Текст книги "Парни"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Глава XXX
«NO, IT IS NOT»
Они пошли не по шоссе, а прямиком, выбитой луговиной, с необычной стороны приближаясь к кварталам соцгорода. Иван глядел на соцгород с этой стороны тоже впервые, и привычные картины стройки, которые примелькались с шоссе и которые он видел в спешке тысячи раз, предстали по-новому. Выпал этот день таким, что можно было оглядеть рабочее жилье как следует, оттого Иван и сам крепче американца въедался тазами в дома. Кварталы из единообразных, строгой архитектуры домов, короткие, линейные, в которых особняки различимы с первого до последнего, стояли ровными четырехгранными грядами. Особняки в кварталах были каждый в четыре этажа, с плоской забетонированной крышей, огороженной железной решеткой. Над крышей – чердачный миниатюрный выход. Компактный ряд таких чердачных надстроек поверх всех крыш придавал им странно-причудливый вид. Боковые стены домов, совершенно ровные, с правильными брусками окон в них, представлялись издали огромными декоративными щитами. Они были вырисованы правильно и четко. И кидались в глаза прежде всего стекло и бетон. Иван пробежал взглядом по лицевой стороне квартала и зажмурился. И в потемках ему представилось, будто стен нет, а только бесконечные ряды витрин в бетонных переплетах. Продольные стены окнами повернуты к солнцу, на юг, к предполагаемому парку, к могучей Оке.
На улицах лежал еще след последних недоделок стройки: не закрыты наглухо водопроводные канавы, не прибран песок, кучами разбросанный по улицам и заслоняющий теперь от глаз людей нижние этажи зданий; дощатые навесы не снесены еще. Кое-где под ними валялся тес, тепляки, бочки с цементом, силикатный кирпич. Но улицы значительно утихомирились после штурмов. Только подле канав виднелись люди: они отвозили на телегах мусор в свалочные места. Кипение производственной жизни уже ушло отсюда к новым объектам стройки. А сколько провел здесь Иван ночей неслыханной напряженности, какие были неожиданные случаи, какие были удивительные люди!
Американец показал палкой в сторону от соцгорода, и Иван, встрепенувшись, сказал переводчику, торопясь и улыбаясь:
– Мистер дивится этой каланче деревянной, да притом – старой, что на отшибе; мистер думает, это тоже построено нами? Пусть мистер не думает так. Это мельница моей деревни, она тут двадцать лет стоит; не мешала пока никому, ее и не убирали, но скоро её снесут на дрова, тут будет парк разбит.
Американец насторожился и что-то произнес; переводчик сказал вслед за этим:
– Мистер хочет знать, что на этом месте было до соцгорода?
– Деревня моя, – ответил Иван. – Вот я жил в ней, свой дом имел, коровенку, лошаденку, поля обрабатывал тут. Деревня Монастырка – святых отцов церковных владычество…
– О! – воскликнул американец внушительно. – О!
– Мистер чрезвычайно интересуется, – опять сказал переводчик, – не жалко ли вам ваших полей, и своего дома, и тихой жизни селянина?..
– Это не по существу, – ответил Иван, насупившись, – этот вопрос не по существу, так и скажите… Не по существу. Я тут живу, на соцгороде, вот в этом доме, втором по счету отсель… своя квартира тут. С женой я. А больше сказать ему нечего…
Американец не воскликнул на этот раз «о!», а пошел дальше, к началу соцгорода, к водокачке – преогромной, стоящей поодаль от шоссе, к механической прачечной, к дому печати, к бане и хлебозаводу. Все это строилось одно близ другого, но стояло поодаль от кварталов, не нарушая их планировки.
Американец останавливался то и дело, глядел в бинокль туда и сюда и почти ничего не спрашивал больше, не произносил «о!», и не улыбался, и не поправлял очков.
Утро было раннее. Холодило еще порядком. Из-за окских берегов, обросших лесами, брызнуло вдруг солнце, опрыскало лазоревыми отсветами верхние этажи кварталов. В воздухе стало веселее, а вышина прозрачней. На небе почти не было видно облаков, оно сияло неожиданной голубизной.
