Текст книги "Парни"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Глава III
«РАЧЬИ КЛЕШНИ»
После этого Иван провалялся три дня на кутнике, вздрагивая и вздыхая, когда жена сердито стучала у печки. Молча вставал, как только голод гнал его, шарил руками на суднике, ища краюху, и ел торопясь, отворотившись к стене. Жене ни в чем не перечил. Но чем дальше шли дни, тем сердитее Анфиса орудовала ухватами, и каждый раз, когда он робко брал хлеб, она огрызалась:
– А коли это сожрем, за что цепиться прикажешь? Ты подумал ли про это?
У ней на гайтане в тряпице зашиты были деньги, вырученные за упряжь, за лошадь, за дом, да и сусеки были еще полны жита. Но и тут не перечил Иван жене. Уходил в город размыкать тоску, укреплял тын, который был не нужен, обрубал у яблонь сушняк, хотя с глубокой осени сады брали под стройку, лишний раз обметал двор, без нужды окучивал навоз, оставшийся после лошади, а когда нагрянула зима, очищал проулок от заносов, тропы разметал.
– Из пустого в порожнее переливать всяк может, – вздыхала жена. – От людей стыд, от шабров покор, поднять бы теперь отца, покойника, поглядел бы он на тебя одним глазом.
Иван горбился за столом, опуская глаза в колени.
– Пятый месяц без дела слоняться – сколько ж это сотен потерять?
Жена высчитывала на пальцах:
– В месяц мало-мало сто рублей, стало быть – пять сотен. Каждую получку папирос; по вольной цене продать ежели пять получек – сотня с четвертной. Спецовка – четыре десятки стоит. Сахару каждый месяц два фунта, чаю четверка, отрезу на платье, две пары чулок. Батюшки, сколько задарма пропадает!
Она выла, и даже показывались слезы на глазах. Иван не мог крикнуть ей, как бывало раньше: «Баба, оставь глупые речи!» – и даже наставительное слово произнесть боялся. Вот и старик отец, провидец, разве он наставил сына на ум? Ушел один и секрет свой с собой унес.
Мастера и рабочие в ночную пору прибегали к Иванову дому и кричали от крыльца:
– Анфиска, курва, да-ко полдиковинки.
Она появлялась на крыльце румяноликая, сияющая, совала поллитровки и потом старательно пересчитывала деньги на кутнике, сидя спиной к Ивану.
С замиранием и тоской слышал Иван, как часто говаривали на улице: «У Анфисы наверняка найдется», «Она перец-баба», «Ну, брат, такой сдобы не сыскать в округе», И подвыпившие покупатели хватали ее за крутые бока и всяко на глазах у мужа. Она только взвизгивала и кричала, веселясь:
– Отстаньте, баламуты!
«Что с ней стало? – думал Иван. – Вот и говори про стариков, что бестолковы, когда все наперед выложил отец про нее».
А по вечерам люди с книжной речью, прибывши со стройки, угощались в избе. Тогда приглашалась тальянка с бубенцами и бывалые девки. Анфиса, притворившись пьяною, буйно плясала с ними, хохотала неистово, задевала гостей раздутым подолом сарафана и кричала:
– Иван, не гляди сычом, пошевеливайся.
Иван прислуживал гостям неуклюже, двигаясь мертво и мешая всем. Когда компания убиралась восвояси, обязательно кто-нибудь замешкивался с женой, она повелительно и просто говаривала:
– Иван, выдь на минутку!
Иван стоял на крыльце, дрожа от холода, глядел на звезды, на окна освещенных бараков и ждал, когда уйдет посетитель.
Снедаемый невыразимой жалостью к себе, он подходил к Анфисе после того и, глядя в ее усталые глаза, предлагал несмело:
– Анфисушка, уйдем за реку. Там дядя по сей день землю пашет.
Жена выговаривала виноватым голосом:
– Ах батюшки светы, куда же ехать от привольной жизни?
Иван замолкал и пытался к жене приласкаться. Отнимая его руки от себя, говорила она устало:
– Убери рачьи клешни.
