Текст книги "Парни"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Глава XXXIII
СПОРТ
Сиротина была искренней и думающей девушкой. Женские настроения и разговоры считала «мещанской» глупостью, а в проснувшемся чувстве сама себе не признавалась. Усвоив все, что говорилось в холостой среде о семье и браке («Не сошлись – экая беда, – разойдутся, только бы работе не мешало; это так просто»), она оказалась вдруг жалко беспомощной, как только случай врасплох вовлек ее в силки «простых» этих вопросов.
Когда она узнала, что Мозгун намерен с нею «жить» (именно «жить»: для себя она не могла допустить выражения «выйти замуж», – оно так «чуждо» звучало), она сразу решила: столь деловой и свой «на большой палец» активист «имеет данные» на нее. Поэтому тогда прямо сказала она себе, получив Гришкину записку: «В цех приду, Мозгуну отвечу: согласна».
Но когда её подруга Симочка, которую поселили в одну с ней комнату, сидя вечером на кровати, стала осматривать коньки, рассказывая при этом, как много народу сегодня придет на каток и что «все-все наши будут, все», это обожгло Сиротину, потому что для Симочки «все-все» означало одного Неустроева. Сиротина хорошо это знала. Сердясь на неподатливость свитера, торопливо стала она готовиться на каток. Симочка удивленно глядела на подругу. «Я еще успею в цех после катанья, – думала Сиротина, – но опаздывать ни за что не буду».
– Я ужасно обожаю конькобежный спорт, – сказала Симочка, – и особенно если с мало-мальски порядочным кавалером.
«Мне нравится Костя, – подумала Сиротина, – за ум, конечно, и за преданность идеям, а она обожает его только как самца. Как глупа и как из всех ее пор лезет это самочное!»
Она прошлась еще раз по комнате. Езды до катка на грузовом автомобиле не больше получаса. Когда грузовик подъезжал к катку, то, не утерпев, она свесила ноги с автомобиля, отцепилась и поехала по избитой дороге, очутившись прямо подле освещенного входа в громадный сад с вывеской «Каток Динамо».
Выросла она в рабочем поселке, но на катке с детства не бывала. На этот раз при входе в сад ее точно приподняло: так сильно было впечатление от площадки, залитой светом, от грома радиоприемника, от возбуждающего потока несущихся по льду людей. Люди бежали по огромному кольцу в одну сторону, а в середине его завсегдатаи вальсировали на «фигурных». Стало буйно-весело. Когда она спустилась по дорожке и нетвердо поехала, выучка в детстве дала себя знать. Сиротина катилась и не падала, хотя ноги ее иногда разъезжались, она налетала на соседей или тыкалась носами коньков «английский спорт» в снег, обложивший каток.
Рядом с нею вдруг очутился Неустроев с Симочкой под руку, он смеялся, искусно танцуя на льду. Не заметив Сиротиной, они быстро отъехали.
«Фразер, не в пример Григорию, – подумала она. – Может увлечь только таких глупеньких, как Симочка. Мои минутные им увлеченья не в счет. Целовал он меня всегда как-нибудь случайно. Теперь я застрахована. То были гадкие минуты моей девичьей слабости. Покатаюсь и уеду в цех…»
Она прошла круг, стараясь не следить за Неустроевым, но вдруг заметила, что он едет почти рядом с ней и притом один, держится на льду вольнее, чем на земле. Она не хотела замечать его, повернула в сторону, но споткнулась. Неустроев ее моментально подхватил, опустившись на одно колено и обняв ее за талию.
– Вы напрасно. Я все равно не упала бы, – сказала она сухо, думая о том, что он вдруг отойдет и больше она с ним не встретится.
«Это и хорошо, что не встречусь, – решила она, – мне надо в цех, пускай уходит».
Она отряхнулась и осмотрела то место, где споткнулась. Неустроев стоял одаль и тоже смахивал перчаткой снег с коленок. И по всему было видно, что он ее ждал.
«А я вот нарочно промедлю, – решила она, – пусть идет к Симочке».
Руки ее бегали беспорядочно и без нужды по складкам платья, и как только она поправила его, тотчас же тронулась. Неустроев подхватил ее на бегу под ручку и увлек за собой.
«Почему он меня не спросил об этом? – подумала она. – Какая самоуверенность! Я – не Симочка».
Она поехала быстро, почти не передвигая ногами: так сильно он ее буксировал. Рука его твердо держалась у ней на талии, оттого было непривычно стыдно и смутно-радостно.
