355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Парни » Текст книги (страница 6)
Парни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:22

Текст книги "Парни"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Глава VIII
«СЕСТРА БАНДИСТКА»

Когда суд окончился и толпа расплылась в ночи, Мозгун торопливо догнал Анфису и прочих подсудимых и пошел вслед за ними. Он дошел до той избы на Монастырке, в которую ввели подсудимых. Огни на деревне все были погашены.

Через окно пятистенной избы увидел Мозгун, как раздевалась жена Переходникова. Гришка объяснил милиционеру, на каком основании хочет иметь разговор с подсудимой. Разговор будет касаться только выяснения семейных связей женщины с членом бригады и ее семейного прошлого. Милиционер пропустил его в чулан.

Переходникова, сидя на топчане, расчесывала волосы деревянным гребнем. Она сидела в лифе, и бугры ее высоких грудей ходили ходуном. Она не тронулась с места и даже не переменила позы, когда вошел Мозгун, а только задорно подняла голову. Мозгун стал объяснять ей причину своего посещения. Он не настаивал на длинных разъяснениях, ему надо было только узнать, какие у нее связи с Иваном, членом бригады.

– Моя жисть, и мой за нее ответ, – сказала она скороговоркой, лукаво щурясь. – Никому от этого ни жарко ни холодно, дружок мой славный. Был у меня муженек, дуралей набитый, бросила я его, все думала – с умными мужиками счастья больше, ан нет, хрен редьки не слаще.

Мозгун не знал, чтобы еще сказать. Женщина с круглыми, полными плечами, румяноликая, бесстыдно сидела перед ним и разговаривала, точно семечки грызла, вольготно и вовсе не по-деловому.

– Уж сколько сукиных сынов из вашего брата на свете, партейных и всяких, батюшки светы, – продолжала она, – распознала я за эту короткую жисть на заводе. – Она усмехнулась смачно и добрее прибавила: – Садись. А ты? Тоже бригадой управляешь; в газетах про тебя трубят, а с бабой – разиня. Вот такой же был мой супруг. А тебе про него вот сказ какой: ни при чем он тут. И даже тс денежки, которые я с ним нажила, все профинтила со своими ухарцами. Плакало мое добренькое.

Она размашисто забросила за плечи распущенные волосы и указала ему место рядом. Тут он присел и, пытаясь придать сухость словам, сказал:

– Меня другое трогает. Я в Переходникове не сомневаюсь, может быть.

– Вот про «другое» я тебе ничего не скажу, – прервала она вдруг, – «другое» под девятью замками заперто. – Но вдруг вспыхнула. – А чего мне таить? Ты думаешь, меня засудят? Нет.

Я неграмотная и бедняцких родов. Пущай в ответе останется тот, кто к дурному меня приохотил. Может, я не понимала, что делала. Ага! Я малосознательная и в сиротстве век жила.

Злой смешок рассыпала женщина, лицо ее пуще розовело.

– Опять не то, – сказал Мозгун, волнуясь, в глазах ее ища разгадки своих дум. – Мне узнать надо для успокоения себя, вот как. Вы как-то мельком обмолвились на суде, что сиротой остались, а отец охранкой загублен. Меня это в темя ударило. Черт знает чего на свете не случается. Где же ваш отец работал, в каком цеху? Скажите же толком.

– Ой, много воды сплыло, ничего не помню. Что тебя это насчет моих родных пристигло? Буржуазную сословию ищешь?

– Отец твой котельщиком был, – сказал Мозгун, сердись, – и был арестован за бросание бомбы в жандарма. Тогда глухарей арестовали на Сормове уйму. Ты должна бы знать это, если родовой революционностью кичишься. Должна бы. А брат твой в беспризорные ведь ушел.

– Ой, батюшки, правда все, истина, – всплеснула она руками, и вдруг лицо ее преобразилось, стало серьезным.

Она рывком накинула кофту на плечи, стыдливо укутываясь ею.

– Скажи, скажи, отколь тебе все ведомо?