Уходил на свой кутник и лежал без сна всю неприютную ночь. Один раз прибыл Михеич с ватагой «на вечерок к Анфиске». Жена приказала Ивану стеречь лошадь у крыльца. Когда он вышел, то удивился и обрадовался: приехали на его Гнедке. Иван обнял голову лошади. Гнедко дохнул на него шумливо и ткнулся мордой Ивану в плечо. Из избы сочился визг, гул, вскрики, а Иван ходил около лошади и смахивал с нее пыль рукавом. Упряжь на ней была вся ременная, крепкая, новая, а показалось Ивану, что вздох лошади был необычно тяжел, стаз сумрачен.
«Чужбина и чиста и прихотна, а отраду в ней и скотина не находит», – подумал он.
Пришло время, и вывалилась из сеней ватага. Стали люди усаживаться в санки, а Михеич влез на козлы и ударил вожжой лошадь без нужды и стал дергать ее зря так, что направил на угол. Лошадь вздыбилась и уперлась оглоблей.
– Отвезу я вас, – сказал Иван тихо, принимая вожжи у Михеича. – Загоните вы лошадь в этакую ночь. Ладно уж.
– Катай вовсю, Анфискин муж! – закричал Михеич и повалился на колени людей в санки.
Шебаршила мягкая метель, сметала снежок с полей на дорогу, но путь был все ж укатан, и Иван отвез людей скорехонько, а лошадь на хоздвор привел и сдал конюху.
– Мучат бессловесное животное без всякой нужды, – сказал Иван, – а оно пожалиться не может; а понимает оно горечь, пожалуй, хлеще нашего. Эх, люди-человеки!
– А что бы они делали, кабы ничего не делали? – ответил заспанный конюх из самых старших здесь. – Нас вот всего пятеро, а справляем дело за целый десяток: ни днем ни ночью покоя нет с этими разъездами по кралям писаным.
– Бог ты мой! – воскликнул Иван. – Да я бы пошел. Лучше есть ли что, как лошадей блюсти?
– Мил человек, пожалуйста, работай с нами.
Иван переночевал у конюха в теплушке, а наутро зачислили его в штат, и стал он за Гнедком ухаживать. Чистил сбрую и лошадей легковых и убирал конюшни, не заявляясь домой несколько суток.
Но чем больше Иван уходил в хлопоты, тем сильнее ныла душа. Анфису знали и на хоздворе, и конюхи припоминали ее имя с ужимками, с причмоками. Только старшой, принявший Ивана на работу, говаривал душевно:
– Гляжу я на тебя, Иван, и думно мне: кошка, к примеру, и та репьи с хвоста зубами сдирает. А ты цепишься за подол бабенки-срамницы, которая хуже репья. Да у них, у окаянных, по семьдесят две увертки на день. Не перехитрить их и не переделать, брось.
– То в расчет прими, надо блюсти закон.
– Нужда, милый, закона не знает, а через шагает.
Старший конюх сокрушенно вздыхал, улыбался и замолкал.
В выходной день двое из конюхов пришли раз под хмельком, и один из них промолвил:
– Были сейчас у Анфиски. Вот охальница баба!
– Цыц! – перебил другой. – Здесь ее муж, вон он!
– А что муж? Муж заодно с ней. Деньги гребут совместно, по уговору. Михеич недаром у ней гость дорогой.
Иван сказал, стиснув зубы:
– Про Михеича ты врешь, парень. Михеича она на порог не пустит.
Товарищи враз захохотали:
– Сейчас сметану поехали сымать. Тебе одно снятое молоко останется.
Когда они удалились, а старший конюх захрапел на топчане, Иван выкрал из-под головы у него револьверщике и выбежал из теплушки.
Он брел по монастырке напрямки, через сугробины снега, сжимая браунинг в ладони и спотыкаясь. Свирепая темнота облегла землю, вдали торчали только махонькие слепые окна барака. Иван бухался в канавы, запорошенные снегом, но сворачивать на торную дорогу не было охоты. Вот минул рельсы, потом перебрался через кучи бута, приготовленные для соцгорода, перепрыгнул канаву и очутился подле своего прясла.
Прясла, собственно, даже вовсе не было, его давно пожгли, из снега торчали одни колья. Иван, облокотившись на один из них, встал и приложил руку к груди. И больно удивился – так сердце ёкало. А тут вспомнился старик отец со словами: «Хитрее бабы только бес», а еще – про «плутовские ее глаза», про «бесстыдное сердце и ндравную душу». Ох, верно говорил отец. Дума перескочила к первым, смирным ее дням, к широкой, неутолимой ее ласке.