«Как он смеет?» – неслось у ней в голове, а лицо ее улыбалось снегу и людям. В глазах все сливалось в общую пьяную карусель, и она почти не слышала, что он говорил.
– У начинающего вследствие скользкости льда всегда есть желанье двигать вперед чаще ногами. Не делайте этого, не давайте ногам скользить произвольно, следите за направлением носка скользящей ноги, корпус наклоните.
Слова доносились словно издалека, слова не задевали ее сознания, радость обнимала ее, и она с ужасом и восторгом думала:
«Он выпивши. Это редко случается. Он может допустить что-нибудь хуже. К чему он обнял меня за талию? Достаточно схватиться руками».
Она прижималась к нему теснее и даже не стеснялась в этом перед Симочкой, которая проехала мимо, а за ногами уж вовсе не следила: теперь ей было не до этого. Вдруг он резко повернул влево и воткнулся в снег, увлекая ее за собой. Лицо ее на мгновенье прильнуло к его лицу, она знала, что это он сделал намеренно, хотела отнять руки и сказать что-нибудь строгое, но он так беззаботно хохотал и так хорошо улыбался, что она промолвила:
– Только теперь чувствую, как я умаялась, – и села возле нею в снег.
Он придвинулся ближе и положил голову ей на колени. Вокруг не замечали их, да и было это здесь привычно. Переполняясь неразгаданной радостью и исходя потребностью сказать что-то особенное, она промолвила:
– Я вовсе не умею делать поворотов.
Даже не слова, но то, как они произносились, наполняло беседу глубоким смыслом. У них начался разговор о катке, и она с восхищением слушала, ничего не понимая.
– Красивая манера кататься на коньках, – говорил он ей, глядя в глаза и сжимая руки, – не может быть описана и изучена теоретически. Она зависит от природных свойств каждого, точно так же, как и способность вообще красиво ходить, бегать, плавать или даже говорить. Чтобы усвоить красивую манеру катанья, необходимо обращать внимание на положение своей головы, плеч, корпуса, рук и ног. Я сейчас продемонстрирую.
Он вышел на лед, красиво распрямись, сказал:
– Голову надо держать прямо и поднятой. Теперь гляди: плечи должны быть поданы назад и свободно опущены, но спина выпрямлена. Вот так. Не следует взмахивать руками (он начал вдруг кружиться на льду), чтобы не терять баланса. Не следует держать их и совсем неподвижно. Лекция моя кончается. Два слова о шагах. Они должны быть равномерны как с правой, так и с левой стороны. Все. Теперь гляди!..
Он побежал враскатку, размашистым ходом, не изменяясь на поворотах. Ритмичные взмахи, от начала до конца с одинаковой силой, свидетельствовали о накопленной выдержке.
«Как он ходит! Зачем я так гляжу на него? Что же это такое? – думала она, следя за ним восторженными тазами и прислушиваясь к учащенному дыханию своего сердца. – Надо идти. Уйти с катка сейчас же», – неслось в голове.
И когда он, обежав круг, подхватил ее на ходу и повел за собою, он услышал виноватое:
– Мне необходимо уйти.
– Совсем? – спросил он вдруг сухо.
– Да, – ответила она, – совсем, меня ждут.
– В таком случае… – сказал он, демонстративно отпуская ее руку.
– Нет, нет! – воскликнула она пугливо. – Не сейчас, минут через пять, может быть, через десять.
Он продолжал, отвернувшись, катиться с нею рядом.
– Вы издеваетесь надо мной, – вырвалось у ней, – я это давно заметила.
– Удивительная логика, – возразил он сухо. – Сама прогоняет меня: «необходимо уйти» и так далее, я же, представьте, над нею издеваюсь.
– Но тебе, видимо, это безразлично, ухожу я или нет.
– Как сказать!
– Так почему же ты безразличен? – капризно-досадливо, удивляясь своему тону, произнесла она. – Не отговариваешь меня, не удерживаешь. Недостойна я или изменились вы ко мне?
– Изменился, – ответил он по-прежнему холодно.
Они ехали порознь, молча. Когда Сиротина спотыкалась, Неустроев услужливо подхватывал ее за локоть и вновь отпускал.
– Почему? – вдруг зашептала Сиротина. – Почему изменился?