– А мать твоя подохла вскоре с голоду, и домик ваш на Варихе в раззор пошел, – накаляясь жаром досады, продолжал он, – а Анфиска в чужие люди пошла, а Гришка, брат, – к карманщикам. Мальчик стал ежик – за голенищем ножик. Расползлась, растерялась на нет рабочая семья.

Повернувшись на топчане, Анфиса отшатнулась от Гришки в угол, лампа мигнула при этом.

– А ты кто же будешь, дьявол? – прошептала она.

– Выходит, брат, – ответил Григорий так же тихо, глядя поверх мигающей лампы.

Вдруг Анфиса спрыгнула с топчана, произнесла утвердительно:

– Перестань молоть! Отколь это ты выпытал? Врешь все!

Григорий опустил руки на колени и замолчал. Наступила мучительная пауза. Вдруг Анфиса завопила по-бабьи истошно:

– Ой, горе мое, лихо мое! Отец-то, верно, ведь глухарем у нас работал, память у меня отшибло. И звать-то тебя Гришка. А мне и невдомек. Ведь верно, Гришенька, мой Гришенька, голубенок мой. Какая я подлющая стала! Мастерица для постельных дел, да все купчихой хотела быть. А по времени ли это, а, по времени?

Плечи ее вздрагивали:

– По мне и тебя под сумленье возьмут, нынче все эдак – брат за брата, кто твой отец да кто твоя мать. Не говори ты, милый, никому о нашем сродстве до поры до времени. Горе мое, горе, у тебя сестра бандистка.

– Да что же ты? Не плачь, – сказал Мозгун, теребя ее за плечи. – Ты не хоронишь, ты из мертвых воскресаешь.

Она стала вглядываться в Гришку. Светлый волос, слегка косящий взгляд, суровое, угрястое лицо – вылитый отец. А в ней признавали обличье матери: пухлая, круглолицая. Говорилось у соседей про них: он некрасив, да разумен, она лицом пригожа, да с придурью.

И уже сидели они на топчане рядом, шепотом рассказывали Друг другу разное. Но на этот раз ничего толком не рассказали.

Перед уходом Мозгуна она сказала:

– А я впрямь сперва поверила: начальство, мол, ты большое, коль тебя в газетах хвалят. А ты вон какой – по отцовским пошел следам. Ну и это ладно. Слесарь – дело неплевое, все лучше, чем беспризорником шататься. Может, и до кооперативного работника дойдешь. Ой, гоже им живется, – нагляделась я, братец. Да и меня куда-нибудь пристроишь кстати. Ведь надоело мне на чужие карманы глаза пучить.

Мозгун улыбался, слушая речь сестры, а сам думал об исходе суда и о завязке переходниковского дела в бригаде. Это последнее казалось ему более путаным. Так оно и вышло.

Глава IX
«РЕЧЬ МОСКОВСКИ, ПОХОДКА ГОСПОДСКИ»

А на другой день вот как получилось. Землю бригаде не довелось копать, бригаду назначили на штурмы. Кончали установку металлоконструкций механосборочного цеха. Иван убежден был, что ему уже не придется работать там. Как проснулся, так приготовился к неприятностям и думал про себя:

«Будут приставать – пошлю всех к родной матушке. Скажут: “Ах, вон ты каков!” На это отвечу: ‘Таков-сяков, а лучше вас, большевиков”».

И безыменному врагу пригрозил про себя:

«Ты у меня кровью своею упьешься, кровавыми слезами выплачешься».

Он сидел на койке, ожидая задирок, но слышались только баламутные шутки в отношении Анфисы.

– Сдобная бабенка, ничего тут не скажешь, – говорил Вандервельде.

– Не баба, а прямо коммунотдел.

– Ванька-то повесил нос, – жаль, видно.

– Нет, братцы, не жаль. Уж он ли не силач – и то такую бабу не удоволил.

– О, богатырь-баба, баба-перец!

– Делюга!

– Бабий ум – бабье коромысло, и криво, и зарубисто, и на оба конца.

Вандервельде выделывал фокусы, Иван видел краем глаза. Срамно и непотешно Вандервельде целовал ладонь и отбрасывал поцелуй, говоря восторженно:

– Всю бы я тебя озолотил от пят до затылка, бриллиантами изуставил, только бы одно место пустым оставил.