Сквозь сучья яблонь он взглянул на свой дом. Окна темны. Сердце сразу остыло, и пришла вера: жена спит, и всё враки. И он решил не возвращаться обратно, а пробыть ночь дома.
Вот он вышел на проулок и неторопко огляделся. Маячили еще огни во многих избах, поднимались над грядой домов визги баламутных девок. Он посмотрел на окна своей избы, и чувство виноватости перед женой полонило его вовсе: рано уложилась на покой. Он сунул револьверишко в сапог и вступил на крыльцо. Тут мельком увидал он: окно, выходящее на проулок, было действительно темное, но в уголке его чуть-чуть пробивался изнутри свет.
Он прилип к окну и в щелку увидел: горит в избе лампа во всю мочь, окна старательно занавешены шалями, и только вот этот внизу пробивался наружу лучик света. Иван стал прислушиваться не дыша. Долетело до него звяканье посуды и возбужденный хохот жены. В руках его треснула доска ставня. Он отпустил ее, в висках забилась кровь.
Он отпрянул от окна и тихо-тихо подкрался к задним воротам. В кольца их воткнул толстую палку, чтобы нельзя было открыть их изнутри. То же проделал и с передними. И уж нарочито стуча и гремя, ввалился на крыльцо и загрохотал в дверь.
В доме тотчас стихло. Томительно шла секунда за секундой. Сколько их прошло – не сочтешь, только из избы потом прошлись очень осторожно по сеням, а после этого жена окликнула чересчур радушно:
– Грохоту сколько! Ты, что ли, Иван?
– Открывай, жена, замерз, сугробами идучи.
Чин чином вошел в избу и не пошарил глазами, знал уж, что «тот» на двор выбрался. Конюхи над ним, выходит, смеялись не без причины.
– Продрог у бригадиров, – говорила жена, суетясь около него и не выходя из тени, чтобы не бросилась в глаза мужу одевка ее – новенькая пунцовая кофта и полушерстянковый сарафан. Но Иван приметил это и упрямо молчал. Попробуй он заговорить, жена по голосу догадалась бы, что он «что-то знает». А ему не хотелось этого. Он желал сам убедиться во всем.
Он зажег фонарь и вышел на двор, давая понять, что идет «по нужде». Но дрогнули у жены веки, в тазах проскользнул испуг. Иван осветил нутро пустующего двора и ничего не увидел. Тогда он начал осматривать углы и укромные места конюшников. И вот в углу одного из них, на свежей соломке, он увидел Михеича. Он был наряден, в бумазеевой рубахе и в коричневом пиджаке с крапинками, а на ногах у него были старинной выделки лаковые сапоги с острым носом.
– Ты как сюда попал, голубь? – спросил его Иван, сдерживая потребность схватить его и не отпустить живым с этой соломки.
– Вот четвертый день животом маюсь, – пробуя улыбаться, сказал тот, – и забрел сюда, чтоб облегчиться. Стариковское дело ты сам знаешь – какое.
Голосом он старался выказать невиновность, а глаза его бегали, и в складках лица стоял ужас. Иван понял, что старик знает его намерение.
– Кончай дело да иди в избу, – сказал Иван. – Там разберемся.
– В избу мне несподручно, – вдруг забормотал Михеич, встав и шаря пальцами не там, где надо. – Милый, у меня дела.
– А ты не перечь, – приказал Иван не своим голосом. – Чаю попьем, поговорим по душам. Мы с тобой, чай, не чужие.
Михеич взошел в избу, хоронясь за Ивана, и тотчас сел в кути, ежась. Жена безмолвно и споро уставляла стол снедью.
Иван открыл шкафчик и, найдя там поллитровку, уже початую, поставил ее на стол.
– Для надобности купила я это, – вздохнув, промолвила жена, – тебе с морозцу, мол, и пригодится.
– Разве я спрашиваю тебя, кем и для кого куплено? – оборвал ее Иван. – Оборудуй закуску вот поизряднее. Не каждый раз такие встречи бывают.
– Больно ты занозист стал, – вдруг вскрикнула жена и выронила рюмку на пол. – Али что попритчилось? Командуешь, ровно генерал или губернатор из губисполкома. Испортили тебя, видно, там твои бригадирники.