– Опасаюсь завистливых людей, врагов, которые используют даже этот факт хорошего нашего отношения друг к другу для дискредитации меня как работника и комсомольца, – внушительно и раздельно произнес он.
Она вспыхнула и наклонила голову.
– Изменился. Да! Потому что на товарища Неустроева уже организован поход со стороны неких людей, которые питают к вам нежные, видите ли, чувства (он произнес конец фразы с брезгливостью), боясь за судьбу своего идеала, ходят в райкомы, ябедничают, поливают грязью соперников.
Они достигли выхода с катка, отсюда шла дорожка к теплушке. Неустроев, намереваясь погреться, повернул туда, а вслед за ним последовала и она.
– Изменился, – повторил он вновь громче, злее. – Изменился оттого, что почитаю чувство свое к девушке священным, не рассматривая его как плацдарм для своей карьеры, не лезу к девушке, если вижу, что она сама не знает, что ей надо и с кем идти (он посмотрел на нее сбоку пытливо), не навязываюсь. И если есть люди, для которых это чувство девушки – служебная деталь, то я на хочу идти с ними. Не хочу. Я скорей скажу сердцу: смирись!
Перед дверью в теплушку, в полутемном коридорчике, он намеренно отвернулся от нее, медлительно ища ручку двери. Искал что-то уж очень долго и не мог найти. А когда нашел и потянул ее, почувствовал, что двери не дает открыться Сиротина, И Неустроев понял, что пришло то, чему надлежало быть. Экзамен был выдержан блестяще. Она прошептала покорно, нежно:
– Не уходи, не уходи. Я такая несчастная!
Глава XXXIV
ВСЛЕД ЗА ПОКОРЕНИЕМ «НАЙЛЬСА»
Два десятка дней оставалось до пуска завода, и монтаж механосборочного затянули, выходит, дальше намеченных сроков. Еще не все станки были установлены, некоторые стояли на платформах, ожидая рабочих. Не везде еще произвели электро-наладку, да и сама бетонировка полов, остекление цеха, подземные работы в нем и отепление только что были закончены. Сперва монтаж никак не хотели производить параллельно этим работам. Потом же, когда сроки угрожающе укорачивались, инженеры спохватились, а монтажники заявили в один голос, что надо оставить мысль, будто монтаж может производиться только во вполне законченном здании. И вот Гришкина бригада повела наступление на строителей, диктуя им план работ и буквально отвоевывая у них отдельные монтажные участки. Механосборочный по огромности своей заселялся медленнее прочих, поэтому монтажники и наладчики, подогреваемые Мозгуном, дали согласие работать до пуска завода и ночами.
Отпустив бригаду, уставший Мозгун путешествовал по цехам корпуса. Нетерпение росло: вот-вот она должна явиться. Он был уверен в исходе «личного» дела. Сиротина, которая обмозговала, конечно, все, не дала бы зря согласия «забежать к нему». Чтобы заглушить охватившее его волнение, он стал пристально рассматривать корпус. Во время работы он не умел замечать того, что сразу бросалось в глаза со стороны. Привыкший еще в детстве к мраку и грязи деревянных цехов с крохотными оконцами, Мозгун за многомесячную работу здесь не мог до сих пор избыть в себе восхищения перед обилием света в механосборочном корпусе. Да и в самом деле, по естественному освещению и оборудованию механосборочный был совершенное всех заводов мировой автопромышленности. Мозгун знал, таких нет у Форда. Мозгун прошел еще лишний раз вдоль бесчисленных цехов, размещенных в одном корпусе. Во многих местах станки уже стояли строгими шеренгами, и редкому из них не сумел бы он дать характеристику.
На исходе десятого часа, отрезвясь, он с замиранием сердца затянул в конторку. Никого там не было. Ему стало не по себе. «Боится – увидят, – подумал он. – Вот уйдут из цеха запоздавшие. Однако бояться огласки – что-то непохоже это на Сиротину». Мысль эту он отогнал и отправился в цех моторов. Там колоссальный барабанного типа «найльс» собрал вокруг себя с утра целую бригаду. Рабочие не хотели уходить, не закончив сборки. Они провели уже тридцать труб маслопроводов от центрального приемника к масленкам. Мозгун стоял тут около часа, а когда рабочие ушли, шорохи вовсе стихли в корпусе и осталась только охрана, прошел в конторку, посидел там. Время шло по-черепашьи.
