Текст книги "Парни"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Оставь пятерку на столе. Я с тобой время провела – и уж не виновата, что ты сам дубина. А за стаканы товарищами заплачено.
Иван пошарил в карманах, достал две трешницы и сунул ей в руку.
Глава XV
«ВЫ БЕЗ ПРЕДРАССУДКОВ, УТЕШЬТЕ ХОЛОСТЕЖЬ»
Дело, которое уж очень взволновало Мозгуна и много породило потом нежданных событий, сводилось вот к чему. Знали все, что план соцгорода, воздвигаемого западнее завода-гиганта и в километре от стены его, стал с некоих пор помаленечку да потихонечку претерпевать изменения.
Сперва план социалистического города заказан был американской фирме «Остин и К°», и, помнится, в августе 1929 года инженер Кросби представил тот план. Говорили, что советские инженеры, обсуждавшие его, разводили руками: так чудовищно далеки были творцы проекта от понимания того, что советскому рабочему надобно.
И на самом деле: сама планировка города была сухо квадратна, мрачна. Проект был отвергнут. Жюри конкурса признало самым хорошим проект студентов Московского высшего технического училища, этот проект и приняли. «Автогигант» так охарактеризовал его в пространной статье:
«…Посмотрите на план, лежащий перед вами. Соцгород занимает местность, более возвышенную и вполне пригодную для гигиенической жизни. Красавица река с мировым именем – всего в двух километрах от кварталов, а то место, где теперь ютится деревенька Монастырка, отойдет под парк, который растянется вплоть до берега и закончится пляжем. Парк вместителен, полон жизни, красок, при обилии в нем разных площадок роз и аллей. Поэтому он заполнится стадионом, клубом пионеров, домом культуры и т. п.
Кроме того, в тенистых аллеях парка разместятся питомники, Дом Советов и, возможно, гостиница. Сам же город разбит на отдельные кварталы, по два жилых комбината в каждом, а этот жилой комбинат составляется из целого пятка четырехэтажных корпусов-коммун. Середину каждого этажа в таком доме перерезает коридор, по бокам его расположены кабины: одноместные – по девяти кубометров вместительностью, и двухместные – по пятнадцати. Дома-коммуны связаны меж собою крытыми проходами, разумеется теплыми. Дети каждого комбината размещены в детяслях при нем и в детском саду. Обедают коммунары в столовой при клубе. Тут же при клубе – и читальня, и спортзалы, и библиотека, – словом, весь культурно-хозяйственный сектор; тут же вестибюль с киосками для продажи предметов широкого потребления; тут же всякие подсобные помещения. Внутри комбината – зеленая площадка, она удалена от пыли и шума.
Три квартала, то есть шесть комбинатов, составляют один укрупненный квартал с общим школьным участком, который обслуживает все шесть комбинатов. Зеленая гряда, пролегающая внутри укрупненного этого квартала, соединяет его со школой и дает возможность детям всех коммун посещать учебные заведения, не попадая в улицу. Школьные участки всех укрупненных кварталов расположены так, что образуют одну общую магистраль. Получается, таким образом, внутри рабочего города свой школьный городок. Соединен он с главным парком. Помнить следует: автомобильное движение в соцгороде будет сильно развито. Единение в одном квартале учителей, родителей обеспечивает правильное воспитание детей и постоянный надзор за ними. Это же способствует участию самих родителей в школьной жизни. Укрупненные кварталы составляют целый рабочий городок. Для пятидесяти тысяч жителей уже запроектировано двадцать пять кварталов. Посредь города – площадь, общая для всех. Это административный центр. Тут и кино. А без кино нельзя. В северной части площади – больница и крематорий. Питание в соцгороде обобществлено, конечно через фабрику-кухню, при которой есть сеть столовых, хлебозавод. Предусмотрены, разумеется, для города и баня, механическая прачечная и т. п. Конечно, американцы не могли представить нашего «духа» и признались: «Мы-де не понимаем этого, да никогда бы нам в голову не пришло такое…»
Но тут вот получилось то непредвиденное, что давно обозначено словами: «расейское авось-небось да как-нибудь». Когда заготовили проект, так осталась малая малость, как выражаются специалисты, – конструктивная разработка его. Надо было уяснить разброску комнат в зданиях, всяких лестниц и общую архитектонику костяка самого корпуса. Это находилось в полной зависимости от самой идеи города. «Нельзя делать, – так говорили проектировщики-новаторы, – на улице социализм, а в доме индивидуальное жилье». Конечно, и конструктивную разработку поручили им яге. Но как-то получилось, что они не смогли справиться с этим в срок, установленный ВАТО. В этой суматохе и предложил свои услуги все тот же американец. Он прельстил ВАТО дешевизной отделки и удобствами. Он спланировал индивидуальные квартиры в зданиях, а дома-коммуны выделил «для пробы».