– Садись, где место просто, – приказал Иван Михеичу, – садись ближе и угощайся. Помню, что мне работу дал на первом разе и объяснял всякие штуки по части политики. Ты вроде наставника мне, и тебя должен я отблагодарить.
Он поставил стакан с водкой перед Михеичем на край стола. Тот пугливо рванулся к двери и взялся за скобу, пытаясь выйти. Иван моментально поймал его и силком подтащил к столу.
– Что же, свет, со мной и выпить не хочешь? Брезгуешь или как иначе?
– Иван, родной, – взмолился старик, – статочное ли дело по ночам распивать?
– Конечно, со мной мало интересу, – сказал Иван спокойно. – С Анфиской коли – так чокнетесь.
– Чего городишь? – вскричала жена. – Иди, Михеич, спи, добрая душа. Ты в годах, тебе за молодыми не угнаться.
– Угнаться ли, – сказал так же спокойно Иван. – А только спать рано. Пей, Михеич, пей!
Он придавил старика к месту рукой так, что Михеич крякнул и взял стакан.
Они чокнулись. Когда выпили, Иван вынул из голенища ножик-складник, насадил на кончик лезвия кружок огурца и поднес ко рту Михеича.
Глаза старика стали круглее, запрыгала нижняя губа.
– Иван, шутки твои страшные! – вскрикнула жена, остановившись у притолоки.
Иван поднес огурец ближе ко рту Михеича. Тот закрыл глаза, прошептал молитву и потянулся ртом к огурцу. Иван погрузил ножик в рот Михеича и не торопясь вынул его обратно. Михеич вздохнул облегченно, но был бледен, как покойник. Иван налил еще по стакану, опять выпили. Снова подавал он Михеичу закуску с ножа, а жена недвижно глядела.
Иван другой раз на своем веку пробовал «зеленого». Впервые – на свадьбе; тогда, опрокинув столы, спьяна выгнал всю родню на снег и оттого на всю жизнь пить закаялся. Вдругорядь – вот теперь. Его поднимало и баюкало, как в зыбке, затем он точно провалился куда-то, закуски на столе вертелись каруселью, фигура Михеича ширилась и надувалась.
– Мне отец наказ оставил, – проговорил Иван, – блюсти семейную чистоту. Вот я блюл, да что толку? Только дураком прослыл.
– Большой долг, Ваня, семья. Перед людьми и перед Богом. И хоть ты в Бога, может, и не веруешь, но принять то в расчет должен – неси ярмо до гроба.
– Кошка и та репьи с хвоста зубами сдирает, а у нас репьи везде, и мы только твердим: «Сполняй долг». Любой человек входит в другое понятие с трудом. Но… входит. У нас в Монастырке случай был. Баба землей руку лечила и налечила антонов огонь. Доктор ей говорит: отнимать надо руку. А она: руку отрежешь, так помрешь; и не дала. Пожила малость дней и подохла, а доктор определенно говорил: от своей дурости подохла. Я дохнуть от дурости не желаю. Я человек в силе, и ежели (он показал на жену) от нее и на меня мораль идет, то – во! (он показал, как отсекают палец) – и до свиданья. Обрублено – развязано.
Голос его стал грозен. Непривычно елозя по столу грудью и давя пальцами соленые огурцы, он глядел в угол поверх Михеича.
– Одурел ты, видно, – сказала жена и всхлипнула. – Иди, Михеич, с богом, а то кой грех – драки бы не было. Это с ним случается.
Михеич допятился до двери, не спуская глаз с Ивана, а тот вынул револьверишко и выстрелил в косяк двери, Михеич корягой грохнулся на пол и закричал:
– Разбойник, караул, люди добрые!
Анфиса ни жива ни мертва застыла у печки. Потом опамятовалась, подбежала к мужу, умоляя:
– Погубишь, Иван, и себя и меня погубить: Сибирью дело пахнет. Ой, помоги, утешитель-батюшка.
– Прочь, срамница!