Хлынул несдерживаемый хохот. Иван сидел мрачным, ждал попреков, но их-то и не было. Поэтому злоба спадала. Когда Скороходыч сказал:

– Вань, друг, поведай товарищам биографию твоей любви, для потехи.

Иван поднял кулак и потряс им в воздухе:

– Я тебе распотешу! Рожу растворожу и щеку на щеку помножу.

К ночи, когда пошли на стройку, Иван менее надсадно обижался за жену и за себя. «Как-нибудь образуемся, – стояло в голове. – Неужели по ней и меня произведут в контру?!»

Темными конструкциями механосборочный врастал ночью в самое небо. Рост цеха достигал завершения. Уже клепали и монтировали подстропильные фермы над колонками. Иван впервые увидал передвижные чикагские компрессоры, которые двигались в цехе как хотели. На железных крюках висели люльки с клепальщиками, последние передвигались вниз, по желанию, ползли от одного места к другому над головою Ивана. Клепка производилась при трех рефлекторных прожекторах, свет отбегал далеко к реке, отодвигая тьму ночи, оттого казалось кругом черно и таинственно. Платформы, груженные колоннами, подкрановыми балками, гулко въезжали по рельсам, проложенным внутри цеха, подходили, громыхая и урча, к тому месту, где бригада набрасывалась на груз и складывала его к фундаментам металлоконструкций. Все перемешивалось тут: и визг железа, и говор компрессоров, и перестукивание колес. А вверху, точно летучие мыши, качались в люльках клепальщики. Когда они вскрикивали, голос падал на землю градом, стремительно и рассыпчато, и это было страшно для Ивана. Мозгун отрывисто кидал слова по цеху, и эта работа, срочная и столь значимая, делала людей скупыми на слова, ловкими в приемах.

Иван поднимал за троих, вздыхая от тяжелых дум, и поглядывал на Мозгуна, который был хмур и сосредоточен. Он не сказал Ивану ни слова.

Это Ивана и тревожило и умиляло. Умиляло – оттого, что Мозгун, видно, не хотел бередить его ран; а тревожило молчанье его: думалось, что Мозгун обдумывал дело, считая его очень важным. Честь бригады ведь затронута, как же это Мозгуну снести?!

В перерыв, когда бригада расселась на фермах покурить, к Мозгуну подошел Вандервельде. Он сказал громко, возбужденно:

– Волнует и кровь мою тревожит одна, Гриша милый, задача. Вот соревнуемся мы с бригадой Сорокина и на буксире ее за собой ведем, вот премию получили, и нет у нас прогулов, подписались мы на заем «Пятилетка в четыре года» по восьмидесяти рублей с носу, изрядная циферь, выделили мы на хозяйственную работу кой кого из своей шатии, закрепились мы до конца строительства и выполняем планы. Похвально! Три десятка нас, молодцов, и есть такие – быка крепче. Выбросили мы из бригады лодырей и рвачей, прогульщиков и нытиков, но гнильца в бригаде у нас осталась, Гриша. Так не я один мекаю. Так лучшая наша братва мекает и по углам шепчется. Но я человек прямой.

– А кто же кривые? – перебил его Мозгун.

– Есть и кривые, – ответил Вандервельде и вдруг крикнул: – Ребятки, кто той мысли, что кривые завелись у нас в бригаде, высунь руку.

Десятки рук поднялись дружно, как частокол. Мозгун увидел, что Неустроев тоже с ними.

– Ты ихний вождь?

– Выразитель мнения, – перебил Неустроев. – Чтобы последовательным быть, надо очищаться безбоязненно. Вандервельде прав, несомненно. Вот что я думаю, а что сверх того, то от лукавого.

– А ты что думаешь? – спросил Мозгун Ивана среди всеобщей тишины.

– Я думаю, что от дерьма надо подальше, чтобы не замараться.

– Так ты что же с нами треплешься? – крикнул Вандервельде. – Давно тебе от нас путь-дорога. Мы народ занятый, некогда балясы точить.