Солнце забралось вскоре в жилую зону города, засверкало в глазастых окнах домов и в огромных витринах новоотстроенных зданий при шоссе. Стекло соцгорода расцвело пучками лучистых звезд. Недоделки стушевались. Одна баня стояла в лесах, очень приметных теперь, с огромным плакатом на стене: «Смотри, куда ступаешь». Здесь было оживление. Трехэтажное это здание, серое, суживающееся кверху, заканчивалось. Внизу люди бетонировали пол, шумела рядом раскатисто и дробно гравиемойка и стояли в ряд две бетономешалки, окруженные рабочим народом. По конвейеру ползла земля, смешанная с гравием, крутился дырявый барабан, и люди, не отвлекаясь, бросали лопатами землю на ремень транспортера, не разгибаючись; другие бежали с тачками, полными бетона, внутрь бани. Подошел паровозик, тихонько пошипел, разгрузился от теса и вновь удалился, пятясь. Опять мистер произнес: «О! о!» – и захотел оглядеть баню внутри.
Они поднялись через котельную в раздевалку, а потом очутились в зале для мытья. Это было вместительное помещение, разделенное посредине стеной, вдоль которой с обеих сторон шли кабинки с душами, пол был из метлахских плиток, как и стены. Свет лился через широкие окна вольготно и рьяно. Мистер подсчитал, сколько душей тут, и сколько окон, и какой вид из окон бани, и сколько будет тут одновременно мыться людей. Он остановился у подоконника и записал все это в маленькую, в сафьяновом переплете, книжечку с золотым тиснением. Потом он потрогал шляпу и стал серьезно и раздумчиво глядеть на хлебозавод, труба которого дымилась. Иван осведомился, не угодно ли гостю туда, и мистер ответил утвердительно. После этого Иван спросит:
– Лучше ли бани ваших рабочих, чем наших?..
Переводчик ответил:
– Мистер изволил сказать, что американские рабочие бани несколько иных конструкций.
– Как это разуметь надо?
– Вообще – иных конструкций. Иного, так сказать, типа…
«Сердитый попался барин, не калякает, – подумал Иван, – только глаза пучит. Пучь, пучь, ядрена мышь…»
После этого был мистер у Ивана на квартире, смотрел водопровод, уборные, лестницы и все записывал, потом опять изъявил желание побывать на хлебозаводе, который выпекает пятьдесят тонн хлеба в сутки. Иван его и туда сводил. Как раз в момент прихода выдвинули под механизированной печи, и американец подсчитал число железных плошек на поду. Их было полтораста. Бригада девушек в синих блузках и такого же цвета шароварах выбрасывала хлеб на механические полки.
Прошелся американец по цехам, где месят тесто в огромных вертящихся чанах, и остановился там, где бригада девушек, что вынимали хлеб, брала теперь из чанов подошедшее тесто, брала голыми руками и раскладывала по железным плошкам.
Пристально смотрел мистер на ловкие движения рук девушек. Иван подошел к переводчику и сказал:
– Вот тут механизации нет, видите? Тут ручное. На этом вот месте должен быть станок, который сам тесто раскладывает по плошкам. Тогда и в такой бригаде не было бы нужды. Но станок этот задерживает Америка. И есть слухи, вовсе отказывает в его отпуске. Из-за злобы… Передайте мистеру…
Мистер, выслушав это, протяжнее и суровее воскликнул: «О! о!»
Иван в глубине души был удовлетворен тем, что американец выведен наконец из спокойствия.
Когда они расстались и Иван отправился по делам в контору, на пути его догнали гости. Так очутился Иван с ними подле завершающегося здания фабрики-кухни. Каменщики выравнивали стены, кончая их.
– Мистеру любопытно, – пояснил переводчик, – какое есть должностное лицо вы здесь?
– Я помощник прораба.
– Прораб – это кто будет?
– Производитель работ. Инженер, что ли, по-вашему.
Переводчик недоуменно глядел на Ивана.
– Практик. Выдвиженец из рабочего народа, из каменщиков-строителей.
Американец перевел глаза с лица Ивана на полы его плаща. Полы были замазаны известкой, на них отстоялись прочные следы силиката.
– Мистер в таком случае хочет знать, какой метод плодотворнее для вас как каменщика: американский или свой, отечественный? Он просит обстоятельно аргументировать это.
– Я в Москве в ЦИТе был по командировке, значит, узнавал все эти методы и к тому пришел: во всех методах бреши есть, – так ответил Иван.
Американец выслушал внимательно и велел передать, что на этом заводе американский каменщик уложил семь тысяч кирпичей в рабочий день, – об этом в газетах русских значилось…
– Я укладывал и по восьми. Да и не только я.