И вот как только несколько таких коммун выросло в городе и рабочие разгадали, что это за штука, раздались голоса осуждения. Кабины не нравились им; притом же рабочие не верили в скорую реализацию общего стола и детского воспитания при домах. Больше таких домов-коммун строить не стали. Глухо говорили тут о жилищном кризисе, о том, что не до изысканных и показательных корпусов теперь, когда рабочие в бараках живут, ладны будут и квартирки. Вот тут и вступилась молодежь.
Неустроев с группой единомышленников, не согласовав этого с Мозгуном, выступил на страницах «Автогиганта» со статьей:
ПЕРЕСТАНЬТЕ СТРОИТЬ СПЛОШНЫЕ КВАРТИРНЫЕ ОСОБНЯЧКИ
«Жгучие вопросы! Неотложные задачи! Исторические решения! Дома-коммуны или индивидуальные квартирки? Здоровое общественное социалистическое питание или дряблый домашний уютец? Женщина – верный товарищ или женщина-кухарка? Короче говоря: новый быт или буржуазное болотце? В тиши бюрократических кабинетов, за ширмами дельцов и двурушников, вдали от рабочего ока соцпроект перекраивается на все лады, глухо, по жестоко борются две антагонистические системы: быт социалистический, пролетарское новаторство и хвостистские идеи. Почему это в индустриальном центре, под носом у крайкома может иметь место такая борьба? Да, она возможна! Она неизбежна. Да, неизбежна, как неизбежна классовая борьба в период социалистического наступления по всему фронту. Мы, бойцы из бригады штурмовиков, поднимаем голос для того, чтобы собрать все силы в стане поборников за новый быт и обеспечить торжество социалистического начала. Город-гигант, город-борец, город-новатор строится на полсотни тысяч жителей. Город одного из важнейших заводов не только СССР, но и всего мира еще младенец. Он беспомощен. Пока он рождается в чертежах и лесах. Все на подмогу ему, в ком не угасла пролетарская жизнь. Сейчас, товарищи, пустяковые изменения в чертежах могут сделать город безнадежно больным. Услышан ли будет наш призыв? Мы убеждены в этом! Против царства кухонь, против хвостистов, хватающихся за фалды старого быта, против примуса и керосинки, объединяйтесь все, кому дорог социализм и в ком бьется пролетарское сердце!!!»
(Подписи.)
Газетный этот номер заполнен был мнениями рабочих, и, надо сказать, явственно одержала верх «неустроевская» постановка вопроса. Другие выступали уж больно робко, уж слишком неопределенно, уж очень осмотрительно. А специалисты – те просто молчали. Управление завода отделывалось вопросами: как лучше, что думает масса? В то же время на неустроевскую статью ответ последовал. Группа производственников писала: прежде-де, чем идти в дом-коммуну, надо приучиться жить по-хорошему, «а наверно, – говорилось дальше не без заднего умысла, – автор пламенных предложений до сих пор сам вне производственно-бытовой коммуны, хотя таковые есть на заводе. И ежели поскребешь ретивого сочинителя, то под красной маской найдешь индивида, а глотка молодая, известно, но купленная».