Он отшвырнул жену к печке. Михеич приподнял голову, ощупал ее, потрогал рукою бока и ноги, потом пополз к порогу. Но как только он поднялся, Иван опять выстрелил, и Михеич снова рухнулся, Иван захохотал злобно и громко. Жена ревела у печи. Затем Иван поднялся с лавки, сгреб Михеича в беремя и выбросил его в сугроб с крыльца. После того он зверем подскочил к жене. Та обробела, упала ему в ноги, как это делалось бабами в старину, рыдая и причитая:
– Невиновная ни на маково зернышко. Хоть угодника сниму да поцелую. Одного тебя я знаю, мужняя жена, да неужто я на старика позарюсь? Не задумай злое дело. Смотри, ответишь.
Он отошел от нее. Его нерешительность разом ее взбодрила.
– Ноне не положено бить бабу. Рабочим прозываешься, а этого не понимаешь. Только дурость одна на разуме.
– Ставь вина, – сказал он просто.
– Была вина, да Бог простил. У меня винная потребилка, что ли?
– Давай, последнее тебе слово сказано.
Он подошел к ней, сжал ее руку, толкнул её к подполу ближе.
– Шинкарка. За каждый день у тебя припасено. Я знаю. Полезай!
Вид его был необычаен. Остановившись у печи, она сказала в раздумье:
– День идет в сутолоке, другой настает – охальству конца нету. Неужто я в людском охвосте последняя сорная трава? Головушка кругом идет, зазор на шее моей жерновом виснет; а для тебя неприметно это… Люди только паскудство мое и видят. А паскудство жжет меня, вот как жжет!..
Она порвала цветную кофту на груди и метнулась к мужу.
– Верю, – закричал Иван, раздраженный, отталкивая ее от себя, – верю всякому зверю, верю и ежу, а тебе погожу. Полезай сию же минуту!
Он открыл подпол, и она стала спускаться по лестнице. Муж взял ее за волосы и столкнул с приступка. Она повисла на волосах, которые держал в руках Иван. Он приложил длиннущие густые волосы жены к краю подпола и прищемил их покрышкой. После этого он встал на покрышку, притопнул и пьяно закричал, заглушая идущие снизу визги. Как безумный, потом выбежал он на проулок.
Улица была мертва и пуста, только придушенный крик жены сочился в улицу сквозь стены дома. Иван погрозил в эту сторону, откуда шел крик, кулаком и пошел прежней дорогой к хоздвору. Вдали протыкали тьму бесчисленные точки электрических фонарей и лампочек.
Глава IV
БАРАК 69
На третьи сутки после того Ивана позвали в красный уголок рабочего клуба. Робея, прошел он мимо скамеек к отверстию в углу, вместо двери, и остановился, увидя людей. Он снял шапку и стал глядеть в потолок, сплошь заиндевевший. Изукрашенная блестками инея паутина бахромами висла на портретах высоких деятелей.
– Шапку ты надень, – приказал косоватый парень, которого кликали Гришкой Мозгуном тогда на реке. Он подул на пальцы и освободил Ивану место на скамейке подле себя. – Курнем малость для пущей важности, – добавил он и подал папиросу Ивану.
Когда Иван присел, то увидел, что очутился рядом с женой. Она сурово глядела на девушку, которую он тоже видел на реке. Жена была шалью укутана и даже на Ивана не поглядела. Иван обернулся к ней спиной и ответил Мозгуну скучно:
– Не курю я сыздетства.
– У них весь род тихони, – вдруг сорвавшись с места, затараторила Анфиса, и концы ее шали стали реять над головами сидящих. – Не пьют, не курят, а баб тиранят до гробовой доски. Покойник отец ему завещанье оставил – держать меня во всех строгостях. Вот он, охальник этот, что наделал надо мною! Поглядите, люди добрые.
Она стряхнула шаль с себя и показала всем оборванные волосы, черные, как уголь, и много ссадин на шее цвета моркови.
– Мучитель он мой и никудышник. Ослободите его от меня Христом-богом, только этого и молю.
И прибавила серьезно, перестав хлипать:
– А про между прочим, добра у нас с ним никакого нету. Понапрасну люди судачат.
Девушка Сиротина усадила бабу насильно и сказала Ивану про то, что разбирать его поступок с женой станут на товарищеском суде, а сейчас спрашивают их предварительно.
– Сласть одна, – ответил Иван, – что в лоб, что по лбу.
– Как же так? – удивилась Сиротина. – А жену ты ведь колотил? Ну скажи по правде.
– Колотил, да мало.