– О! – воскликнул американец.
– Сумневается? – спросил Иван, смеясь.
– Сомневается. Подвергает, так сказать, критике.
– Конечно, американцы – мастаки, – начал Иван, воодушевляясь, – слов не говоря, умеющий народ. Они в ЦИТе нас здорово разнутрили. Наш рабочий клал старым манером тысячу – полторы в день, и то не каждый, а они – по пять, да и по шесть валяли. Ну, секрет ихний мы сразу переняли. Мы тоже не лаптем щи хлебаем, подправили этот секретец, стали по семь класть. Во! Конечно, и больше можно, ежели подачу кирпичей и раствор на стену да забутовку делают помощники. Мы применяли это разделение труда.
– Мистер высказывает мнение: в капиталистических странах все это легче могут осуществить…
– Я про главную подправку все-таки еще не сказал. Но, – он ткнул в сердце, – ничем ее не заменить…
– Мистер не понимает. Что это за подправка, которую в Америке ни применить, ни заменить?
– Душевный напор, – ответил Иван сердито, глядя на немигающего американца. – Для кого, скажи на милость, ваш каменщик пять тысяч кладет и для кого кладем мы по семи? Понятно это? Ладно: кирпичей тысяча на усовершенствование ваших машин относится, а остальная разница откуда возьмется? У вас этой подсобности и нету, только в одном месте эта подсобность завелась – у нас. Для этой подсобности у вас почва не пригодна пока.
Американец записал в книжечку весь разговор и осведомился об образовании Ивана.
– Третий год на заводе, – ответил Иван.
Американец не понял и разъяснил, что речь идет не о рабочем станке, а о школе, об учебе…
– Третий год обучаюсь, – ответил после этого Иван, – третий год изо дня в день, – и показал три пальца американцу.
Американец затряс головой и стал сердито разговаривать с переводчиком.
– Науки проходили ли вы? – сказал переводчик громко и раздельно. – Вот что надо мистеру.
– Я малограмотный, пишу раскоряками, говорю все непонятливо: «в сущности говоря» да «принимая во внимание», да и то с трудом. Рукомеслом своим все больше занят…
Мистер опять затряс головой. Иван обиделся: его явно не хотели понять… Мистер обиделся: его тоже не хотели понимать…
– В каком учебном заведении намерены вы продолжать образование? – интересуется гость.
– Тута, на заводе.
Мистер заморгал, первый раз за все время скривил губы и сказал:
– No, it is not.
– Мистер говорит; что вы нарочно скрываете от него эти вопросы… Как будто он догадывается, что вас научили это скрывать и говорить непонятно… Вы кончили школу где-то…
Мистер снял деликатно шляпу и кивнул Ивану, и тут же от него отвернулся. Да. Так они и не поняли на этот раз друг друга…
Глава XXXI
САНЬКА ЗУБ ЗОЛОТОЙ
Надвинулась зима как-то невзначай. Верховый берег реки высился теперь сахарным увалом. Изрытое и чернеющее летом болото стало ровным и ослепительно белым. На площадке завода, на соцгороде, на адмцентре торчащих куч и мусора не было, поэтому корпуса завода казались теперь грандиознее и чище. Коптила воздух одна труба теплоэлектроцентрали, высоченная и беспокойная. Жизнь завода с площадки ушла в корпуса. Приходил конец монтажу цехов.
Однажды в послеобеденное время Мозгун сидел в конторке механосборочного цеха и писал письмо своему другу Саньке, прозваному Зуб Золотой.
«Санька!