Близ полуночи он вышел из цеха. Площадка завода была пустынна. Он выбежал по тропе на центральное шоссе. Прошли рабочие, промелькнул автомобиль. Он стал в сторонке и глядел вдаль. Никто не показывался. Первый раз в жизни прихлынула к его сердцу такая обида. Чувство унижения и досады породило прочное решение.
«Пусть что будет. Кончено, – сказал он себе. – Все – ерунда, все пройдет, “как с белых яблонь дым”. Пойду домой, два десятка дней проработаю в цехе и с пуском завода уеду к Саньке».
Он направился в соцгород. И не утерпел, обернулся однажды назад. К заводу вслед за ним подвигалась знакомая фигура.
Заячий воротничок угадывал он и малахайчик. Он спрятался за газетный киоск и потом вдруг бросился к фигуре, показавшейся из-за киоска. Сердце наполнилось безотчетной радостью.
– Эй, удалец, – ответил знакомый голос, – не хватай за руки, к горлу не лезь: денег нету.
Гриша отступил с изумлением. Из-под малахая глядели тусклые глаза Вандервельде.
– Ты, Гришка, меня не тронь, – залепетал он, шаря рукою по стене киоска. – Я тебе не подчиненный, я тебе такой же чин, хотя ты меня и презираешь, как тебе подобает.
Он нехорошо рассмеялся.
– А эти, которых ты презираешь, нос тебе натягивают.
– Откуда и куда путь свой держишь? – спросил Гришка, оторопев.
– К себе, мил человек, к себе в хоромы.
– В общежитие ход не тот.
– Смешался, – сказал Вандервельде. – Со всеми так случается: сугробов много, ну и сбился. В правый уклон залез. Здорово, свинья борова! Ты тут кого поджидаешь, сознавайся.
– С работы иду. Кого мне поджидать?
– Хороша ваша работа, только славушка худа, – пропел Вандервельде. – От работы вашей кой-кому не сладко. Только никому ты не страшен. Мы сами себе диктатура.
– Проходи домой. Точи там балясы.
– Ой, «уж больно ты грозен, как я погляжу». В нерасположении духа. Оно и понятно. Сочувствую, но помочь горю не могу. Кишка у тебя тонка, и у меня тоже. Я, может быть, раньше тебя за ней стрелял, – нет, шиш показала; она, Сиротка, нравная.
Захныкав, он полез к Грише на шею.
– Давай поплачем, мы оба обижены. Я да ты, нас стало двое, сердце рвется на лету. Вот песня. Мы оба с тобой – два друга, модель и подруга.
Мозгуй застыл на месте от этих слов и со страхом спросил:
– Кем ты обижен, Ведя?
– Бесталанностью, брат, своего сердца. Пошел я, брат, на каток душу отвести в беге, ан нет, и она там. Кататься не умеет, а ведь ради него приехала. И верно: шахер-махер, любушки-голубушки. Сейчас же он её под крендоль, и начались хахиньки-хохоньки, шутки-прибаутки и сродство душ. Я смелости не имею, чтобы на каток её пригласить, и раз шесть принимался записки писать, а он моментально ее сгрудил. Талант, брат, талант! А все-таки обидно. Давай обнимемся еще раз, Гришка.
– Оставь, не лижись, не воображай себя и впрямь влюбленным.
– Я? Действительно так. И в моем-то положении видеть такие сцены: наигрались, на снегу сидят, ее ручки у него на шее. И где это такому благородству они научились? И в теплушке были вместе, и с катка ушли тоже вместе, куца – и знать не знаю. Вот с горя пивцом сердце утишил. В комсомольском уставе на этот случай, даю тебе честное слово, пить разрешается.
– Ты, Вандервельде, дурак. Если ты любишь, то молчи и не рассказывай про девушку гадостей. Это ее дело, кого предпочесть – его ли, тебя ли, третьего ли.
Мозгун пришел домой, оставив Вандервельде разговаривать на шоссе, и тут же написал письмо:
«Сиротина!
Я не хочу вынужденных объяснений. Надо находить мужество смотреть факту в глаза (люби хоть черта). Ваше право повиноваться своему чувству. Но тогда надо уважать его в других, не издеваться. Вот и все. То письмо изорвите. Мне не пишите в ответ ничего. Не надо. К вам я остаюсь прежним».
Письмо он отправил утром с сестрой.