Передавали потом – эти слова очень задели Неустроева. И тогда он наметил обсуждение перехода бригады на коммунальные формы жизни. Приблизительно так говорил он своим приятелям:
– Эта самокритика стариков производственников меня прямо пленяет. В самом деле, ежели мы – застрельщики новизны, давайте, назвавшись груздем, лезть в кузов. Не так ли? Давайте устраивать производственно-бытовую коммуну, и вся недолга. Деньги вместе, труд поровну, питание одинаковое. Все мы одной матки детки – пролетарской революции. Иначе поднимут нас на смех. Не так ли? Тем более, заметьте, крестьянское влияние в нашей бригаде ведь очень сказывается. Поднимемся как один против пробуждающегося мещанства.
Дело происходило в бараке, вскоре после ужина. Ударники лежали на кроватях как попало, другие на корточках прикорнули около печки. За фанерными стенами свирепел мороз, шли вдоль реки вьюги, злясь, проносились и над крышами бараков. Никто ему не поперечил. Наоборот, раздалось даканье:
– Давно бы надо заворотить такое. Рублем меньше, рублем больше в кармане, хвать те за ногу.
И прений не получилось. Только Мозгун, согласившись с желаньем бригады, как-то недовольно сказал:
– В наше время, товарищи, громят мещанство на все лады и очень старательно зачастую сами мещане. Это надо знать, ой, знать! Говорю это так, между прочим, чтобы просто знали. Самое понятие мещанина меняется от сегодня на завтра, в зависимости от очередной газетной кампании или личного настроения истолкователя. Сейчас мещанин прет густо, как вобла в весенний ход. Это – агитатор, который взывает к борьбе за индустриализацию страны и чувствует при этом себя «неловко». Это – раздатчик медалей «идеологической выдержанности», наживающий политический капитал на грехах ближнего, борющийся с бюрократизмом бюрократ, наконец, сам мещанин в роли судьи мещанства.
– Сдаешь, Гришка! – сказал Вандервельде. – Признайся: малость поопасился.
Мозгуну было неприятно, что коммуна возникает напоказ. Чувствовал тут фальшь, но все же не хотел взвинчивать бригаду и выказывать свое недовольство. В совет коммуны ввели Неустроева. Он норовил вести дело так, что Мозгуну надо было его постоянно одергивать. Гриша считал это неудобным для такого, как он, руководителя бригады и полагал, что вырастают неустроевские претензии из политической неспелости. Поэтому терпеливо того уговаривал. Теперь забот вообще прибавилось. Все легло на плечи совета коммуны. Разом объявилось, что нет обуви, пальто. Ребята в коммуне стали требовательнее. Хитря, Мозгун накладывал хозяйственные обязанности на плечи Неустроева, чтобы его «отрезвить». Но тот доволен был этим. Он грозился в снабженческих отделах, выставляя производственные показатели работ бригады, а когда и это не помогало, вдруг менял позицию и требовательным товарищам говорил: «Социалистическое строительство – это наше евангелие… Думать о личном сейчас некогда… Сверхурочные работы – это не подвиг, не честь, а это – наша обязанность». И даже в этом его слушались, хотя Мозгун и думал всегда: «Он слишком долго хочет держать натянутой тетиву лука». Когда газеты принесли весть о том, как европейские министры отыскали у нас принудительный труд, Неустроев тотчас же изъявил с некоторыми желание впредь работать без выходных. Опять Мозгун возражал при всей бригаде. И это было больше чем необычно. Так началась невысказанная размолвка в совете коммуны.
Весною проводилась подписка на внутренний заводской заем. Неустроев изъявил желание подписаться на двухмесячный оклад. Ударники не возражали и стали подписываться тоже, молчаливо. Это опять тревожило Гришу. На Фоминой неделе убежали из коммуны двое. Они оказались рыбаками с Волги. Неустроев вымолвил: «Отсев плевела начался, коммуна крепчает». Но тут совершилось одно событие, неожиданное.
Однажды ночью, в мае, Скороходыч и Вандервельде привели из Кунавина ребят в женский барак, к коммунаркам. Сами они были изрядно навеселе, да и ребята чужие – тоже. Стали те и другие – сперва в шутку, а потом и всерьез – обыскивать коммунарок, под предлогом выяснения, «не припрятали ли чего для себя лично». У одной из девушек было найдено серебряное кольцо, завернутое в тряпку и спрятанное под лиф. Пока Сиротина ходила в барак шестьдесят девятый, чтобы доложить совету об этом набеге, приятели Вандервельде успели сделать все, что хотели.
