что сказать? – Два слова. Какие? – Какие-нибудь. Когда готовятся, в таких случаях получается глупее в тысячу раз».
Он поднялся с травы, раздвинул кусты и прошел по поляне рослою травою к тому месту, откуда слышал минуту тому назад вскрики Сиротиной. Теперь тут ни звуков, ни шумов, ни шороха. Осторожно раздвигая перед собою бурьян, чтобы крапивою не обжечься, не наколоться на репей, он врезался наугад в чащобу тальника и в десяти метрах от себя увидал:
На маленькой полянке, ухватившись за ствол осокоря, стояла Сиротина, готовая вспорхнуть сию же минуту. Лицо ее, раскрасневшееся от возбужденья, прильнуло к коре дерева. А с другой стороны осокоря, распластав на толстом теле его свои руки, старался поймать Сиротину Костька Неустроев. Он тщетно пытался ухватить ее за косу или прищемить к дереву пальцы рук своими ладонями, – она вырывалась; и так они бегали около дерева, тяжело дыша, усталые. Костька был в трусах и майке, а у Сиротиной спала косынка с головы, черная коса разметалась вдаль спины, две сорванные пуговки на платье позволяли видеть линию выреза ее девичьей груди, высокой и розовой. И конечно, видно было Грише, что не достигает Сиротину Неустроев не потому, что не может; но что время еще для этого не приспело. Так длилось несколько минут. Сиротина стала медленно отнимать руки от ствола, дышала глубже. Костька прижал пальцы ее к дереву, ухватил Сиротину другой рукой за косу и пригнул головой к стволу. Она закрыла глаза.
Мозгун шарахнулся в сторону, прикрыл лицо руками и опустился в траву.