Славный мой приятель, самый забубённый и самый подлинный, без фальши. Откинь обиду в сторону за мое предательское молчанье, этим посланьем я оправдываю себя стократно. Оно будет длиннее нот Литвинова, и фельетонное мое настроение вполне удовлетворит игривую твою натуру. Ученый, переученый муж, вот уже три месяца подряд я отсиживаюсь в цеху. Поэтому твое сетование на мою отсталость хоть и законно, но, брат, жестоко. Что только здесь делалось, ни одному сочинителю не измыслить. Не помню, кто сказал: действительность мелодраматичнее любой беллетристической выдумки. Вот уж воистину. Прежде всего про завод тебе расскажу. Я ведь в числе руководителей монтажом в механосборочном. Конечно, сроки монтажа оттянулись на полгода (о сроки, как излишне патетично воспеты вы на столбцах нашего “Автогиганта” и в романах легковерных беллетристов!), а поэтому и пуск завода тоже. Завод пустим в начале нового года. Итак – монтаж. Прежде всего надлежало нам к сроку закончить бетонировку фундаментов под машины. От фундаментов, как известно (впрочем, тебе неизвестно), зависела судьба монтажа. В первую очередь надо было заселить машинами ремонтно-механический и ремонтнокузнечный цеха, поскольку они обслуживают при монтаже все остальное. Но (известно и тебе это “но”)… наши инженеры не представили чертежей. А когда представили, то оказалось, не привезены были еще анкерные плиты. Началась волынка. Кто-то ездил за ними, кто-то утерял квитанции на них, кто-то все-таки нашел квитанции, кто-то плиты наконец получил, а когда привез, тут только пришло в голову всем, что нет инструментов по монтажу Хорошо тебе делать свое дело, когда все инструменты твои – полка книг да цитатники. Ты вот на моем месте попробуй. Ладно. Поехали за инструментами. “Кто-то” в них отказал, но “кто-то” “поднажал” и “кто-то” их привез. Стало поступать оборудование. Но разве тут можно без безобразий? Заграничные машины складывались прямо под дождь на площадке: другого места не было. Треть нашего завода находится под землей (отопление, канализация, электричество, вода и т. п.), и тогда все было взрыто. Когда к нам приезжал Ярославский, то, говорят, увидев эту картину, изрек: “Батюшки, вы утонули в грязи”, на что наш Кузьма добродушно ответил: “В грязи не тонут, а погрязают, – а у нас последнего нет”. Ну так вот. Станки тысячами (в одном нашем цеху три тысячи станков) лежали нераспакованными в ящиках, потому что монтажники еще не прибыли тогда. Приехало двести студентов, но на них косо поглядывали инженеры и иноземные станки вручать им не решались. В кое-каких цехах не готовы были даже полы, не было такелажа и кранов. Само оборудование поступало некомплектно, и я с приятелем не раз разыскивал его в разных местах завода. Недовольные квартирами (всем не хватало в не отстроенном еще тогда соцгороде), монтажники текли с завода. Бездушие фразеров, неповоротливость наших контор, тупоумие цеховых звеньев управления замораживали пыл рабочих. И вот мы – беспризорная в прошлом шушера, “анархический отброс” – бегали по конторам, рылись в бумагах, расставляли людей на месте в цехах, готовили схемы и конструкции вспомогательного оборудования, сами рационализировали приспособления, собственными силами своего цеха их изготовляя. Как это тебе нравится? Жив человек, жив! Плохо мороковал внутризаводский транспорт. Оборудование поэтому разыскивали на площадках из-под стройматериалов и на руках (вот где пригодилась “Дубинушка”!) вносили в цех. Я своих людей разбил на партии и каждый день раздавал им задания. А вечером собирал в цеху и требовал отчетов. В этом потоке рабочей стремительности сминалась нерешимость некоих руководов, они испуганно шарахались в сторону; а не жалел таких, но вот история, ради которой я и пишу тебе все это. Целый год я глупо мучаюсь, и мне стыдно признаваться – я, кажется, влюбился. “Она” – обыкновенная девушка, с угрюмым личиком, чернявка. Такие встречаются тысячами, и я проходил мимо них. Но вот на этой запнулся. Друг мой, погляди там в своих ученых фолиантах, что сие значит: когда приходит это, человек самый серьезный и занятой становится болтлив, эмоционален и глуп. Ведь знаю же я, что ее-то стою, но робость связывает меня всего. Знаешь, как наши ребята разрешают такие вопросы… Вот и я хотел бы так, а не могу. Мне кажется теперь она такой особенной, что, кажись, одна на свете такая существует. Каждый считает свой идеал самым лучшим в мире и