Они стащили тюфяки с коек, распороли их и осмотрели. Потом оглядели и подушки. В них набито было нестиранное белье, и, пока его вертели да разглядывали, коммунарки, сгорая от стыда и досады, закрывшись одеялами, сидели и плакали. Кто-то подал мысль ощупать девушек. Ведь нашли же серебряное кольцо совершенно случайно! Но девушки встали в ряд и сказали:
– Мы выцарапаем вам глаза!
Кунавинские приятели лазили по сундукам и корзинам, вытряхивали оттуда разные разности и делали выговоры за индивидуализм. Потом кто-то из них заиграл «камаринскую» на губах, кто-то вынул свистульку и стал насвистывать, и тогда парни, закутавшись в девичьи платки, пустились в пляс, махая девичьими юбками. Барак гудел от топота, дрожал, парни в азарте запинались о кровати, падали, норовя хватать девушек руками.
– Коммунарки, – говорили они, – про вас ходят слухи, что вы без предрассудков. Утешьте холостежь.
Вдруг одна из них вскрикнула и, метнувшись стремительно к парню, сбила с него картуз. Из картуза вылетел красненький шарфик, он клубочком был смотан и таким остался на полу.
Коммунарка, подняв, размотала его, повесила себе на шею и сказала:
– Вывеску бы здесь повесить: «Остерегайтесь карманных воров».
– Ребя, – сказал обиженный парень, – нас карманными ворами обличают! Заслужили мы этого, а? Я хочу спросить: заслужили мы это? У меня есть охота отплатить за клевету, у меня сердце не терпит и печенка такой закваски, чтобы непременно подраться.
Он ударил кулаком в стекло оконца. Стекло зазвенело на полу Кулак его, обагренный кровью, промелькнул над головами девушек. Девушки бросились к двери, а Вандервельде сказал:
– Товарищ, нельзя ли тебе выйти? Ты не в трезвом состоянии.
– А в морду хоть? – ответил тот. – Одинаково выпил, что я, что ты.
Тут-то и явилась Сиротина, а за ней и Неустроев. Сдерживая возмущение, вошел Костька на середину барака и молча оглядел всех, покачивая головой. Парни, пятясь, вышли. Вандервельде и Скороходыч, понуря головы, сидели на распоротых тюфяках, брошенных на пол.
– Какая мерзость! – сказал Неустроев. – Какой неслыханный позор! Какой провал в новом быту! Эх, шарлатаны!
Он подошел к виновникам скандала и обнюхал их лица.
– Нагрузились! И это ударники?! Это застрельщики! Это те, с которыми я вместе давал подпись под статью в нашу газету?!
Девушки стали укладывать свои тюфяки на койки. Вандервельде и Скороходыч, торопливо и неуклюже собирая вещи, помогали им.
– Ну ладно! Положим, мы распороли тюфяки, наделали хлопот, нетактично поступили с девушками. Свои люди – сочтемся. Хлопоты не ахти какие. Коммунарки великодушными быть умеют. Но ведь вы нанесли удар коммуне! Вы дали в руки ее противников – классовых врагов наших – острейшее оружие!
Те безмолвствовали. Неустроев еще более гневно продолжал:
– Первым скажет Мозгун: вот смотрите, Неустроев, я говорил о несвоевременности этих дел, по существу левацких загибов. Положим, он не скажет о загибах такими словами, но он раздует факт. Он съест и меня, если захочет, не говоря уже о вас. Пока – кто все это знает? Только мы, здесь присутствующие. Мозгуна нет. Мозгун может не узнать. Но имейте в виду: спасти честь коммуны можно, только замолчав этот факт. Поняли?
Девушки успокоенно поглядывали на своих обидчиков. Те безмолвствовали по-прежнему.
– Давайте поглядим на это, как на безобразную шутку… Оно так и было. Вандервельде и Скороходыч не последние ударники. Припомните штурм земли, подвиги на Оке, работу в цехах. Бросим ли мы товарищей на потеху мещанам, охотникам до зубоскальства, маловерам-нытикам и оппортунистам всех мастей? Только так может решаться этот вопрос, не правда ли?