Глава XXXV
«ОТДЕЛИТЬ БАРАНОВ ОТ КОЗЛИЩ»
Вскоре после обеда он все-таки получил ответ, поразивший его нежданным оборотом дела, резкостью мысли, какой не подозревал Мозгун в этой девушке. Письмо начиналось без обращения, а кончалось без подписи.
«Не исполняю вашего желания не писать вам, пишу все-таки, уважаемый товарищ; будьте уверены, что это останется последним моим к вам письмом. Совет ваш касательно того, что “не следует обманывать других”, что “надлежит уважать чувство других”, хорош был бы, ежели бы его не употребляли как покрывало для мерзких мыслей и подлых поступков. Увлеченья в деле политики иногда бывают хуже преступления. Но и такое увлеченье (все же искреннее, да еще увлеченье) я бы могла еще простить вам, но того, что стало с вами при “увлечении” мной и какими средствами пытались вы “овладеть идеалом”, используя для этого доводы политики и авторитет партийца, – этого искупить ничем нельзя. Примите уверение (как говорили раньше “в порядочных письмах”) в самом искреннем моем и не передаваемом словами гадливом к вам отвращении…
Остаюсь известная и пр.».
Он был пришиблен неподдельной жестокостью письма, неоправданностью его гнева. А тяжелые обвинения, ни с какой стороны не понятные, внушали мысль о недоразумениях, об ошибках, наконец о происках недоброжелателя. Он сжал бумажку в кулак и тут же побежал к Сиротиной. Он долго стучался к ней. Наконец его спросили из-за двери – кто он и зачем явился? Он пространно и сбивчиво ответил. Тогда распахнулась дверь, и на пороге оказалась Сиротина. Красные пятна покрывали ее лицо, ноздри судорожно вздрагивали. Глядя на него в упор, она ответила придушенным голосом:
– Сиротина просила сказать, что ее нет дома.
Она захлопнула дверь перед его носом с шумом. Мозгун услышал, как звякнул крючок и истошные визги начались за дверью.
– Отвори, – несмело стукнув в дверь кулаком, сказал он. – Объясни все по порядку, я ничего, ну ничего не понимаю. Отвори же.
Стало тихо за дверью, а мимо коридором прошел рабочий и остановился.
– Для чего силком к девушкам лезть? – сказал он. – Раз желанья у ней нет принять тебя, целуй пробой да иди домой.
Мозгун покорно стал спускаться по лестнице, от стыда спрятав голову в воротник, а рабочий промолвил вослед:
– Завлекла, молодушка-то. Тут каждую ночь развеселая масленица. Ты не первый, видать. Веселая квартирка!
Мозгун заторопился к своему кварталу. Но перед самым домом его сцапал кто-то за пиджак и сказал:
– Дубасят друг дружку ударнички ваши. Уйми иди! Раскровенятся вконец.
– Где дубасят? – недоуменно спросил Мозгун незнакомого парня.
– В коммуне, конечно. Потеха! Из прочих общежитий ходили смотреть на этот спектакль.
Сбитый с толку событиями дня и ко всему готовый, Гриша кинулся в общежитие коммуны. Там лежал на койке Вандервельде, сжав зубы, из которых текла кровь, и выл по-волчьи. Скороходыч ходил с засученными рукавами около и внушал:
– Я тебе говорил, сучья нога, не лезь в спор, не раздражай мои нервы. Нервы мои потревожены всякой общественной нагрузкой.
А в сторонке, у стола, поставленного среди огромного зала, сгрудилась толпа галдящей молодежи. Когда они увидали Мозгуна, один вышел из толпы и сказал:
– Ты, Гриша, в цеху проводишь дни, от нас оторвался. Ивана тоже нет. Нас неустроевцы тревожат.
– А у кого носы побиты?
– У них же, – ответил тот. – Потому что пора вопрос разрешить, Гриша, и поставить его на попа. Костька – плут и демагог или он действительно авангардная часть молодняка? Потому что даже некоторые из его бригады в раздумье пали. Ежели решение наше, которым мы исключили Ивана из бригады за контрреволюцию, после того как он в столовой деревенскую комсу поднял на бунт, правильное, то почему в таком случае он повышенье получил? А ежели неправильное, то надо Костьку тянуть – почему демагогию разводит? Надоело нам это!
– По какой причине скулит? – оборвал Мозгун, указывая на Вандервельде.
– Поколотили здорово, по всем правилам, Неустроева защита.
– Эх, черти, чего вам надо, сами не знаете.