единственным. Сколько же выходит этих единственных в любом рабочем поселке! Вот и философия, но от нее не легче. Ведь “страдаю”, “страдаю”. (Какое паршивое слово!) Сколько раз я сам смеялся над другими и давал советы бросить, ведь это так легко освободиться от подобной глупости, а теперь надо мною смеются и мне дают советы. Я послал ей записку: хочу, мол, поговорить с тобой по “очень важному” и “интимному” делу. И прошу явиться в цех, когда я буду в конторке один, после того как закончу сборку “найльса”. Она ответила мне: приду. Свиданье в цеху! Решится ли романист “освятить” такую ситуацию? Найдут неправдоподобной. А она – факт. И вот сегодня я жду ее. Она любит бывать на катке вечерами, а я ненавижу катки и всякую такую штуку. После катка явится. Что я ей скажу? Не знаю. Вот раздумываю, а не знаю. “Люблю?” Но она может сказать: “А дальше что?” Что я должен сказать? “Женюсь”. А она может сказать: “Женись”. А дальше что? Хорошо, я женюсь. Впрочем, вовсе не то меня волнует. Она, кажется, тоже любит, но не меня. Вот и “соперник” на сцене. Он ловчее Гришки Мозгуна, красивее, “интеллигентнее”. У него при этом будущее. Он говорун и парень с огромной волей, властолюбив, тщеславен и притом страшно хитер. Я ненавижу его всеми силами сердца. И чем больше я стараюсь убедить себя, что это подло, и глупо, и недостойно меня (так сказать, “нового человека”), я наливаюсь еще большей ненавистью. Он помыкает ею. Я убежден. И это еще ужаснее. И подозренья мои толкают меня на обоснование политического водораздела: я ему перестал доверять. Можно ли до этого докатиться на почве ревности? Никак, никак! – сказал бы я раньше. Вот тут и грязь, и рутина старого быта, и плен капиталистического атавизма. А уж откуда, кажись, у меня этому быть (по теориям)? Помнишь ли, Санька, Ростов и то место под мостом, где ели мы ворованные кавуны и делились цигарками, выпрошенными у прохожих в уплату за игру на ложках? На губах выводил “Кирпичики” ты – великий композитор беспризорных масс. А поэт и сочинитель трогательных песен про потерянную маму – Спиритка Жук, распевавший:
Отец найдет себе другую,
Но мать сыночка – никогда.
Помнишь ли ты? Говорят, он был во флоте. Напорошило снегу чертову уйму. Кладу перо, а то весь век не кончишь.
Твой Мозгун.
А если дело “не выгорит” и сердце мое “будет разбито” (“не тронь его, оно разбито”), тогда готовь мне место у себя в институте. Знай, что хочу заняться историей, “повышать уровень” и т. д. Кажется, излил сердце. Пока. Письмо отсылаю через одного приятеля».
Мозгуй сходил в барак № 69, отдал письмо Переходникову, проводил Ивана до автобуса и ушел в цех налаживать «найльса».
Глава XXXII
СВЯТАЯ ШЕЛЬМА
До отхода поезда оставалось немало времени. Иван прошел в буфет. Только одно место оказалось свободным в углу. Иван с неудовольствием заметил, что там сидел Неустроев, закусывал и читал. На стуле рядом лежали его беговые коньки – «ножи». Иван хотел уйти. Не о чем ему было говорить с человеком, который в каждом готов был видеть классового врага.
«Путаный парнишка, – подумал про него Иван. – Гложет книг уйму, а впрок это ему не идет».
Вдруг Неустроев заметил его, и хотя не приглашал, по дал понять, что удивлен нерешительностью Ивана. Иван решил: «Он теперь мозгует, надо ли путать личное и общественное, и коль я не сяду, значит-де, злюсь на него и боюсь “принципиальных” разговоров. Наплевать, просижу как-нибудь».
Иван подошел к нему, сел по соседству и заказал порцию котлет. Наступило неприятное молчание.
– Все чего-то читаешь? – пересилив себя, спросил Иван.
– Сказки читаю, – ответил Неустроев. – Зашел в библиотеку и сцапал там Афанасьева. Ученый был такой из буржуев.
Всю жизнь сказке отдал, и не зря, скажу тебе. Изумительная вещь – русская сказка! Честное слово!
Ивана точно ножом полоснуло, когда услыхал он про сказку. Припомнилась картина, когда он столкнул Неустроева на оголовке. И как Неустроева несли тогда, как качалась его рука и как он прощал Ивана в бараке.
Иван промычал под нос невнятные слова и стал откупоривать ситро, чтобы чем-нибудь заняться и не разговаривать. Но не разговаривать нельзя было.
Неустроев продолжал:
– Бывал у Мозгуна в квартире?
– Как же!
– Книги видел?
– Зря много книг. Передовик он.
– А вот и не передовик, – убежденно возразил Неустроев. – Сказок у него нет, а раз их нет, и путей не узришь к сердцу нашего мужичка. Значит, и тебя вот понять не сумеешь. Да, милый мой.