Девушки молчали. Неустроев тоже принялся помогать им раскладывать вещи. Потом, выпроводив из барака буянов, сам остался там и долго вел беседу с девушками. Его проводила Сиротина.
– Великодушие, – сказала она у дверей, – когда личным искупают общее. Теперь я понимаю, почему не следует этого разглашать. Это мелочь.
– Из мелочи составляется быт. Ни одна мелочь не должна считаться мелочью, но когда поруганию обывателя может подвергнуться принцип – иное дело!
Сиротина не сразу ушла от дверей. Проводив его, она глядела долго, долго, как уплывала в темень эта фигура. Затем полюбовалась звездами. Потом, уже лежа под одеялом, открыв глаза в темноте, опять представляла себе, как уходила в темь фигура Неустроева, и вспоминала разговор свой с ним. Восторженно думала о его последних словах.
Глава XVI
НАЕДИНЕ
В бригаде шли усиленные толки: Мозгун-де озабочен ростом неустроевского авторитета, Костька-де в райкоме молодцом слывет. Есть и другие, прочие такие причины, отчего Мозгуну следует задуматься. Но про эти «прочие такие» причины говорили с усмешечкой, а то и шепотком. А после того как в отсутствие Гриши Неустроев с бригадой подписал смелое обязательство о мобилизации против прорыва на соцгороде, ударники даже поразились – насколько человек крепнет в силе! Все это не должно бы помимо Гриши решаться. Сами обязательства были такие:
«Коммуна “Штурм”, заслушав на слете ударников о задачах майских работ, объявила себя мобилизованной на ликвидацию прорыва в соцгороде до конца его стройки, и прочие коммуны призывает последовать ее примеру. Коммуна наметала следующие практические мероприятия: а) поднять производительность труда на 25 % путем уплотнения рабочего дня и правильной расстановки рабочих на производстве; б) предъявить требования администрации строительных участков о предоставлении в достаточном количестве стройматериалов и инструментов; в) организовать женскую бригаду из специалисток-арматурщиц; г) выделить премиальный фонд в 500 рублей для премирования лучших бригад коммуны в месяц штурма; д) охватить соцсоревнованием и ударничеством все участки работ на соцгороде: е) организовать на участках сигнальные (оперативные) посты; ж) не допускать ни одного прогула и нарушения дисциплины на производстве; з) создать общественный буксир путем раскрепления бригад и прикрепления их к неударным и вызвать коммуну к ним на соцсоревнование за лучшее проведение штурма.
По поручению коммуны К. Неустроев».
Во всяком случае уж не Косте следовало бы подписываться под таким документом. Мозгун тому не противился, но стал как-то мало разговорчив, угрюм на людях, и с Костькой слова одни у него: «Да – нет», «предложить бы», «выполнить бы»…
Один раз, когда из барака все ушли, Гриша, войдя, застал Неустроева собирающимся куда-то. Тот надевал синюю рубаху с русским шитьем, прорезиненный его плащ лежал на кровати.
– Прохладиться? – спросил Гриша. – Или «сливаться с массами»?
– Сливаться, – ответил Неустроев.
– Говорят, где-то в карты дуются. Ты не туда сливаться ходишь?
– Представь!
Наступило молчание.
– Я не в осуждение это, – сказал Гриша. – Мне некогда узнать, вот я и спрашиваю.
– Надо думать. Человек ты больших рейсов. А нам все внизу ужами ползать приходится: окунаться в быту и погрязать.
– Погрязать? Это разве неизбежно?