– Нам надоело втемную играть, – закричали вдруг остальные. – Кругом толки, разговоры. Вон Ведя говорил, будто тебя встретил он ночью и будто бы ты караулил его да Костьку и хотел их из-за утла кокнуть по злобе на Сиротину. Будто ты его уж за руки схватил, да он тебя припугнул, ты и струсил. Что тут за фантазии начались! И многие действительно верят, что твой раздор с Неустроевым из-за бабы приключился.
– А коли из-за бабы, коль это факт, обоих к лешевой матери, – раздались голоса.
Из толпы вслед за этим задорные предложения посыпались:
– Собирай, братия!
– Решать дело надо с пылу с жару.
Вскоре явились девушки из женского общежития и тихомолком расселись по кроватям в углу Зал на шестьдесят коек вскоре гудел, как улей. Колька Медный, оставшийся на все время в бригаде Переходникова, успел распоясаться. Он кричал:
– Мы все, ядрена мышь, единых пролетарских кровей люди, а только скажи ты, Мозгун, наша голова, – из твоих супротивников один али оба правы? Неустроевцы нас контрами зовут и всячески задирают. Вот Вандервельде, которому Скороходыч всыпал, и вполне правильно, – как зверь лютый.
Его перебил парень с громовым голосом:
– Для нас ясность нужна. Ежели Костька прав, то мы тебя и Ивана к черту выбросим, как действительных притворщиков, свивших родственное гнездо в бригаде, а ежели вы чисты, то – Неустроева в шею. Я сам в бригаде Неустроева, но не буду стоять за него, ежели он кривдит. Вот весь мой сказ.
Люди смолкли. В центр прошел уверенным шагом Неустроев. Обратясь к своим, он приказал спокойно:
– Бросьте склоку. Разойдитесь.
– Нет, мы не разойдемся. А ты скажи, – выкрикнул Колька Медный, – мы контрики или нет?
– Я не знаю, контрики ли вы. Объективный ход событий покажет. А что вы мешаете соцстроительству бузой – это очевидно.
– Ах, мы мешаем! – вскричал кто-то. – Ребята, ставь вопрос ребром – быть ему в бригаде или не быть? Быть ему с комсомольским билетом или не быть?
Гул заглушил отдельные выкрики. Неустроев, взобравшись на стол, указывал на окровавленного Вандервельде, Он указывал на него как на жертву террора враждебной бригады. Молнией прорезала сознанье Мозгуна мысль: «Неужели использует это?» Что такой исход дела был возможен, заметно было по довольному и уверенному лицу Неустроева. Вспомнилось Мозгуну письмо. «Писали вместе! Ах, как я недогадлив был!» Досада на несообразительность свою больше всего тревожила. Он почувствовал, как первый раз за всю жизнь стали в злобе трястись его губы. Он подошел ближе к столу, где стоял Неустроев, и стал глядеть ему в глаза. Всем показалось, что Мозгун хочет сказать что-то, потому все смолкли. Но вместо него заговорил Неустроев:
– Что за странное совпадение! Где Мозгун, там на меня нажим, поход. Совпаденье удивительное!
Он это сказал, обратившись к женской половине. Девушки ничего не ответили на это, но по всему было заметно, они сочувственно приняли его слова. Вдруг корка черного хлеба влетела Неустроеву в лоб. Он демонстративно пожал плечами, покачал головой и пристально поглядел в сторону переходни-ковцев. В это время в затишье Мозгун произнес:
– Совпаденья больше не будет. Установил истину и отделим баранов от козлищ.
Опять поднялись крики, опять бросили коркой в Неустроева.
– Что за намек? – спокойно спросил Неустроев Мозгуна в упор. – Если уж начистоту перед товарищами говорить об овцах и козлах в нашем движенье, то позволь напомнить (опять же не в плане личной злобы это говорю, а для установления фактов), кто это сказал про редактора нашего: «Я вижу его разыгрывающим из себя вождя, высокомерного от нескольких книжек, которые он прочитал сверх тех, что всеми читаны»? Кто это сказал про того, кто несет все тяжести по преодоленью некультурности масс на заводе, кто перестраивает деревенских Переходниковых в сознательных пролетариев? И что это за чистоплюйство – измерять ум и деятельность и значение людей количеством прочитанных книжек? А?