– Почему так?
– Этого стоит.
– Он на мое последнее нажитое добро кинется, – завопила Анфиса. – Скажите, чтобы до моего добра не касался, ирод.
– Живи как хоть, – сказал Иван, – будь подстилкой каждому хахалю. Эх, Анфиска, все верно говорил тятя.
Иван угрюмо слушал, как перед Сиротиной Анфиса обильно выкладывала жалобы на мужиков-«супостатов». Речисто она про бабью говорила долю: баба-де и швец, и жнец, и в дуду игрец, и глазами коров стереги, голосом колыбельную пой, руками пряжу пряди, ногами дитя качай. Получалось очень сурово, и Сиротина в такт ей мотала головой и вздыхала с ней совместно.
– Он в самом старом духе воспитан, – продолжала Анфиса, склонив голову набок, жалобно, – баба перед ним вставай, как лист перед травой, и скачи передом и задом. И живу-то я – весь век мучаюсь, – всплакнула она. – В сиротах вольного свету не видамши и замуж вышедши. Горемычная бабья жисть, и защиты ей, видать, везде мало.
Мозгун прервал ее, обратись к Ивану:
– Ты бы что-нибудь сказал за себя. Вон сколько на тебя в женотделе нагрохали!
– Пущай, – ответил Иван, – пущай нагрохали. Одного жалею, не оторвал ей голову напрочь.
Жена при этом вскрикнула, а Сиротина расширила глаза. Иван погрозил бабе кулаком, скрипнул зубами и демонстративно вышел. За ним и Мозгун последовал.
– Это ты на барже по две тачки за раз возил, осенью дело было? – спросил он Ивана.
– Тебе-то зачем?
– Занятно. Силача такого жена уволила от себя, заработок ей твой мал.
– Хапугам всегда мал. Вином промышлять – большая выгода.
– Ах, вон что. А ты где обретаешься?
– Конюх я. Известное дело, не комиссарю.
– Работенка как, плевая?
– Легкость, душе ласка. Скотина, она смиреннее.
Мозгун подумал, потом сказал:
– В бригаду к нам хочешь? Штурмовать водозабор скоро будем, а пока песок грузим. Мы штурмовики. Знаешь это слово?
– Это дело не моего рассудка.
– Работаем, значит, другим для примера.
– Стоящий крестьянин без примера робит.
– Идет дело на лад, – сказал Мозгун. – Следуй за мной.
И они пришли в барак шестьдесят девятый.
Иван вскоре как-то обжился в бараке. Хотя рядом были и беспокойные люди, вначале это его как-то не касалось. Он сделал скамеечку, чтобы сидеть перед печкой вечерами и думать про Анфису или слушать бесстыдные сказки про попов. Скамеечки он никому, конечно, не давал и прятал ее каждый раз под кроватью. Добротной материи тюфяк он набил свежей соломой и полюбил его, как лежанку В стенку против изголовья он вбил костыли и на них вешал одежонку, и уж никому другому там вешать не позволял. Тут же он протянул веревку и сушил на ней остатки хлеба. Он складывал сухари под изголовье «на всякий случай». От его койки пахло хлебом, портянками, как в мужицкой избе. Одеяло он свертывал вместе с подушкой и клал к изголовью. Тюфяк оставался днями голым. Над Иваном смеялись, он этому не внимал. Резиновые сапоги, которые получил к весне, он запрятал в сундук, а сам остался в домашних лаптях. Сосед справа приговаривал, усмехаясь: «Святая хозяйственность». Иван, не понимая, что эти слова значат, старался держаться к соседу спиной.
В бараке у него было, в сущности, три соседа по койкам.
Справа – это Неустроев Константин, очень стройный и кудрявый юноша. Говорил он повелительным голосом, очень книжно и все больше про политику: «Ленин сказал…», «Маркс сказал…». А после работы всегда читал лежа, задравши ноги на перекладину кровати, читал с карандашом в руке. Черкнет, погрызет кончик карандаша, захлопнув книгу, и задумается. Разве скажет Мозгуну: «Проституирующая философистика. Ну и писатель!» И обругает писателя «либеральным перевертнем». А Мозгун назовет в ответ имя знакомца-начальника и скажет: «Монумент глупости». Тогда оба засмеются, невесть с какой причины. Носил Неустроев косоворотку, изрядно чистил зубы и лучше всех играл в шахматы.