– Я тебе на это вот что скажу, про твою занятость. Собака собаку в гости звала. «Нет, нельзя, недосуг». – «А что?» – «Да завтра хозяин за сеном едет, так надо наперед забегать да лаять».

– Убирайся от нас, пророк! – завизжал Вандервельде.

– Уйду, – ответил Иван угрюмо. – Эх, не рожи у вас, – кожа как еловая кора, ни совести, ни, чести. А тоже – читаете Ленина! Диву на вас даешься.

– А в чем диво? – закричали из партии Неустроева. – Глядите-ка, как язык развязался. В чем диво, – кричали, окружив его, – воровкин муж?

Иван плюнул на землю и раздумчиво сказал тверже:

– Вышли вам совершенные годы, пора бы вам всем жениться да дело свое знать, а вы, как нищие, скитаетесь туда-сюда, болтаетесь, мотаетесь и только выглядываете и вынюхиваете, как бы человека обидеть и на евонной спине к начальству ближе подъехать.

– Ого, здорово! А говорили про него – чурбан.

– Вот возьмите его, – продолжал Иван, указывая на Костыку, – речь у него московска, походка господска. Бородка Минина, а совесть глиняна.

Мозгун улыбнулся, кое-кто хихикнул.

– Катай дальше! – чей-то голос подбодрил Ивана.

– Кто наскочит, тот и в почете, кто краснобай, тот и в переднем углу, кто прислужник, тому и дело в руки.

– Это прямо открытая реакционность, – возмутился Костька. – Прекрати, Гриша, эту вакханалию!

– Травлю, ты хочешь сказать? Травлю выведенного из терпенья человека, травлю неграмотного крестьянина?

Голос Мозгуна звенел нескрываемой обидой. Стало тихо. Шептались у колонн. Кто-то вымолвил робко:

– Подработать вопросец надо. Или голоснуть.

Но все как-то впали в раздумье и пошли по местам. Многие заговорили, что Мозгун «что-то знает», другие решили: это «очередное его великодушие». Раздавались такие голоса: прельстился силищей Ивана. Бригада стала раскалываться.

Вскоре выяснилось, что часть бригады изъявляет охоту совместно работать под началом только Костьки. Мозгун не перечил им. Костька стал теперь вроде помощника бригадира. Иван остался в группе Гриши. Группа Неустроева считала его «разложенцем». И много от них слышал Иван других нехороших слов.

Как-то он спросил Мозгуна:

– Когда судить меня будете и выяснять мою биографию крестьянской жизни?

Мозгун, точно впервые это вспомнив, ответил:

– Вот с делами управимся.

Но прошло и после того немало дней. И об Иване как будто стали забывать.

В июле начали работать ударники на соцгороде. Иван стал каменщиком.

Глава X
«ПОВОРАЧИВАЙ ОГЛОБЛИ»

Как-то в сумерки возвращался Иван с работы. Отвозили рабочих на хоздвор теперь поездом. Он ухватился за поручни вагона накрепко и все-таки одной лишь ногой попал на ступеньку. Как и всегда, вагоны были набиты народом до отказа. Торчали люди на буферах, заполнили все проходы и выходы. Уже успели закурить, полз ленивый дымок по лицам, кудрявился в деревенских бородах. Поезд двинулся и потащил висящих людей, на ходу опять стали вскакивать запоздавшие.

Шустрая работница прищемила Ивану ногу, навалившись на него всей тяжестью дородного тела, да еще вцепилась в рукав рубахи и прилипла так.

– Проходи давай, – сказал Иван, не оборачиваясь, – я тебе не вешалка.

Он протолкнул ее между собою и другими в кольцо молодых парней, но там застопорилось.

– Держи её при себе, пухлявую, – вымолвил один Ивану, – в тесноте с бабой за милую душу.

– Больно жирно нам будет, – ответил Иван. – Аль своя-то в деревне осталась?

– То-то дело, свет. Вот ба разговеться.

– Разговеешься со своей бабой, – вскрикнула работница, в ход пуская локти. – Давай дорогу, баламут!