Мозгун молчал, все слушали с затаенным вниманием. Воспользовавшись этим, Неустроев решительнее спросил Мозгуна:
– А кто назвал отсеков цеховых ячеек, снятых за перегибы, за администрирование, Чингисханами не по своей воле. То есть как же это – Чингисхан? То есть как же это – не по своей воле? Значит, чингисханство в нашей партии насаждается сверху.
Опять все молчали, глядя на Мозгуна. Он был бледен как полотно.
– Кто тот, что хочет отделить козлов от овец? Он вот перед вами, негласно льет помои на партию. Такт и отвращенье к сплетне не позволяют мне ворошить навоз его слов, от них нехорошо пахнет, и лучше их обойти. Но если будет потревожена моя честность комсомольца, я потревожу все погреба его словесного мусора, под которым скрывается хлам незрелой и низкой мысли, отнюдь не пролетарской.
Мозгун закрылся рукавом от публики и склонил голову. Слышно было уже дыханье людей. Неустроев говорил теперь спокойнее, величавее, с закругленными жестами.
– Вот вы, кто за Мозгуна и Персходникова стоите и моим ударникам носы бьете, обижаетесь, что в моей бригаде вас контриками назвали. Но скажите, при таком поведении ваших вождей могу ли я сдержать мою бригаду от того, чтобы она по-своему грубо, но здорово реагировала на его подобные изречения? Еще я не все ей открываю, и это, может быть, преступленье с моей стороны. Мог ли я сказать, например, зная, какой это раздор посеет в нашей среде, что Мозгун подобным образом отзывается о партруководителях? Одного, например, из видных краевых работников назвал человеком великих стремлений и мелких дрязг. Когда был слет ударников, один из краевых работников сказал резонно, что, не подготовившись к приему ударников, он мог бы уронить партийный авторитет, а Мозгун на весь зал отвечает: «Не поднявши авторитета – не уронишь». Конечно, среди маловыдержанных элементов ударничества смешки, подхихикиванья, конечно, это мещанству на руку. Одного он назовет «монументом глупости», другого – «изболтавшимся псевдоленинцем», третьего – «либеральным перевертнем». А недавно про один доклад самого Кузьмы – самого Кузьмы, заметьте! – сказал: «Он не доказывает свои взгляды, он их декретирует». Я мог бы привести миллионы примеров беспринципности Мозгуна, тлетворных моментов влияния на массы, речевой неосторожности. Но молчал. А если боролся, то у всех на виду, гласно. И после этого нас же упрекают в демагогии! Товарищи! Где же справедливость?
И в тишине раздался голос Мозгуна:
– Какой мошенник! Какое мастерство в обращении с мыслями, какая проституирующая философистика! Райком отличит врага от гадины. Довольно, я ухожу. Или я, или ты на заводе. Иного выхода нет. Нет! Пусть все запомнят это. Пусть все запомнят, я говорю здесь со всей ответственностью: этого псалмопевца вскоре не будет среди нас!
Вдруг раздался женский крик. После этот рядом с Неустроевым появилась Сиротина на столе.
– Я должна вам объяснить, – кричала она. – Я не могу молчать, когда вижу шельмовство. Угрозы Мозгуна такие ответственные. Они повредят невинному. Нехорошо с моей стороны ворошить интимности людей. Но коли пропадают невинные, я расскажу все, все… Все знают, по молчат, что травля, которой подвергается товарищ Неустроев со стороны Мозгуна и прочих, имеет личную и притом любовную подкладку. Все давно знают это, но молчат. Повторяю, коли так, время пришло сказать мне, потому что, товарищи, подлость угрожает Неустроеву и может иметь силу. Не в первый раз. Вы понимаете, на что я намекаю…
Она не могла говорить уже спокойно и взвизгивала:
– Пусть знают все… Мозгун имел желанье жить со мной, а я отвергла. Вот отсюда… что я предпочла ему другого… травля, гадость, безобразные подкопы. Пусть, пусть знают все, сама признаюсь…
Она пошатнулась, и тут ее подхватили подруги, заохали, заволновались, побежали искать воду. Ударники притихли, только истошные выкрики Сиротиной заливали зал общежития. Жутко было их слышать, и люди стали помаленьку расходиться. Растерянный вконец Мозгун стремительно вышел из дома на шоссе и по тропе мимо завода направился к реке, чтобы передумать все наедине и успокоиться. Достигнув поворота тропинки, он увидел, что сзади за ним идет Неустроев.
«Неужели объясняться хватит сил у него?» – подумалось Грише, и он пошел вперед, убыстряя шаг и не оборачиваясь.