Слева от Ивана помещался пухлый, румяноликий парнюга, говорил он вкрадчиво и тихо и со всеми во всем соглашался. Когда говорил он с Иваном или с кем прочим, кроме Мозгуна и Неустроева, то сыпались у него слова: «катись», «загнись», «протокольном», ребят он называл «комса», а когда здоровался, то звонко хлопал о ладонь другого своей ладонью, приговаривая: «Дай лапу». Ивану напоминал постоянно: «Придет время, и будешь думать по-нашему». Свободное время он проводил в кино, непременно с девчатами из соседних бараков. Им он сам покупал билеты и всегда упоминал при этом, что он на девиц смотрит не как на девиц, а только как на товарищей по работе. Он любил галстуки. Когда надевал их, то и тут не забывал упомянуть, что пролетарская власть не против цветов, галстуков, любви, музыки и хорошей одежды, как думает «кой-кто», но только надо это сочетать «кой с чем» и не забывать «кое-что другое». Иван примечал, что этот парень, которого фамилия была Шелков, постоянно и охотно поддакивал Мозгуну и даже, как казалось, заговаривал с ним затем, чтобы иметь случай поддакнуть и при этом сказать: «Вот это наша постановка вопроса». А Ивана всегда утешал: «Ничего. Скоро переваришься ты в нашем коллективном котле. Переваришься, милый друг, за мое почтенье». Иван не понимал, что это значит. Но чувствовал, что речи эти звучали как снисходительное прощенье за что-то дурное, чего Иван не делал.
Третьим соседом был сам бригадир Мозгун Гришка. Он спал в другом ряду, у противоположной стены, а койка Ивана приходилась как раз против его койки. Их разделял проход, в котором стояла железная печка-«буржуйка», ее денно и нощно топили. Мозгуна Иван боялся, как всякого начальника, и разговаривать с ним опасался. Тем более он все думал, что Мозгун еще потянет его на товарищеский суд за жену. Мозгун говорил резко, по-волжски, с упором на «о», отрывно; употреблял в речи много, как называл их Иван, «собачьих» слов: «девальвация», «конфигурация», «экспроприация» и т. п., от которых Ивана отворачивало. Мозгун был косоват на левый глаз и немного щурился, так что казалось, будто он не верил тому, с кем разговаривал. Все вечера Мозгун проводил на собраниях. Иван видел его только на работе да утром, со сна. Словом, эти люди были для Ивана непонятные.
Близился март. Второй месяц на реке шли трудовые бои. Бригада Мозгуна взялась одолеть воду. После тревожных вестей всей бригаде дано было распоряжение явиться на реку. Иван надел резиновые сапоги и со всеми тронулся к водозабору.
Знакомыми Ивану тропами молодежь пришла на берег реки, чуть повыше Монастырки. На льду билась жизнь, какой он никогда не мог представить. Река на две трети у этого берега была перегорожена заборами, и вода текла только в проход, отжатый к другому берегу. Между двумя заборами проложен был коридор, он заканчивался колодцем на самом конце, ему было название – оголовок. От него следовало течь воде по самотечной галерее к заводу. Но он не был еще забетонирован, а лежал на дне, в глубоком месте реки. Заборы, на которые прет вода, устроены из досок очень толстых, набитых на сваи с обеих сторон, а между ними шина. Коридор, который лежит между заборами-перемычками и по которому пойдут трубы от оголовка, заполнен водой. Иван понял только одно из разговора ребят: целую зиму на водозаборе борются люди с водой. Вода подлезает под перемычки, не дает людям рыть канаву глубиною в метр, по которой следует под водою проложить трубы. Трубы засыпают щебнем, бутом, чтобы служили они потом заводу. За ночь вода замерзает, надо вновь вытаскивать лед, а до ледохода, который смоет весь забор в один момент, осталось всего два месяца. Оголовок надо было заделать в середине марта.