Иван, вздрогнув, обернулся от неожиданности и увидел Анфису. Ему сразу стало жарко. Моментально отвернувшись, стал он прислушиваться к ударам своего сердца. Она выглядела пышнее и дерзостнее, чем когда-либо, – бес-баба.

Анфиса пролезла все-таки в глубь вагонной площадки. Иван только углом глаза мог видеть теперь ее клетчатую косынку.

«Обормоты! – вскипел Иван мысленно на соседей. – И что за привычка – бабу никак не могут встретить без пакостных слов!»

Соленые слова продолжали разливаться вокруг. Иван нетерпеливо ожидал остановки на адмцентре. Тут ссаживалась половина людей. Надо было Ивану сойти, чтобы дать дорогу выходящим. И он спрыгнул, постаравшись запомнить номер вагона. Но поезд дернул вперед, потом подался обратно, и так несколько раз. Рабочих вышло так много, что они завертели Ивана и он потерял свой вагон. Опасаясь, что Анфиса может тут вылезть, он побежал к адмцентру, заглядывая каждой в лицо. Нет, не нашел ее. Поезд тут ходил без расписаний, стоял сколько ему вздумается. Иван в ожидании отправления сел на скамейку, щупая глазами проходящих.

Вскоре стало совсем тихо. Сумерки сгустились пуще. Рабочие выглядывали в окна вагонов. Глядели за реку на синеющий лесок. Ребятишки впереди паровоза укладывали медные пятаки на рельсы, чтобы узнать, насколько расплющится монета, когда поезд проедет, и спорили, кто дальше уйдет по одному рельсу. Некоторые продавали ирис, громко предлагали почистить сапоги, торговали холодным квасом.

– Чистим, блистим, лакируем, по карманам не воруем, – вскрикнул перед Иваном мальчуган.

Иван молча поджал под себя ногу. Тогда тот вынул бутылку с квасом из-под подола рубахи и предложил:

– Пей. Одна копейка! – Он в грязном стакане поднес квас Ивану.

Иван не обратил на это внимания.

– Копейка, одна копейка!

– Постой, ты кто? – очнулся Иван.

– Я – Ванька.

– Да где твой отец работает?

– У меня отца нет, я теткин сын. А она работает на соцгороде.

– Да это она, что ль, заставляет тебя торговать?

– Катись ты, я сам большой! – сказал мальчик и отошел прочь.

– Штрафовать бы люто взрослых, чьи мальчугашки шалыганами без дела бродят! – закричал он сердито. – Сколь их здесь скопилось, страх!

– Уследи вот за ними, попробуй, – сказал рабочий, сидящий рядом. – И ведь сколько приставлено к ним народу! И комсомольцы, и пионерия, и учительство.

– Видно, чертов народец – все эти наставники и учителя, – ответил Иван, – в самой середине завода развели безнадзорство. Безобразие! Иностранная публика поглядит да скажет: у вас-де приложить рук не к чему.

Поезд тронулся. Иван вскочил в последний вагон, а потом прошел через весь состав, но жены не встретил. Да и встретить не мог, пожалуй: сумерки сгустились в вагонах настолько, что лица стушевывались. Многие стояли, оборотившись спинами, и глядели в окна за реку, на город, мигавший огоньками на горе. Густая прохлада с реки вошла в вагон. Запахло с болот прелым хвощом и свежим торфом.

Иван присел на лавочку и заскучал. Против него распластался молодой парень, и сидела в головах у него девица; они шептались и методически прикладывались беззвучно губами. Рядом с Иваном в ушу комком прикорнула, всхрапывая, соседка. Ехала на хоздвор одна молодежь и успела рапортоваться парами. Пары стояли в проходах, подле окон, по ушам. Иногда слышался вздох, иной раз хохот, а то и громкое непечатное слово.

В углу вагона пьяненький матросик вдруг заиграл на гармошке. Звуки полетели через головы на вольный свет. Ивана даже залихорадило. Той очищающей печалью наполнился он, какую всегда, всегда вселяла в него двухрядка. Девки смолкли, парни перестали шутить, а пьяненький затянул при этом самую рыдальную песню – про то, как мать была любовницей у сына, отравила его и сама на могиле у него отравилась, – песню непечатную.