– Ты меня оставь, – угрюмо сказал Иван.
– К слову пришлось, не обидься. Сказка – это евангелие мужицкой жизни, это библия его радости и утех, это протокол его чаяний, это кладезь его ума, это вселенная его дум и неиссякаемый источник, откуда черпаем мы ковшами мужицкую мудрость, это родники, в которых еще студено, в которые мы окунаемся, чтобы взбодриться. Милый друг, это ведь ушедшее навеки. Разве поймет это беспризорный Гришка? Никогда! И сказка для него вздор, крестьянский предрассудок.
– Что ж, – ответил Иван, – сказка – это без сомненья баловство. У нас каждый сказку рассказать может. Я тоже знаю их тысячи. Бывало, сидишь и этих кощеев да колдунов всяких прямо наяву видишь. Да у меня отец был почти что колдуном. Одна только крестьянская тупость, конечно.
Неустроев всплеснул руками.
– Эх, милый человек, вот то-то и оно-то, что всяк рассказать может тысячи. Вот тут твое мужицкое нутро и сказалося – против сказки кто из россиян устоит? Никто! Нет, не крестьянская это тупость, это что-то поважнее.
– А ты отколь о сказке слыхал?
Неустроев облизал губы, разложил книгу на столе, пригнул ее листки и сказал:
– Изучал, брат; в школе.
– В школе такой чепухой заниматься не станут. Там поважнее дела.
– Ты прав. Но ведь я учился в начальный период нэпа, тогда и трехполка ваша признавалась, и сказка ваша ценилась. Тогда и ты выглядел другим – героем-хозяином, домостроителем, а в детстве – игроком в горелки, в рюхи, в мячи. Теперь там пионеротряды, ясли насаждаются.
– Пользительное лекарство лучше сладкого зелья.
– О, да разве оценит кто-нибудь твой мужицкий склад речи, разве это понятно какому-нибудь Мозгуну, который считает это некультурностью и непременно заставит тебя говорить: «принимая во внимание напряженность наших темпов» или: «вперед за ликвидацию кулачества как класса и мобилизацию средств на индустриализацию при реализации урожая…» И уж ты начал употреблять такие слова. А скажи на милость, не издевательство ли это над языком, не отход ли это от масс, не варваризация ли? Вот ты человек простой, деревенский. Ну ладно, я в школе учился, мне простительно газетно изъясняться, но тебе, зачем тебе отходить от нашей милой русской речи?
А ведь поглядишь – как раз вы скорее стараетесь сбросить с себя мудрую ядреность крестьянского слова, которую принесли из деревни, и уж щеголяете словечками: «голоснуть», «протокольнуть», «припаять» и т. д. И глядишь – матрос веревку уж называет «трос», а вчерашняя девка, поучившаяся на курсах сестер, вместо «укола» употребляет слово «пункция». Даже с собаками в деревне теперь научились говорить не по-русски: «куш», «тубо» и «аппорт». Ведь это французские слова, и означают они: «ложись», «смирно», «принеси». Так за каким чертом изъясняться по-французски с собакой? Разве она французский язык лучше понимает, чем наш, отечественный?
Когда официант подошел, Иван увидел, что Неустроев расплатился и за графинчик.
– Гоголевский шапочник правильно подметил это слепое доверие русского человека ко всему иностранному, когда в расчете на успех написал на своей вывеске: «Иностранец Василий Федоров».
Он опять уткнулся в книгу, потом отложил ее в сторону и спросил:
– Так ты слышал, значит, сказку про Иванушку-дурачка? Нет, не так – «Набитый дурак». Именно набитый всякой блажью – советами, установками, набитый, как колбаса ливерная или мешок с горохом. Развяжи узел – и все вылетит, заметь это. Итак, «набитый дурак». Разреши припомнить для этого случая. Жили, конечно, как это бывает в сказках, старик и старуха, имели сына при себе, да и то дурака. Люди ему скажут: «Ты бы пошел около людей потерся да ума понабрался». А он пошел по деревне, увидал – мужики горох молотят, подбежал к ним, то около одного потрется, то около другого. Ну конечно, мужики его ошарашили цепами, так что чуть домой приполз. И начинается маета Иванушки-дурачка. Люди советуют ему: «Надо бы сказать тебе: “Бог помочь, люди, носить бы вам – не переносить”». И на другой день, встретив покойника, он говорит эти слова: «Бог помочь». И так много раз натыкается на грубость людей, головой и спиной платится. Великолепная сказка. А? Все время тычется по совету умного человека, и все время невпопад, потому что разум-то у него дурацкий. Ежели бы своим разумом дурацким жил, то, может быть, и спина была бы в покое…
Звонок раздался. Пассажиры засуетились. Иван встал. Но Неустроев продолжал свое:
– И ведь что всего замечательнее: набитый дурак – крестьянский сын Иван. Так сейчас сказали бы – представитель мелкой собственности… И со своим темным разумом в конце концов в выигрыше остается. Мыслимо ли это?