Иван глядел на конец коридора, где высилось здание, похожее на купол без креста, – это там должен быть колодец, из которого потечет вода на завод. В том месте и было наибольшее движение. Неустроев повел человек десять, в том числе и Ивана, через груды песку, гравия, глины и всяких стройматериалов, через которые приходилось пробираться к оголовку. Содрогаясь от предстоящей неизвестной работы подо льдом, где-то там в глубине реки, Иван свернул вслед за другими в коридор по деревянному настилу. Подошли к двери. Оттуда шли глухие шумы. Вошли туда. Иван думал, что там кромешная тьма, и был чрезмерно удивлен, когда от обилия света, идущего отовсюду, стало резать глаза. Он на минуту зажмурился.
– Выходи! – закричал Неустроев вниз. – Смена пришла.
Иван не знал, куда глядеть: сеть стропил и перекладин, как паутина, сверху донизу заполняла пространство массой электрических лампочек, а в полу, на котором стояли они, он увидел дыру, и через нее глубоко вниз спускалась лестница в шахту, очень, казалось, узкую. Там мелькали в ослепительном свете люди, взмахивая лопатами. А под ними чернела вода.
Голос Неустроева отдался над головами, но вниз не проник. Неустроев спустился ниже и опять закричал. На одной из площадок бригада встретилась с потными, красными людьми, поднимающимися наверх. Впереди их шел человек в красноармейской шинели и в кожаном картузе, со скуластым лицом и слегка вздернутым носом.
– Товарищ Кузьма, – говорили ему все люди сразу, – вода одолевает, текст и текет. Разве ее, окаянную, возьмешь чем?
И голос Кузьмы отдавался глухо:
– Один предлагает уже подрезать заборы и тем спасти их от напора льда. Полая вода пройдет – тогда, мол, и вновь за работу. А когда пройдет полая вода? Когда, спрашиваю?
Шум, дотоле делавший голоса людей плохо слышными, увеличился. Точно сто мельничных колес расплескивали воду в разные стороны: так шла вода, выкачиваемая снизу десятком насосов. Из дырявых рукавов часть ее падала обратно звонкими струями и тяжелой капелью. В этот голос воды врезывалось спорое пыхтенье моторов.
Спустились на дно реки, а потом и ниже дна, к вырытому колодцу, и остановились, усевшись на мокрых перекладинах.
– Как же тут быть? – спросил кто-то из ребят. – Ведь сплошной океан.
– Вот который месяц насосы качают воду отсюда, а рабочие ждут, когда воды станет мало и можно будет рыть землю, и все-таки вода мешает. Вон она!
Неустроев указал в угол колодца, где было заметно, как подземная струя колыхала воду. Иван увидел, что он в кирпичном мешке, мокрые стены окружены бревенчатыми заборами, меж которыми набита земля, чтобы преградить путь воды к колодцу. Колодец надо было вырыть не меньше как на два метра ниже уровня дна. Рабочие выбирали из воды песок, он полз опять, образуя на дне колодца ровный пол, а стены колодца в это время опускались под тяжестью своей и наложенного на них песку, поднятого со дна. Вода находила себе пути, пробиралась под заборы, размывала землю и била ключом из-под каменной стены колодца. Ничего не предпринимали люди, стояли и ежились. А рабочий говорил:
– Тут целыми часами стоим вот и ничего не делаем. Насосы работают, моторы работают, а рабочим нечего делать: вода не пускает. Рабочие даже сложили пословицу: «Ну, водоканал строй – хоть работай, хоть стой, а денежка верная».
Несколько минут спустя включили в работу еще несколько насосов, они потянули воду, и урчанье моторов усилилось. Голос человечий тонул в этом шуме. Вода стала пропадать, вскоре сбоку показался песок-плывун, потом моторы остановились, насосы перестали пить воду, стало как-то удивительно тихо. В это время Неустроев сказал:
– Приниматься надо, – и сам первым полез в воду. – Мы же все-таки ударники.
– Что стоите? – кричали сверху. – Вода не ждет, она притаилась!
Ударники взмахнули лопатами и стали, быстро поддавая, бросать плывун в чугунный ковш, поданный сверху. Ноги увязали в песке. Иван заметил, что Неустроев не зря торопил людей, стоя в ушу колодца и указывая, где копать, потому что песок становился все жиже и стоять почти не было возможности. Вдруг Неустроев вскрикнул, отскочил, так что забрызгал Ивана водой, и выронил лопату. Лопата стала погружаться в жижу очень быстро, потому что из-под стены, где брал землю Неустроев, хлынула струя воды и моментально закрыла песок.