 
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка – никогда.
 

Так заканчивалась она. И оттого, что Иван услышал это впервые и в самом неподходящем месте, песня повергла его в печаль, которая и без того угнездилась в душе.

– Ах, как чувствительно выходит у сукина сына! – сказал кто-то. – Перешибет, пожалуй, Шаляпина.

– Что тебе Шаляпин? Гнида супротив него! – оборвал сказавшего Иван. – Шаляпин мог только по нотам и в театре, где особый тембер. За него стены пели.

Пьяненький гармонист встал и выкрикнул:

– За три пятака полный список песни на папиросной бумаге. Печать «ундервуда». Кому хошь: хоть оптом, хоть в розницу.

Он держал в руках тоненькие листки бумаги. Быстро их начали расхватывать у него. Иван подошел и тоже купил один.

– Кормлюсь этим, – говорил пьяненький. – Сам сочиняю и сам на музыку кладу и рубля три-четыре все насшибаю за сутки.

– Ты, выходит, вроде поэта Пушкина.

– Как же, – согласился пьяненький. – Всяк по-своему промышляет. Пушкин да Есенин – две сияющих звезды. Одного застрелили за правду, другой сам повесился. А я вот существую, не впадаю в письсемизом. Мирошка, тоненька ножка, живет понемножку.

Иван отошел к окну и попробовал разглядеть, что на листке написано. Высунул в окно голову и стал читать, да ничего не разобрал: так сильно смерклось на улице. Он отнял голову от окна и столкнулся с кем-то. Его дернули за локоть и попросили:

– Почитай, голубь голубой, про несчастную нашу долю.

Он оторопел от робости и радости.

– Ах ты, чудо какое! Неужто это ты, Иван? – всплеснула женщина руками.

Она потянула его за собою, чтобы сесть.

– Я самый, – ответил Иван, дрожа от волнения. – Гора с горой не сходится, а человек с человеком соткнется.

Жена налилась, как яблоко, и в голосе этакая властность появилась, не злая; и в одежде отличка: синяя блуза, скроенная ловко, и узкая юбка, как у городских, и была Анфиса по плечи острижена, и волосы прибраны назад под косынкой в завиток.

– Как жизнь?

– Ни шатко, ни валко, ни на сторону.

– Искал тебя страсть долго, – начал Иван, как в угаре.

– А для чего меня искать-то? Плохой я была женой. Тебе нужна старательная, послушная. Такие, как я, в жены не годятся.

– Что ты врешь?

– Уж не второй ли раз меня сватать хочешь? – захохотала она. – Цыц, мальчик! Распровидала я вашего брата, и все мне, до единого, из мужского пола попретили. Ты как? Кралю имеешь?

– Отколь такие слухи?

– Ладно уж. Срам твой наружу выводить не буду. Ты свое думай, я – свое. Сколько ведь их, нашей сестры, здесь! Как снегу в крещенский сочельник. Ваша радость – наша страда.

Она приблизила свое лицо со сверкающими глазами к его лицу.

– На моем-то позоре был?

– Был, как же.

– Каторжанкой чуть не стала. Других забрали, а меня на заводе оставили отбывать повинность, трудом искупить вину. Значит, во мне не все еще погасло.

– Ой ли?

– А что дивишься? Прежнего во мне, конечно, мало осталось. Вот гляди: то всё деньги копила, а сейчас ум копить начала и совесть, ведь я пролетарка. На соцгороде камни таскаю.

Силы во мне уйма. Да, голубь, весь народ теперь в поисках дорог. Вот и я дорогу найти задумала. Смогу ли, а?

– Почем знать. Тебе что дурно, то и потешно. Ты стала коренная баба, гулящая.

– Было времечко, осталось одно беремечко – вот что, сокол. Жизнь спешит так, что диву даешься.

– А скажи по правде, по истине, с хахалем теперь живешь?

– Теперь одна живу. А вот скоро вдвоем будем жить.