– Отчасти да, ежели говорить серьезно. Переделывать быт – это не значит, Гриша, избегать его, чтобы тебя блоха не укусила и чтобы портянками не пахло рядом, – не так ли? Какое же это, скажи на милость, утверждение нового, если человек ничего из старого не знает? От чего тогда отталкиваться-то ему, а? Вот и получается, иной раз и соблазнишься. Сам «погрязнешь» на миг и сыгранешь «в очко», к примеру. Подумай: сидеть с ребятами после штурма да анекдотец не рассказать или в картишки не перекинуться? – Очень трудная это штука. Уж лучше согрешить, чем вгонять людей в добродетельную скуку. Конечно, как общего явления в баранах наших безобразий нет, но на «Вдовьем Броду», бывает, хлещутся вглухую. Хлещутся пришлецы из разных мест – из Кунавина, сезонники наши и еще какие-то. Признаться, Гриша, подле человека и на вершок к нему в душу не залезть, – это малость непроницательно. В нашем деле особенно. А залезешь ли, если над бытом будешь парить как вольный сокол? Земляной человек! Н-да! Вот и в товарищество нетребовательное поневоле вступаешь, принимая его таким, какое оно есть. А душу-то соседа-то своего – ее нам надо знать ой как крепко! Мы организаторы, и перековку людей эпоха на нас возложила. А какая перековка, если материала ты этого сторонишься, если он тебе противен и неизвестен?!
«Он значительно осведомленнее “кой в чем”, чем я думал, – решил про себя Мозгун. – Его умственная распутица не намеренно ли окутана злободневной фразой? Из каких-то трудных книг им это все вычитано? Можно сказать – человек, обросший словами. Как же я прежде не замечал этого? Надо бы, надо бы приглядеться».
И сказал:
– Можно увлечься экспериментом так, что уж не поймешь, где ведущий, где ведомый. Ох, без этих бы следовало тебе излишних увлечений, милый друг!
«Он не тот, каким я его всегда рисовал, – думал Неустроев. – Он не доказывает своих взглядов, он их декретирует, хотя сам обвиняет в этом руководящих партийцев. Он просто нахрапистый Навуходоносор, а не “человек огненного темперамента и неукротимых стремлений”, как я его определил вначале. И, возможно, я уважаю его только потому, что он искусно пожинает лавры чужими руками и путь себе расчищает будничным величием нашей героики. Но к чему тогда эта его постоянные поправки к тому, что середняки из коммунистов поправлять боятся? Вот загадка – мысль его не бывает низкопоклонна. О, это очень, очень примечательная черта в нем – ахиллесова пята. Может быть, мне взять ее под прицел смело. Показать разом всем: вот он, вот вождь хваленый – это он отрава еще недобитой Смоленщины, астраханщины, артемовщины».
Когда они расстались, то Мозгун сопоставил мысленно Переходникова с Костькой и с грустью констатировал – ничего не может о них сказать определенного. Работники – да, хорошие. Но ходят на Вдовий Брод и что-то там делают. И вообще натпинкертоновщина. Мозгун не терпел неясностей, он спросил сестру:
– Что за Брод такой Вдовий, Фиса?
– Да это же гуляние рабочее, исстари. В лесу, на другой стороне. Ох, гуляло было там! Ой, горе мыкано, стыда похоронено!
Неустроев плохо играл и хоть не горячился, по проигрывал. Оттого, вероятно, что действительно карты его вовсе не занимали, но они связывали с людьми, и теория «проникновения в души хоть на вершок» была причиной этой практики погружения в «бытовые стоки». Неустроева знали на Вдовьем Броду, принимали как приятеля, хотя никто не дружился с ним, но никто и не стеснялся его, и слыл он «душой-парнем».
Луна уже очутилась над березовой рощей, и раздольная речная гладь стала серебряной. Небо прозрачно, гладко выметено, воздух недвижим, кусты и деревья не шелохнутся, голоса и шумы стройки вольготно проносятся над водою. Неустроев после разговора с Мозгуном тут же добрался до эстакады и выплыл на середину Оки. Весла легко погружались в мягкую целину ее, позади себя лодка оставляла море света, распластанного над заводом, над поселками рабочих окраин Кунавина и все дальше и дальше уходили точки его, туда, где маячил город на высоком берегу, маячил неясными шпалерами строений и труб, чернильными пятнами садов и оврагов.
– Он оступится все-таки, – торжествовал Неустроев, – он скоро будет обнажен. Его слабость к Переходникову на чем-нибудь да основана. На чем? Сродство душ? Ага!