– Вполне возможно. Всякий разум растет в деле.
– Ага! Значит, полезно дуракам спинку понагреть. Ага! Значит, правы были учителя, что Иванушку учили. Ага! Признаешь учителей своих? Вот первый я учитель. Я толкал тебя в омут заводской жизни. Я незаметно для постороннего взгляда тыкал тебя лбом. А кому на руку эхо ученье вышло? Не мне! По сказке сбылось. Как это символично! А?
– Ты мне одни только поперечины ставил.
– Милый друг, а без поперечин ты бы кто стал? Так, чепушенция. Как говорят политики – «бесхребетный». Мозгуй испортил бы тебя вконец. Мозгун – он настоящий пролетарий нашей планеты.
Взгляд его был мутен, он бормотал уже и, кажется, даже не обращал внимания, слушает его Иван или нет.
– Запомни сказку-то. Конечно, плохо, что дурак умных обыгрывает: тут сказалось суеверие народа. А может быть, это суеверие есть пристанище обездоленных. То-то! Барства много в нас. Много, знаете, этих великих стремлений посередь быта, мелких дрязг, этих, знаете ли, идей за кружкой грязного пива. Шапка-невидимка, скатерть-самобранка, ковер-самолет… Да разве не тешились русские люди до нас, задумавших великую коммуну, упрочить на земной планете завтра же царство небесное? Вот и выходит, нигде не могла быть революция, как у нас, ибо мы прошлым к этому подготовлены. Да разве случайность эта наша действительность – в пять лет сделать вещи удивительнее, чем ковер-самолет?
Он приободрился, взял коньки под мышку и сказал:
– На каток скоро. Прощай, Переходников. Попомни, я умею трогать сердца не только путем нанесения оскорблений.
Он ушел, потом вернулся, когда Иван уж выходил на перрон. Схватив Ивана за рукав, Неустроев оттащил его в тень и вдруг зашептал бредово:
– Мужик теперь стал помыслом всех, упованием каждодневным. Каждый по-своему видит в нем якорь спасения. Спасения от чего? Тут сразу мнения расходятся. Одни видят в нем избавление от большевизма и зловредных ленинских идей, другие – от заразы цивилизации и гнилой революционной интеллигенции, от безбожья, третьи – от турок, англичан и немцев, будто бы создавших для нашей Руси большевизм, пятый видит в мужике избавленье от семитов, якобы испортивших мирное житие русских людей, шестые – от разврата, седьмые и восьмые – еще от чего-нибудь. Всех не перечтешь, каждый теперь старается предъявить к мужику какие-нибудь требования, возложить на него осуществление каких-нибудь надежд. И каждый старается при этом подогнать его под уровень этих требований и этих надежд. И каждый себе представляет мужика по образу своему и подобию. Один рисует себе мужика в роли библейского Авраама, позволяющего высшему над собою издеваться до крайностей, другой – в образе бездарного трактирщика, сворачивающего с дозволенья местной милиции скулы селянам-посетителям, третьи – в образе мудрого Кампанеллы, четвертые – в образе Пугачева и так далее. Ан никто не угадал. Мужик – святая шельма, и эта шельма всех обманет. Раскусил ли?
Лава людей потекла к вагонам с корзинками, с мешками, визжа, шумя, ругаясь.
«Верно или притворяется он в любви к мужику?» – раздумывал Иван.
Он купил открытку и написал Мозгуну:
«Гриша!
На вокзале я встретил Костьку, он был выпимши, но язык был в ходах, и мне так сдается, что вовсе не тот он мне показался, каким я его всегда видал. И не мешало бы всей комсомолии его пощупать. Я его не понимаю, он очень знающий, а ты сам порядочный книжный читарь.
Иван Переходников.
Писано на вокзале. Декабря 2 дня 1931 г."