– С кем? – Иван спросил осипшим голосом.

– Не твое дело, – дразня, ответила Анфиса.

– Имеете, значит, промежду собой душевную связь. Больно понятно!

– Как же, парень.

– Конечно, тебе не прожить честью. Такая стала красавица да барыня, что и очей не отвесть, – сказал он едко.

Помолчали.

– Значит, меня не вспоминала?

– Ой, часто.

– По какой причине?

– По всякой. Вот вижу злого человека и думаю: а Иван был зол на момент. Вот увижу человека, который деньги себе лопатой гребет, и опять в голову лезешь ты – весь век каждую копейку горбом добывал. Или кто больно красно говорит – придется услышать, и вновь ты на разуме: вот, мол, Иван был и не хитер, и не зол, и не мудр, а пользы давал народу больше. Я стала очень раздумчивая. Дома я была хозяйкой и по-хозяйски думала, а теперь все потеряла и думами переменилась. Ведь живу-то я как! Хлеба – что в брюхе, платье – что на себе, не во что ни обуться, ни одеться, и в головах положить нечего. А почетность я имею больше середь людей. Вот как!

– Крестьянской жизнью, стало быть, недовольна? Емансипации захотела, как у нас в бригаде один говорит?

– Не всякую жизнь тоже и в крестьянстве можно хаять. В бывалошной жизни как: чтобы была баба и пряха, и ткаха, и жнея, и в дому обиходка, и к людям учтива, и мужику повинна, и старикам подчинна. Охота у меня к такой жизни давно отпала. При стариках еще. А теперь поворотила оглобли определенно и на всю жизнь. Поворачивай и ты.

Помолчали.

– Чудно мне на тебя глядеть теперь. Какой ты петух был у себя на насести, а здесь цыпленка плоше. Самый последний парень тебя замнет на собранье. Здесь голова всему вывеска. И сила уму уступает. И что в тебе? Несчастненький ты! Силищей хочешь мир удивить? Смешно! Бык мирской тебя сильнее, а его в местком не выберут. Не копьем пробиваются, а умом. А ежели бы ты был в ученье горазд да разумом тверд, так, может, я бы от тебя не отцепилась. А так ты мне зазорен. Добр ты, слов не говоря, да доброта без разума пуста. Всю жизнь ты будешь сердешным, поверь мне.

Сердце Ивана переполнилось обидой и тоской.

– Из тебя ничего не выйдет, – продолжала сокрушенно Анфиса, – разве слега на сарай. Да сараев ноне не строят. Прощай! Служи. Может быть, до стоящего рабочего дойдешь.

– Неужто и видаться со мной не хочешь? – спросил Иван с дрожью в голосе.

– Охоты нет.

Он схватил ее за руку в темноте, она даже вскрикнула от испуга.

– А как же мне? Стало быть, пропадать в печалях? Иссохну я, – голос его стал глуше.

– Ты ребенок разве? Сам про себя разумей всяк Еремей. Пусти руки! Я тебе чужая. И блузу отпусти: изорвешь – не купишь. О господи, разжалобился, как махонький! Ну?

Она захохотала на весь вагон и рванулась от него со всей силой.

Засуетились люди перед выходом. И вот от душевной боли, что ль, или от другого чего-либо, только ничего не мог Иван напоследок Анфисе сказать, только ловит ее руки, около неё увивается. Когда подъехали к хоздвору и толпа разделила их по выходе, он яростно стал ее искать в темноте. Наконец увидел знакомую фигуру на тропе.

– Последнее это слово твое? – крикнул он не своим голосом.

– А то как же? – долетел спокойный ответ.

И опять кто-то загородил ее. Долго Иван искал ее глазами в сумерках, средь барачных построек – нет, не углядел. Он понял, что она считает его плоте других и уж никогда к нему не вернется.

«Оно и верно, – пришло к нему на ум. – Я, конечно, не говорлив и не смекалист. Притом же и то в голову надо взять – всяких она видала и ото всех оскомину набило. Попробуй ее удоволь».

Рабочие кучками торопливо шли к баракам, попыхивая цигарками в сумерках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю